- Где хозяин? - спросил Дзержинский холодно. - Извольте пригласить его для объяснения...
Приказчик как-то враз сник; Дзержинскому показалось даже, что волосы его стали еще более маслянистыми, словно бы салились изнутри, от страха.
- А зачем? - осведомился парень совсем другим уже голосом.
Дзержинский стукнул ладонью по прилавку, повысил голос:
- Я что, обратился к вам с невыполнимой просьбою?!
- Что там случилось? - послышался дребезжащий, усталый голос на втором этаже; по крутой лесенке спустился высокий старик в шотландском пледе, накинутом поверх длинного, старой моды, сюртука; воротник рубашки был до того высоким, что, казалось, держал шею, насильственно ее вытягивая.
- Добрый день, милостивый государь, - Дзержинский чуть поклонился старику. - Я хочу поставить вас в известность: как журналист, я обязан сделать все, чтобы вашу лавку обходили стороною мало-мальски пристойные люди. Я не злоупотребляю пером, согласитесь, это оружие страшнее пушки, но сейчас я был бы бесчестным человеком, не сделав этого...
- Заранее простите меня, - сказал старик, - хотя я не знаю, чем вызван ваш гнев... Понятно, во всех случаях визитер прав, а хозяин нет, но объясните, что произошло?
- Пусть это сделает ваш служащий, - ответил Дзержинский и медленно пошел к двери.
Приказчик молча бухнулся на колени, а потом, тонко взвизгнув, начал хватать хозяина за руку, чтобы поцеловать ее:
- Да господи, Иван Яковлевич, бес попутал! Оне просили карандаши заточить! А я ответил, чтоб сами это дома сделали...
- Милостивый государь, - остановил Дзержинского старик, - позвольте мне покорнейше отточить вам карандаши... Право, не оттого, что я боюсь бойкота моей лавки; я попросту обязан это сделать. - Он брезгливо выдернул свою сухую руку из толстых пальцев приказчика. - Однако, полагаю, вас огорчил не только безнравственный отказ этого человека... Я допускаю, что он, - старик кивнул на приказчика, по-прежнему стоявшего на коленях, - вполне мог сказать нечто, задевшее ваши национальные чувства, не правда ли?
- Верно, - согласился Дзержинский. - Тогда отчего же, зная это, вы держите такого служащего?
- Присоветуйте другого - на тот же оклад содержания, - буду премного благодарен...
- Иван Яковлевич, отец родимый, - взмолился приказчик, - простите за-ради христа сироту! Все ж про поляков так говорят, ну, я и повторил, винюся, не лишайте места!
- А кто это "все"? - поинтересовался Дзержинский. - В "Союзе русских людей" состоите? Сходки посещаете?
- Так ведь они за успокоение говорят! Чтоб смута поскорей кончилась!
- Боже мой, боже мой, - вздохнул старик, начав затачивать карандаши, какой это ужас, милостивый государь: темнота и доверчивая тупость... Неграмотные, но добрые по своей сути люди повторяют все, что им вдалбливают одержимые фанатики... Судить надо не его, а тех образованных, казалось бы, господ, которые учат их мерзости: "Во всех наших горестях виноват кто угодно, только не мы, русские"... А ведь мы кругом виноваты! Мы! "Страна рабов, страна господ"... Ах, было б поболее господ, а то ведь рабы, кругом рабы... Вот, извольте, я заточил карандаши, - старик подвинул Дзержинскому семь "фарберов" и начал медленно подниматься по скрипучей лесенке. Остановился, стараясь унять одышку; улыбнулся какой-то отрешенной улыбкой. - Между прочим, в этом доме, у моего деда Ивана Ивановича Лилина, обычно покупал перья ваш великий соотечественник поэт Адам Мицкевич...
...В час дня в здании Окружного суда, что на Литейном, при огромном скоплении зевак на улице (в помещение не пустили жандармы) начался процесс над членами распущенной Первой думы...
...В час двадцать приехал Герасимов, устроился в самом уголке тесного зала, скрыв глаза темным пенсне; борода припудрена, чтобы казалась седой; Дзержинский сидел рядом, записывал происходящее.
Герасимов мельком глянул на Дзержинского; понял, что не русский, - видимо, щелкопер с Запада, их здесь сегодня множество; пусть себе пишут, дело сделано; во всем и всегда главное - п р и х л о п н у т ь, доведя до конца задуманное, потом пусть визжат, не страшно; конечно, лет через двадцать клубок начнет раскручиваться, но мне-то будет седьмой десяток; важно сладко прожить те годы, когда ты силен, каждый день в радость, по утрам тело звенит и ласки просит. Медленно, ищуще Герасимов перевел взгляд на следующий ряд (неосознанно искал в лицах ассоциативное сходство; верил, что все люди есть единое существо, раздробленное на осколки); подивился тому, как господин возле окна похож на бывшего министра Дурново, только в лице нет той уверенности в себе, которая всегда присутствовала в Петре Николаевиче. Улыбнулся, вспомнив, как во время прошлого царствования Дурново, служивший тогда в департаменте по контрразведывательной части (добывал шифры и копию переписок послов, аккредитованных при дворе), имел флирт с очаровательной баронессой фон Киршнер, Пелагеей Антоновной; та, однако, вскорости предпочла ему бразильского посланника; Дурново заподозрил, что делит с кем-то любимую, но фактов не имел; каково же было его изумление, когда среди документов, принесенных в департамент его агентурой для перефотографирования, обнаружил в бумагах коричневатого бразильского дипломата письма возлюбленной: "Моя нежность, я просыпаюсь с воспоминанием о ночи, которую провела в жарких объятиях..."
