Горе от ума — страница 33 из 36

Rasch auf ein eisern Gitterthor

Gings mit verhengtem Zigel,

т. е. «пустился во весь опор на железные решетчатые ворота».

Кто переведет это таким образом, как г. р(ецензент): «быстро на железную решетчатую дверь поскакал (седок), опустив узду». Так точно французское ventre а terre[20] можно перевести брюхом по земле.

У Бюргера Ленора говорит:

Verloren ist verloren.[21]

А Ольга в русской балладе:

Нет надежды, нет, как нет!

Рецензент кричит: Нет! не то! не то! не то! Надлежало сказать: то, то, именно то, не может быть проще и вернее, не может быть иначе. Но если верить г. рецензенту, он сам по себе не вооружился бы против Ольги, взыскательные неотвязчивые читатели его окружают. Они заставили его написать длинную критику. Жалею я его читателей; но не клеплет ли он на них? – В противном случае, зачем было говорить с ними так темно: «Что касается до меня, то я право ничего бы не нашел сказать против этих стихов, кроме того, что, так сказать, нейдут в душу». Такой нескладный ответ, натурально, никого не удовлетворит: с неугомонными читателями надобно было поступить простее; надобно было сказать им однажды навсегда: «Государи мои! не будем толковать о поэзии! она для нас мудреная грамота, а примитесь за газеты». Читатели бы отстали, а бесполезная и оскорбительная критика в журнале не наполнила бы 22-х страниц.

Но нет! г. рецензент не мог отговориться: судить криво, бранить – какое невинное удовольствие! Как отказать себе в этом? притом же писать для того, чтобы находить одно дурное в каком-либо творении – подвиг немноготрудный: стоит только запастись бумагой, присесть и писать до тех пор, доколе не наскучит; надоело: кончить, и выйдет рецензия вроде той, которая сделана на «Ольгу». – Может быть, иные мне не вдруг поверят; для таких опыт – лучшее доказательство.

Переношусь в Тентелеву деревню и на минуту принимаю на себя вид рецензента, на минуту, и то, конечно, за свои грехи. Около меня лежат разные сочинения в стихах и в прозе, ко мне, будто невзначай, попалась в руки «Людмила». Читаю и на первом стихе второго куплета остановляюсь:

Пыль туманит отдаленье.

Можно сказать: пыль туманит даль, отдаленность, но и то слишком фигурно, а отдаление просто значит, что предмет удаляется; если принять, что пыль туманит отдаленье, можно будет сказать: что она туманит удаленье и приближенье. Но за сим следует:

Светит ратных ополченье.

Теперь я догадываюсь: отдаленье поставлено для рифмы. О, рифма![22] Далее:

Где ж, Людмила, твой герой?

Слишком напыщенно.

Где твоя, Людмила, радость!

Ах! прости надежда-сладость.

Надежда-сладость. – Опять-таки для рифмы! Одно существительное сливают с другим, для того, чтоб придать ему понятие, которое не заключается в нем необходимо. Напр(имер), девица-краса, любовник-воин, но надежда – всегда сладость. – Далее мать говорит дочери:

Мертвых стон не воскресит.

А дочь отвечает:

. . . . .

Не призвать минувших дней

. . . . .

Что прошло, не возвратимо.

. . . . .

Возвращу ль невозвратимых?

Мне кажется, что они говорят одно и то же, а намерение поэта – заставить одну говорить дело, а другую то, что ей внушает отчаяние. Вообще, как хорошенько разобрать слова Людмилы, они почти все дышат кротостью и смирением, за что ж бы, кажется, ее так жестоко наказывать? Должно думать, что за безрассудные слова, ибо под концом усопших хор ей завывает:

Смертных ропот безрассуден,

Час твой бил – и пр.

Но где же этот ужасный ропот, который навлек на нее гнев всевышнего? Самая богобоязненная девушка скажет то же, когда узнает о смерти своего любезного. Царь небесный нас забыл – вот самое сильное, что у ней вырывается в горести, но при первом призраке счастия, когда она мертвеца принимает за своего жениха, ее первое движение благодарить за то бога, и вот ее слова:

Знать тронулся царь небесный

Бедной девицы тоской!

Неужели это так у Бюргера? Раскрываю «Ленору». Вот как она говорит с матерью:

О Mutter! Mutter! was mich brennt,

Das lindert mir kein Sakrament.

