йство в единоборстве с террористом". Он ведь за это крест от властей получит! Так что же мы, станем разоблачать его в печати?! Станем словом бороться с палачом, который нарушает даже ныне действующие законы?! Да, товарищи, мы против индивидуального террора. Но мы сейчас должны решить иной вопрос, в иных условиях: царизм начал против нас смертельную борьбу. Нам не только запрещают выпускать газеты, проводить митинги, назначать забастовки; за нами не только следят постоянно, вскрывают нашу переписку, подвергают травле в правительственных газетах; нам не только не позволяют жить по-человечески, нет, мы по-прежнему существуем в условиях подполья, нас можно арестовать без предъявления обвинения, нас можно бросить в тюрьму тайно и держать там столько, сколько захочет Попов и поповы. Царский суд, которому бы надлежало по закону охранять статьи д а р о в а н н о г о манифеста, отказался даже рассматривать наше ходатайство о привлечении Попова к ответственности - я доложил вам, как проходила встреча нашего адвоката Зворыкина в судебной палате: "Если бы Лежинский остался живым, его бы вылечили в тюремном госпитале, судили и повесили б!" Повесили бы по царскому суду, а сколько вешают и расстреливают безо всякого суда?! Царизм преподносит нам очередной урок жестокости, силясь запугать нас, заставить нас утихнуть, замолчать, затаиться. Но мы повторяем: "Если нет конца терпенью, тогда нет конца страданью!" Конец терпению наступил, товарищи. Всякое терпение имеет границы. Речь пойдет не об акте индивидуального террора, а о вынесении приговора палачу Попову, который погубил нашего Мечислава, который - в нарушение даже нынешних законов - замучил Микульску, который готовит гнусную провокацию против партии. Казнь Попова будет не актом мести; казнь этого выродка есть акт законный, необходимый; мы берем на себя тяжкую, но необходимую обязанность; мы не станем скрывать своего решения, мы обоснуем его открыто. Я поэтому поддерживаю предложение товарища Зденека. Я ранее выступал против казней разоблаченных провокаторов - вы знаете об этом. Даже Елена Гуровская, отдавшая в руки палачей нашего типографа Мацея Грыбаса, даже она, несмотря на требования большинства, не была приговорена к смерти. Мы настояли на оповещении партии о ее провокаторстве, мы отринули ее с презрением. Там было другое, там был вопрос морального падения человека, не облеченного властью, не вольного решать нашу судьбу своим приговором. Здесь, в деле Попова, все обстоит по-другому. Мы не можем поступить иначе, кроме как объявить ему беспощадную войну - такую же, какую он ведет против нас. Мы хотели бы бескровной перестройки мира. Мы хотели бы мирной передачи власти ничтожного меньшинства громадному большинству, но, видимо, такое невозможно, видимо, всегда, во все времена, путь к правде, к справедливости проходит через кровь, пролитую в сражении, где победит тот, кто убежден в правоте общего дела, кто жизнь отдает за всех - не за себя одного.
Винценты Матушевский не сразу поднялся - ему надо было заключать собрание комитета.
- Кто-нибудь еще хочет высказать свою точку зрения, товарищи?
Снова встал Уншлихт:
- Юзеф, во-первых, твое выступление надобно оформить в листовку, ты формулировал нашу позицию по поводу необходимости вооруженного восстания убедительно и точно. Ты должен высказать то, что говорил сейчас, русским товарищам на съезде в Стокгольме - это будет весомая поддержка позиции большинства. Во-вторых, я как человек согласен с тобою по каждому пункту. Но как социал-демократ я согласиться не могу. Это - отступление от принципов. Условия могут меняться, времена проходить - принципы должны быть неизменны.
- А товарищей наших пусть стреляют! - не сдержался Зденек. - Принципы будут неизменны, и хоронить будем наших по-прежнему!
- Уйдет один сатрап, - вмешался Здислав Ледер, - а кто сядет вместо него?
- Кто бы ни сел, - заметил Винценты Матушевский, - но ему придется поступать с оглядкой. Он теперь м о ж е т оглядываться на манифест. А для Попова даже куцего манифеста не существует, он по себе живет, по своему собственному закону. Пусть следующий хоть на манифест оглядывается, пусть запрашивает Петербург, пусть просит согласия судебной палаты, пусть крутится их бюрократическая машина - пока она будет крутиться, народ выйдет на баррикады, на открытую вооруженную схватку и свалит царизм!
- И Плеханов, и Ленин, и наша Роза Люксембург, - настойчиво повторил Уншлихт, - всегда учили нас выступать самым решительным образом против индивидуального террора. Я выступаю за поименное голосование, я не согласен с Юзефом, я считаю, что этот вопрос надо обсудить, пригласив Розу.
Дзержинский, не поднимаясь с места, глухо сказал:
- Я не хотел сообщать: хватит с нас одного горя... Но коль скоро помянули Розу... Так вот, она арестована ночью. Ее увезли в Цитадель. К счастью, пока еще не бросили в карцер, поэтому она смогла сообщить, что завтра ее будет допрашивать полковник Попов Игорь Васильевич...
...В Стокгольм Дзержинский отправился через Петербург, русские товарищи дали надежные явки. Первым человеком, кого он нежданно-негаданно встретил на вокзале, был Кирилл Прокопьевич Николаев, член ЦК октябристской партии.
