Горечь прежних пыток — страница 2 из 4

что далеко не все еще убиты

из тех, кого убили мы когда-то!..

их надо вновь убить без промедленья —

и ровно столько, сколько их убито,—

я говорю,— не больше и не меньше,

чем было надо для Такого Дела!

Великому — великая цена.

Не может быть великою держава,

ее простор не может быть великим,

ее народ не может быть великим,

и дух его не может быть великим,

не проглотив Великое Число.

...выходит, был я винтик в мясорубке?

в такой негосударственной машине?

в простейшем допотопном механизме,

выходит, я вертелся и молол?

Но, если б мы убили ровно столько,

не худших и не лучших, — говорю я, —

а всех, кого убить необходимо,

чтоб ежедневно убивать убитых,

ведь главное — убитых убивать...

тогда бы, свято веря в идеалы,

я был бы вновь к великому причастен,

и даже я, мельчайший из мельчайших,

сказал бы: вот я, скромный, незаметный,

я — винтик, я — не больше и не меньше,

чем было надо для Такого Дела.


Детства тихая улочка

Вышла из поезда в сумерках —

странно, все поезда из Москвы прибывали в Киев

по утрам, в крайнем случае — днем.

Однако сумерки были, сумерки,

осенние, сладкие, теплые, и очередь на такси,

и крестьяне с корзинами, с ведрами,

с яблоками, с укропом, и ворона переходила

площадь с трамвайными рельсами,

грамотно так озираясь!..

За полтора рубля доехала я до клена,

до подоконника нашей комнаты,

прошла сквозь подъезд во двор,

где было темно и душно, —

огромные трубы ТЭЦ и запах жареной рыбы,

свернула в подъезд направо, открыла дверь коммуналки —

осторожно! — ступеньки вниз, нащупала выключатель,

в желтых, сырых потемках

по скрипучим, щелястым доскам

прошла в конец коридора — белая дверь направо,

крючок изнутри, снаружи — две скобки, замок висячий,

не заперто, кто-нибудь дома...

Вероятно, дверные петли как раз накануне

были смазаны постным маслом —

при входе ничто не скрипнуло,

и двадцать четыре метра южной преднощной тьмы

расступились, как волны моря.

Там сидел мой слепой отец,

окруженный мешками с чем-то,

с чем-то мелким, и это нечто

он нанизывал друг на друга

и облизывал свои пальцы,

напевая «Реве та стогне».

Одинаково он не видел при свете и в темноте.

На щелчок выключателя — выдохнул: ты приехала! ты приехала!

Шесть мешков мешали ему до меня дотянуться, дотронуться,

шесть мешков английских булавок,

английских булавочек мал мала меньше,

их вдевают одна в другую слепцы в артели,

на ощупь нанизывают, пальцы от крови облизывают,

чтобы к нищенской пенсии

тридцать рублей заработать, —

потому что великой индустриальном державе

все простится, когда наступит светлое будущее,

а наступит оно не раньше, чем все мы выплатим

великую пенсию — всей мозговой полиции,

всем извергам, всем грабителям и садистам...

 — Молчи! — отец затыкает мне рот ладонью.

Молчи! — он шепчет.— Здесь не Москва, а Киев! —

И пальцы его в малюсеньких каплях крови

вокруг моих губ оставляют пять отпечатков

мал мала меньше, и в беременный мои живот

кто-то колотит, как в колокол,

воды мои раскачивая и свое одиночество,

чтоб выплеснуться сюда,

где пьяная вишня бродит в бутыли на подоконнике,

и пахнет рекой огромной

детства тихая улочка,

и мой старик замечательный

думает: вот приехала бедная моя девочка,

счастье мое и золотко,

моя благодать господня.


Чудное мгновенье

В комнате с котенком,

тесной, угловой,

я была жиденком

с кудрявой головой,

а за стенкой звонкой,

молоды и стары,

спали под иконкой

крещеные татары,

было их так много,

как листвы в аллее,

всем жилось убого  —

а им веселее!

 Они голых-босых

татарчат рожали,

и в глазах раскосых

пламенья дрожали.

Там была чечетка,

водка с сухарями,

парни с якорями,

клен в оконной раме,

под гитару пенье,

чудное мгновенье —

темных предрассудков

полное забвенье!


