Бедненький, думал между тем Карпович, п р о с к в о з и в два проходных двора, погонят теперь охранника со службы, нарушил присягу, упустил меня, бедолага...
Вскорости оказался в безопасности - на квартире Азефа; тот, предупрежденный Герасимовым, сыграл изумление, пустил слезу; прижал к груди, прошептав: "Герой, ну, ты герой, Карпович! Прямо из охранки сбежать - такого еще не было! Ну, слава богу, теперь за дело! Месть тиранам!"
...Через два дня Азеф сообщил Герасимову - умел благодарить за услугу, что в Петербурге появились люди из Северного боевого летучего отряда; работают сепаратно, ЦК не подчиняются, поступают на свой страх и риск, опираясь на низовые комитеты партии, особенно где много студенческой молодежи; "это не наш с вами спектакль, эти пугать не намерены, они будут и впрямь взрывать и стрелять; об них мог бы и не сообщать - не мои, но за Карповича я к вам сердцем проникся, Александр Васильевич. Ищите их, бейте тревогу, эти люди опасны".
- А фамилии-то у этих людей какие? - спросил Герасимов.
- Псевдонимы у них, Александр Васильевич, псевдонимы...
- Например?
- Руководителя зовут "Карл". Пока он на свободе, спокойным себя не чувствуйте, этот человек готов на все, умен и оборотист...
- Сделайте милость, Евгений Филиппович, повстречайтесь с ним, пожалуйста, а?
Азеф поехал в Финляндию, фотографий достать не смог, во внешнем портрете путался: "нос прямой, глаза голубые", пойди возьми такого, полстолицы придется хватать; тем не менее сообщил, что "Карл" готовит взрыв Государственного совета, а в нем заседают все те сановники, из кого государь тасует колоду министров - не Милюкова же с Гучковым пускать к власти!
- "Карл" посещает заседания Государственного совета, - заключил Азеф, как всегда о т д а в а я главное в самом конце беседы, - под видом иностранного корреспондента...
Зацепка.
"Карла" удалось взять; участник событий девятьсот пятого года; фамилия Трауберг.
Повесили.
Его группа тем не менее продолжала подготовку новых актов - в ответ на бесконечные смертные приговоры, выносившиеся в империи военно-полевыми судами; если в Петербурге, Москве и Киеве левая печать и адвокаты, имевшие выходы на членов Государственной думы, хоть что-то делали для защиты невиновных, то в провинции террор власти был пьяным, слепым в своей ненависти, малограмотным, а потому пугающимся всего того, что было непривычным или попросту не до конца понятным. Поэтому арестовывали, а порою и казнили за все то, что хоть как-то выпадало из привычных, дремучих стереотипов.
Через несколько дней Азеф сообщил, что группа готовит а к т против великого князя Николая Николаевича и министра юстиции Ивана Григорьевича Щегловитова.
Герасимов немедленно установил дополнительные филерские посты возле дворца великого князя и дома Щегловитова.
Азеф принес новое известие: акт приурочен к новогоднему приему во дворце государя; Герасимов отправился к великому князю и министр}, просил их отказаться от поездки в Царское.
- Да кто где хозяин?! - возмутился Николай Николаевич. - Я в моей империи или мерзавцы бомбисты? Лучше я погибну, чем откажусь быть на приеме у государя!
Герасимов бросился к Столыпину; тот незамедлительно поехал к царю; государь повелел Николаю Николаевичу оставаться во дворце; тот нехотя подчинился; Герасимов поставил условие, чтобы великий князь и Щегловитов впредь никуда не выезжали, пока бомбисты не будут схвачены.
Герасимов торопил Азефа, встречался с ним каждый день; наконец тот принес долгожданную новость: на заседании ЦК кто-то раздраженно заметил: "Сколько раз можно откладывать акт?! Пусть Распутина поторопится, у всех нервы на пределе!"
По счастью для охранки, член ЦК назвал женщину ее подлинной фамилией, а не кличкой; агенты нашли Распутину в дешевеньком пансионате, подселили туда двух сотрудников, которые просверлили дырочки в тонкой фанерной стене, круглосуточно наблюдая за революционеркой; ничего интересного не замечали; зато филеры наружного наблюдения обратили внимание на любопытную деталь: каждое утро Распутина приходила в собор Казанской божьей матери, покупала копеечную мягкую свечку, ставила ее перед образом и начинала истово молиться, касаясь выпуклым, морщинистым лбом (провела девять лет в каторге, постарела раньше времени) холодных каменных плит.
Получивши эти сведения, Герасимов удивился, сам поехал в собор, долго смотрел за Распутиной; диву давался - верующая бомбистка; потом заметил, как к ней подошли девушка и молодой мужчина, поставили свечки и тоже начали бить лбы, подолгу замирая в поклоне; господи, ахнул полковник, да они ж переговариваются друг с дружкой и передают что-то!
Герасимов ждать далее не мог, приказал забрать всех, кто м о л и л с я вместе с Распутиной; троих взяли во время их дежурства возле щегловитовского дома; "влюбленная", щебетавшая с юношей, сумела отскочить, когда ее хватали, выхватила браунинг и начала стрелять; обезоружили; третий бомбист крикнул филерам:
- Осторожнее! Я обложен динамитом! Если станете применять силу - взорвутся все дома вокруг, погибнут ни в чем не повинные люди!