- Феликс Эдмундович, дорогой! - закричал тот, заметив Дзержинского в толпе. - Здравствуйте, милый человек, вот встреча-то?! Думали, коли без усов, не узнают?! Едем, меня авто ждет!
Один из филеров, дежуривший на вокзале, в течение получаса вспоминал, где он слышал это необычное имя и отчество: "Феликс Эдмундович". А вспомнив наконец, бросился к новенькому телефонному аппарату, поставленному в полицейском околотке, назвал номер охраны и доложил:
- Государственный преступник Дзержинский, Феликс Эдмундович, прибыл с варшавским поездом в девять двадцать и укатил на авто марки "линкольн", номерной знак "87", вместе с неизвестным высокого роста и вызывающего поведения. 33
- Почему я все таки с октябристами, спрашиваете? - повторил Николаев, наблюдая, как гувернер Джон Иванович Скотт разливал из громадного самовара черный чай по высоким, тонкого стекла стаканам. Со дня первой встречи, когда Николаев и Скотт помогли Дзержинскому во время его бегства из якутской ссылки, Джон Иванович изменился мало, так же любил поучающе говорить о политике, так же ласково подтрунивал над своим воспитанником, так же умел точно знать время, когда хозяина и гостя надобно оставить одних, для беседы с глазу на глаз.
- Вы, рашенз, странные люди, все спорите и спорите, можно от этого устать, - говорил он, откусывая щипчиками сахар от громадной г о л о в ы (расфасованный по коробкам Николаев не признавал: "Русский купчишка в малости более поднаторел жулить, чем в большом, размаху еще не научился, в голову ничего не намешаешь, она светиться должна, а в кусочки как крахмалу не подсыпать?! Сам бы подсыпал, имей фабрику!"). - Вы странный оттого, что хотите знать всю правду, до конца, - продолжал Джон Иванович. - Мы, амэрикэнз, тоже странный, но не такие, как рашенз, хотя похожи, очень похожи...
- Это верно, - согласился Дзержинский, испытывая странную радость от встречи с Николаевым: хотя пути их разошлись, но он помнил всегда, что именно Николаев помогал деньгами изданию "Червоного штандара" и что именно Николаев устроил переход границы для Миши Сладкопевцева. - Но мне более угодна странность, Джон Иванович, чем однолинейность, - скучно, когда все можно предположить с самого начала.
- На манифест намекает, - вздохнул Николаев и подмигнул Джону Ивановичу, сейчас начнет царя бранить.
- Вы его раньше тоже не жаловали, Кирилл Прокопьевич.
- А я и сейчас его тряпкой считаю. Глазами своими серыми хлопает, улыбается и молчит, словно язык проглотил!
- Так ваша партия - главная его защитница! Вы за него говорите.
- Родной мой, как вам не совестно?! Вы же умница, Феликс Эдмундович, вы все понимаете! Не надо так! Я не царя защищаю, я защищаю правопорядок. А он пока что во всяком случае, - может быть гарантирован России с и м в о л о м! Дайте мне развернуться, дайте протащить еще пять тысяч верст железных дорог, дайте наладить прокат - первым же закричу о замене самодержавия суверенным парламентом и потребую конституции!
- Вы, рашенз, очень странные, вэри стрэндж, - повторил Джоя Иванович. Сначала надо закрепить то, что получил... А вы не хотите закрепить, вы хотите сразу же дальше, визаут остановка...
- Кирилл Прокопьевич, а вы убеждены, что ныне сможете легко и без помех расширять и строить? Вы убеждены, что вам теперь позволят делать дело, как мечтали? - спросил Дзержинский. - Вы убеждены, что казенные заказы будут попадать в руки знающих, а не тех, кто ближе ко двору?
- Убежден, иначе, коли по-старому все пойдет, Россия будет отброшена в разряд не просто третьестепенных держав, она развалится, станет колонией Европы и Японии.
- Вы считаете, что царь думает об этом?
- Дети-то у него есть?! Об них-то он должен озаботиться?! В конце концов, роспись бюджета империи он утверждает! Там ведь все наружу прет! Там все ясно для нас, деловых людей! Помните у Гоголя: "Эх, тройка, птица тройка!" Россия это! Мы любим себя со скоростью равнять, хоть ползем, как черепахи! Так вот, французский экипаж, который тоже не стоит, а едет, стоит французам семьсот тысяч франков в час. Нам столько же, хотя мы от них отстаем на добрых полсотни лет. Отчего так? Вы, конечно, станете меня попрекать, что мы с рабочего семь шкур дерем, что он своим потом и кровью правительство содержит, - все так, не спорю, но отчего ж француз нас оббег, только пятки сверкнули?
- Амэрикэнз больше, - заметил Джон Иванович, - американец еще дальше сверкал пятками, чем француз.
- Ты про своих-то, Джон Иваныч, помолчи, вы во время этого бега душу потеряли, страдания лишились, равно как и счастья, сплошная арифметика, а не жизнь.
- Так отчего нас обогнал француз? - поинтересовался Дзержинский.
- Оттого что там, после того как Наполеонов свалили, наши коллеги к власти пришли. Они все и отрегулировали, они, люди дела!