Kein Sakrament mag Leben

Den Todten wieder geben.[23]

Извините, г-н Бюргер, вы не виноваты! Но возвратимся к нашей Людмиле. Она довольно погоревала, довольно поплакала, наступает вечер.

И зеркало зыбких вод

И небес далекий свод

В светлый сумрак облеченны.

Облеченны вместо облечены нельзя сказать; это маленькая ошибка против грамматики. О, грамматика, и ты тиранка поэтов! Но чу! бьет полночь! К Людмиле крадется мертвец на цыпочках, конечно, чтоб никого не испугать.

Тихо брякнуло кольцо,

Тихим шопотом сказали:

Все в ней жилки задрожали,

То знакомый голос был,

То ей милый говорил:

«Спит иль нет моя Людмила,

Помнит друга иль забыла?» и т(ак) далее.

Этот мертвец слишком мил; живому человеку нельзя быть любезнее.

После он спохватился и перестал говорить человеческим языком, но всё-таки говорит много лишнего, особливо когда подумаешь, что ему дан краткий, краткий срок и миг страшен замедленья.

Мы коней своих седлаем,

Темны кельи покидаем.

Такие стихи:

Хотя и не варяго-росски,

Но истинно немного плоски.

И не прощаются в хорошем стихотворении.

Поздно я пустился в путь,

Ты моямоею будь!

К чему приплетен последний стих?

Способ, который употребляет мертвец, чтоб уговорить Людмилу за собою следовать, очень оригинален:

Чу! совы пустынной крики!

. . . . .

Едем, едем. . .

Кажется, что крик сов вовсе не заманчив, и он должен бы удержать Людмилу от ночной поездки. И это чу! слишком часто повторяется:

Чу! совы пустынной крики!

. . . . .

Чу! полночный час звучит.

. . . . .

Чу! в лесу потрясся лист!

Чу! в глуши раздался свист!

Такие восклицания надобно употреблять гораздо бережнее; иначе они теряют всю силу. Но в «Людмиле» есть слова, которые преимущественно перед другими повторяются. Мертвец говорит:

Слышишь! пенье, брачны лики!

Слышишь! борзый конь заржал.

. . . . .

Слышишь! конь грызет бразды!

А Людмила отвечает:

Слышишь? колокол гудит!

Наконец, когда они всего уже наслушались, мнимый жених Людмилы признается ей, что дом его гроб и путь к нему далек. Я бы, например, после этого ни минуты с ним не остался; но не все видят вещи одинаково. Людмила обхватила мертвеца нежною рукой и помчалась с ним:

Скоком, лётом по долинам. —

Доро́гой спутник ее ворчит сквозь зубы, что он мертвый и что:

Путь их к келье гробовой.

Эта несообразность замечена уже рецензентом «Ольги». Но что ж? Людмила верно вскрикнула, обмерла со страху? Она спокойно отвечает:

Что до мертвых? что до гроба?

Мертвых дом – земли утроба.

Впрочем, доро́гой Людмиле довольно весело: ей встречаются приятные тени, которые

Легким, светлым хороводом

В цепь воздушную свились.

И вкруг ее:

Поют воздушны лики,

Будто в листьях повилики

Вьется легкий ветерок,

Будто плещет[24] ручеек.

Потом мертвец опять сбивается на тон аркадского пастушка и говорит своему коню:

Чую ранний ветерок.

Но пусть Людмила мчится на погибель; не будем далее за нею следовать.


Чтоб не нагнать скуки на себя, ни на читателя, сбрасываю с себя маску привязчивого рецензента и, в заключение, скажу два слова о критике вообще. Если разбирать творение для того, чтобы определить, хорошо ли оно, посредственно или дурно, надобно прежде всего искать в нем красот. Если их нет – не стоит того, чтобы писать критику; если же есть, то рассмотреть, какого они рода? много ли их или мало? Соображаясь с этим только, можно определить достоинство творения. Вот чего рецензент «Ольги» не знает или знать не хочет.

Июль 1816

О переводе «Семелы» Шиллера

Вы знаете прекрасные сцены Шиллеровой «Семелы». По усиленной просьбе моей, А. А. Жандр согласился перевести их на русский язык и добавить от себя, чего недостает в подлиннике. Вообще он обогатил целое новыми, оригинальными красотами. И в отрывке, который при сем препровождаю, лирическое во втором явлении от слова до слова принадлежит ему.