Бомбиста привели в охранку, осторожно раздели; действительно, он был опоясан шнурами, что вели к запалам на спине и груди; девушка, которая открыла стрельбу, оказалась двадцатилетней Лидочкой Стуре, ее "возлюбленный" террорист Синегуб; бомбист должен был - в случае неудачи коллег - броситься под карету, в которой мог ехать министр юстиции; звали его Всеволод Либединцев; выдающийся русский астроном, он работал в Италии, прочили блистательное будущее; записки, найденные после его ареста, поражали смелостью мысли - он был на грани рождения новой концепции галактик.
...Через неделю девять арестованных террористов были преданы военно-полевому суду; семерых приговорили к повешению; Лидочка Стуре, поднимаясь на эшафот, повела себя, как Зина Коноплянникова, которая была повешена за убийство генерала Мина, - прочитала строки Пушкина: "Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья, и на обломках самовластья напишут наши имена!"
Прокурор Ильин, присутствовавший на казни, приехал к Герасимову белый до синевы.
- Мы их никогда не одолеем, - сказал он, с трудом разлепив спекшиеся губы. - Это люди идеи, герои. А мы - трусы. Видим, куда нас тащит тупая бюрократия, и - молчим...
Герасимов достал из серванта бутылку "смирновской", налил два фужера и, поднявшись, тихо произнес:
- За упокой их души, Владимир Гаврилович...
(Читая "Рассказ о семи повешенных" поднадзорного литератора Леонида Андреева, вспомнил слова Ильина, поежился, ощутив холодок на спине; нет, о будущем действительно лучше не думать - катимся в пропасть; одна охрана ничего не сделает, надо в с е менять в корне; воистину, люди без права на свободное слово и дело - обречены, а у нас все можно в империи, кроме как свободно поступать и говорить.)
С Азефом - после того как тот отдал Герасимову столь богатый у л о в полковник встречался реже; двор был потрясен произошедшим; интриги против Столыпина прекратились, - так бывало всегда, если царь по-настоящему пугался.
Вопрос дозирования страха во имя сохранения самодержавия сделался главным стержнем внутренней политики.
В то время как запад Европы стремительно наращивал экономический потенциал, империя словно бы нарочно сдерживала самое себя, погруженная в хитросплетения византийского царедворства, главная цель которого состояла в том, чтобы удержать занятые позиции в системе бюрократического противостояния различных групп, которые аморфно, потаенно и трусливо боролись за место возле трона, сулившее реальные материальные блага.
- Александр Васильевич, - сказал Азеф во время очередного ужина на конспиративной квартире, - поручите, пожалуйста, вашим людям поглядеть за таможенниками: еду отдыхать; видимо, в моей работе сейчас особой нужды нет, премьер на коне, да и вы в фаворе.
- Все будет сделано, Евгений Филиппович, езжайте спокойно, но во избежание дурства, - знаете, где живем, от случайности никто не гарантирован, - часть золота переведите во французские бумаги, они вполне надежны. Потребуется всегда реализуете в живые франки.
- Хорошо, - ответил Азеф. - Спасибо за совет. В случае чего - я рядом с вами. Как думаете, на сколько времени Столыпин гарантирован от очередных перепадов настроений в Царском?
- На полгода, - ответил Герасимов, поражаясь тому, что совершенно открыто он мог теперь говорить лишь с одним человеком в России - иудой, христопродавцем и негодяем, который гарантировал и ему самому, да и премьеру спокойствие и свободу рук; парадокс: бывало ли такое в истории человечества?! "Вот почему революция неминуема!"
С ежедневной пятнадцатиминутной прогулки Дзержинский вернулся в камеру разгоряченный спором с Мареком Квициньским, боевиком Пилсудского, человеком необыкновенной храбрости, чистым в своих заблуждениях, резким до грубости, но по сути своей ребенком еще: только-только исполнилось девятнадцать; ждал суда, понимая, что приговор будет однозначным.
- Во всем виноваты москали, "Переплетчик", - повторял Марек, - только от них наши муки! Они жестоки, трусливы и жалки! Мы первыми начали девятьсот пятый год, мы, поляки, гордая нация славов, нет такой другой в мире!
- Русские начали пятый год, - возразил Дзержинский. - Мы поддержали. Первыми. Не обманывай себя, Марек, не надо.
Квициньский был неумолим, о величии поляков говорил с маниакальным упоением; как же страшен слепой национализм, думал Дзержинский; в который уже раз вспомнил Ленина, его "Национальную гордость великороссов"; никогда не мог забыть, как однажды в Стокгольме, в перерыве между заседаниями съезда, Ленин, чуть как-то сконфуженно даже, заметил:
- Знаете, Юзеф, я внимательно просматриваю западные газеты и не перестаю поражаться их дремучей некомпетентности... Когда мой народ упрекают в том, что он был пассивен в борьбе против самовластья, я спрашивал: а кого, кроме Разина и Пугачева, знают оппоненты? Оказывается, никого! Ни декабристов, ни народовольцев... Я уж не говорю о Радищеве... А ведь его повесть "Путешествие из Петербурга в Москву" - первый манифест русской революции... Обязательно почитайте... Правда, написано это сладостным мне старым русским языком, но вы, думаю, легко переведете на современны