Дурново отправился к баронессе; та была в пеньюаре уже; нежно поцеловала бывшего гардемарина, оставившего море для того, чтобы посвятить жизнь идее охраны монархии, шепнула, прикоснувшись сухими губами к мочке уха, что мечтает о нем дни и ночи; Дурново поинтересовался: "Обо мне ль одном?" - и бросил изменнице в лицо письма к бразильцу. Наутро заморский дипломат посетил министерство иностранных дел и заявил официальный протест по поводу того, что его корреспонденция подвергается перлюстрации; вечером об этом скандале узнал государь и повелел "гнать дурака Дурново взашей"; бедолагу уволили, пожаловав, однако, званием сенатора, - с дураками и умеренными казнокрадами Россия расстается по-доброму, с п е р е м е щ е н и е м, - нельзя же, право, дворянина, из с в о и х, травмировать отставкою; с любым грех может случиться...
Через полгода после смерти Александра Третьего Дурново вернулся в министерство с повышением, - его выправка и морские анекдоты нравились "серому кардиналу" Победоносцеву, тем более что помощники "первосвященника", ведавшие составлением тайных генеалогических таблиц, высчитали, что в жилах бывшего гардемарина текла настоящая русская кровь, без вкраплений прусской или, что хуже, французской; такие, как он, - верная опора трона: никаких фантазий и самочинностей, истовое выполнение предписанного свыше, иначе нельзя, мы не какие-то Северо-Американские Штаты, где каждый по своему закону живет, мы сильны не писаным законом, а традицией седой старины, суета нам не к лицу, а тем паче подстраивание под "новые времена".
В третьем ряду Герасимов заприметил девушку, невыразимо похожую на несчастную Танечку Леонтьеву. Красавица, умница, дочь якутского вице-губернатора, вступила в отряд эсеровских бомбистов, а ведь была принята при дворе, ей предстояло сделаться фрейлиною Александры Федоровны, императрицы всея Белыя и Желтыя... Вот ужас-то, господи! Уж после ее гибели Герасимов узнал, что бомбисты одобрили план Леонтьевой: во время бала, где девице отвели роль уличной продавщицы цветов, Танечка должна была подойти к государю с букетиком незабудок, а как подошла, так и засадила б в монарха пулю - ответ на убийства во время кровавого воскресенья...
В Петропавловской крепости несчастная свернула с ума, польку-бабочку сама с собою в камере танцевала... Отец вымолил ей освобождение, отправил в Швейцарию, в Интерлакен, в лучшую санаторию... А Танечка как в себя пришла, так сразу к Борису Викторовичу, к дьяволу Савинкову: "Хочу вернуться в террор". Тот порыв одобрил, но просил еще маленько полечиться... Так ведь нет, пристрелила в своем санатории семидесятилетнего парижского коммерсанта Шарля Мюллера, решив, что он не кто иной, как Дурново. Тот (это бомбистам было известно) действительно ездил за границу по паспорту Мюллера; как на грех, француз был похож на отставного русского министра, да и говорил по-немецки с акцентом, - все французы по-иностранному так говорят. Швейцарский суд приговорил Татьяну к десятилетнему тюремному заключению; конец жизни; Швейцария - не Россия, добром не договоришься, в агенты не перевербуешь, и откупиться нельзя: за законом парламент смотрит, как что не так - сразу скандал...
Ровно в час дня (время, как высшее выражение незыблемости формы, соблюдалось у судейских особо тщательно) пристав объявил, чтобы собравшиеся встали; вошел старший председатель Судебной палаты Крашенинников и члены присутствия Лихачев, Зейферт и Олышев, обвинитель Зиберт; расселись и защитники, цвет Петербурга, - члены Третьей уже думы Маклаков-второй и Пергамент; Елисеев, Базунов, Маргулиес, Мандельштам, Гиллерсон, Соколов, Муравьев, Андронников, Тесленко, Лисицин, Гольдштейн...
...Герасимов сунул в рот длинный мундштук; слава богу, что черная сотня вовремя убрала депутатов Первой думы Иоллоса и Герценштейна; эти соловьи такое бы здесь насвиристели, ого-го-го!
Про то, что "Союз русских людей" провел этот акт с подачи департамента полиции, думать не хотел: зачем? Виновные будут наказаны, пусть мавры делают свое дело, на то они и мавры; нет слаще ощущения, чем то, которое острее всего понимает артист цирка, работающий с куклами: дерг пальчиком - и нет куколки, дерг другим - куколка возносится вверх, дерг третьим - и нет петербургского градоначальника фон дер Лауница! А не надо было покушаться на чужое: захотел, видите ли, кисонька, получить под свой контроль центральную охрану, со всей агентурой и филерами! Дудки-с! Своего не отдадим! Кто ж тайное могущество добром отдает?!
Азеф тогда назвал Герасимову дату предстоящего покушения на фон дер Лауница, но молил, чтобы информация была проведена сквозь архивы охраны за чужой подписью; "ваши стали болтунами, раскроют в два счета!". Был издерган, говорил, что чует на спине глаза врагов, лицо действительно сделалось желтым, отекшим, старческим.