Неуязвимость

И эти люди, объявленные преступниками перед

своим народом, не были судимы или лишены

гражданства? Нет, они спокойно доживают свой

век в бесплатных роскошных дачах и цинично по-

лучают огромные пенсии от тех самых вдов и си-

рот «невинно погибших товарищей». Но они име-

ют право жить и умереть на своей земле.

Галина Вишневская.



Пытали, грабили, казнили,—

чтоб окровавленным скребком

очистить родину от гнили

и всю планету — целиком!

И были целые народы

на гибель согнаны, как скот,—

во имя счастья и свободы

огнем очищенных пустот...

А вот и счастье — срок расплаты

истек!.. И ныне без затей

ни в чем таком не виноваты

костей дробители, ногтей,

разрубщики людского мяса,

вождей похабных денщики,

а мы — их пенсия, сберкасса,

мы, недобитые щенки,

от счастья пашем, пишем, пляшем,

платя за их геройский труд,

чтоб хорошо убийцам нашим

жилось, покуда не помрут.

А вот и он, в кровавых пенах,

свободы выстраданный плод —

вопи на площадях и сценах,

никто не затыкает рот,

из-за крамольной писанины

никто не гонит в лагеря,

у многих — сердца именины,

у кой-кого — большая пря!

И от невинно убиенных,

от леденяще откровенных

творений —

капает в казну...

Иссякли сроки для расплаты,

палач и жертва — виноваты.

А вот и — «Эх, споем, ребяты,

кончай дебаты и возню!»


Раскаленные булыжники...

Раскаленные булыжники,

лето жаркое-жаркое.

Старики идут, как лыжники,

в гору шаркая, шаркая...

Даль простукивают гулкую

палкой, посохом, подпорками —

вьется лето скользкой шкуркою,

скользко пахнет — корками.

Пыль седая, лица — в трещинах,

в конопатой гречке.

Вещи теплые на женщинах,

в мыслях — крест и свечки.

Скользко, скользко — гололедица,

раскаленные булыжники,

а трамваям все не едется,

а старики идут, как лыжники,

а жарища — невозможная,

номера домов двоятся...

Почему они мороженое

не едят?.. Чего боятся?


Эдгар По

       I

К чащам кровожадным,

к непроглядным безднам,

 где морозит ужас

холодом железным,

К лицам — небылицам

с тайною печаткой,

с нежною зверьчаткой,

с глазом — душелазом,

К речи с подоплекой,

с ямою глубокой,

духовой и струнной,

солнечной и лунной,

К выси ненасытной,

к низи беззащитной,

к гибели бессмертной,

к истине сокрытной —

Вожделело Нечто

в мрачном просветленье.

Им написан «Ворон»

в этом вожделенье.

      II

Взломали дверь. Убили топором.

Содрали обручальное кольцо.

Нашли рубля четыре серебром

и в колыбели спящее лицо.

Премерзок был хозяйкин гардероб,

бог знает, в чем ее положат в гроб.

Жила на инженерные гроши.

Зато на полках книги хороши.

Бальзака взяли, Лондона, Дюма,

переступили труп и вышли вон.

На улице мело, была зима.

Но подошли трамваи с двух сторон.

Разъехались. По молодости лет

могли попасть в колонию.

      На след

не удалось напасть. Закрыто дело.

Зарыто тело. Так судьба хотела.

Есть безысходность. Плавает она

свободным ужасом

над миром гнезд, скворешен...

На этом чувстве гений весь замешан

Эдгара По. И мрачные тона —

не бред ночной, не мистика, не мнимость,

не тривиальная приманка для глупцов,

а хорошо запрятанных концов

...неуязвимость...

      III

Глаза горят, он бродит по лесам,

пророческим он внемлет голосам

корней, ветвей и чернокрылых птиц...

Посредственность жестока к чудесам

и обожает респектабельных тупиц.

Когда он трезв и голоден, как волк,

а плащ дыряв и грязен блузы шелк,

ему кричат: «Ты — пьяный попрошайка!

И медяка ему не верит в долг

упитанной посредственности шайка.

Откуда же лавровые венки?

И чьи воспоминанья, дневники

нам воскрешают образ из обломков?

Посредственность в свободные деньки

записывает сплетни, пустяки

и пару анекдотов для потомков.



Памяти Андрея Тарковского

         I

Ностальгия по умершим от ностальгии,

по тарковской погоде, по хлябям разверстым

     над пожарами —