- Как?
- Ну, не знаю... Так...
- Это ты с дороги так нервна, Гелена.
- Почему "Гелена"? Я не люблю, когда ты меня так называешь.
- Я очень устал, Геленка. Давай я приму пальто.
- У тебя жарко.
- Я не отворял окон, мерзну что-то.
На кухне, глянув на Гуровскую, которая сразу же начала хлопотать у стола, Ноттен закрыл глаза и снова стал растирать лицо так, что появились красные жирные полосы.
- Ой, ты похож на жирафу, - рассмеялась Елена Казимировна, - такой же полосатый!
- Нервы расходились. Все жду, жду, жду, когда придут - а они не приходят.
- Кто? ...
- Жандармы.
- Ты с Красовским не встречался?
- С кем?! - испуганно переспросил Ноттен, вспомнив сразу же лицо Глазова и его слова о "псевдониме".
- Что ты, милый? - улыбнулась Гуровская. - Будто испугался чего...
- Нет, нет, чего мне пугаться? Какого Красовского ты имеешь в виду?
- Историк. Публицист. Профессор Красовский?
- Адам Красовский. Пан Адам?
- Кажется. Ты знаешь его?
- Шапочно. А что?
- Нет, ничего.
- Почему ты спросила о нем?
- Роза Люксембург считает, что он к нам близок, она мечтает привлечь его к работе в газете. Как ты думаешь - согласится?
- Никакой он не близкий к вам и не согласится ни на какую запрещенную работу.
- Кто тебе сковородки чистит? Меланья?
- Что?! - в ужасе спросил Ноттен.
- Сковородки плохо чищены. Песком надо и кипятить. Сала - в палец.
- Я не замечал.
- Ты ничего не пишешь о деле Грыбаса?
- Написал.
- Тебе яичницу сделать с салом или с постной ветчиной, Влодек?
"Теперь я до конца верю Глазову", - понял Ноттен и замер, Прикрыв руками лицо.
- Сделай глазунью.
- В Берлине говорят, что тут всё очень напряженно из-за процесса над Грыбасом.
- Ты знаешь его?
- Да. В Париже напечатали статью, - предлагают отбить его из тюрьмы. Здесь об этом не думают?
- Я не слыхал.
- А где подставка, Влодек? Ах, мужчины, мужчины, оставь вас одних на месяц - ничего потом в доме не сыщешь.
- Ставь на тарелку.
- Ты же знаешь, я не люблю, если некрасиво.
- Поставь мне на руку, - тихо сказал Ноттен, - послушаем, как зашипит мясо...
Гуровская резко обернулась:
- Что с тобой?
В глазах у нее появился испуг, потому что в голосе Ноттена сейчас было что-то похожее на голос Дзержинского, когда они расставались в "Адлере".
- Ничего.
- Я тебя заберу с собой в Берлин. Съезжу туда на пять дней, по делам партии, и вернусь за тобою. Право. Не отказывайся. Тебе нельзя больше здесь. Ешь, родной. Соли достаточно?
Профессор Красовский визиту Дзержинского не удивился, потому что двери его дома были открыты с утра и до вечера - особенно для студентов и гимназистов. Библиотека польских классиков, книги по географии Польши, истории, философии, юриспруденции - все это привлекало молодежь: где еще найдешь нецензурированиого Мицкевича и полного, изданного в Париже Словацкого?!
- Чем могу? - спросил Красовский, усаживаясь в кресло. - Слушаю вас.
- У меня несколько необычное дело...
- Представьтесь, пожалуйста.
- Доманский. Юзеф Доманский.
- Студент? Какого факультета?
Дзержинский оглядел взъерошенную седую голову Красовского, подслеповатые, голубые глаза большого ребенка, улыбнулся чему-то:
- Я с тюремного факультета, профессор.
- Простите? - Красовский не понял. - Тюремного? Вы эдак о российской юриспруденции?
- Нет, меня следует понимать буквально. Я бежал из ссылки, сейчас здесь нелегально.
- Хм... А если вас арестуют у меня?
- Не должны. Я довольно долго готовился к тому, чтобы прийти к вам, слежки за мною не было.
- Надеюсь, вы понимаете, что задал этот вопрос, опасаясь не за себя?
- Понимаю, пан профессор.
- Итак, слушаю вас.
- Нам нужна помощь.
- "Нам"? Кого вы имеете в виду? Польских социалистов?
- Нет. Социал-демократов.
- Странно. Насколько мне известно, социал-демократы чаще обращаются за помощью к русским, немецким или еврейским ученым: чисто польская проблематика вас не очень-то волнует.
- От кого у вас эдакий вздор? - Дзержинский не сумел скрыть гнева. - Я не думал, что интеллигент может быть таким предвзятым.
- Это не предвзятость, господин Доманский. Это факт. Пожалуй, что только ППС и "Лига народова" ставят во главу угла наши проблемы, их волнуют прежде всего мытарства, чаяния и надежды нашего народа.
- Что может сделать для своего освобождения наш народ - один, сам по себе? Погибнуть на баррикадах? Спровоцировать самодержавие на очередную антипольскую бойню? Наш с вами народ может обрести свободу лишь в совместной борьбе - без помощи русских мы обречены: надо смотреть правде в глаза, и никто еще не отменил закон массы и примат совместной направленности. Брат Пилсудского, Бронислав, понимал точнее Юзефа, что совместная борьба с русскими революционерами может свалить самодержавие, а это и будет наша свобода.
- Закон массы предполагает примат той или иной силы. Вы говорите "русские и польские рабочие"; вы, таким образом, отводите полякам второе место, подчиненное.
- Где и когда мы это говорили? Вы читали наши газеты?
- Нет.
- Как же можно повторять то, что говорят друзья Юзефа Пилсудского? Я никак не сомневаюсь в его человеческой порядочности, но что касается наших партийных позиций - мы полярны. Однако когда мои друзья критикуют товарищей социалистов, мы доказательны и пользуемся не слухами, но фактами, пан профессор. Мы представляем рабочих Королевства Польского - всех национальностей, говоря кстати. Рабочему человеку национализм, каким бы он ни был, омерзителен. Интерес рабочего не национален, а классов.
- А как быть с польскими студентами и учителями? С интеллигенцией, словом? Их интересы вас не волнуют?
- Я думаю, что интеллигенция, победи рабочие, вздохнет полной грудью. Я думаю, что только после революции польские интеллигенты смогут творить в полной мере, не оглядываясь на произвол полиции, цензуры, губернаторств. И потом вычленять из общего следует то, что кровоточит, пан Красовский.
После долгого молчания Красовский сказал:
- Я слушаю вас...
Звонок дзенькнул тихо, но Красовскому он показался особым, тревожным, громким. Дзержинский поднялся, мягко ступая, подошел к окну, выглянул осторожно из-за портьеры: улица была пуста, однако возле парадного подъезда стояла пролетка.
- Черный ход в квартире есть? - спросил Дзержинский.
- Пойдемте.
Красовский провел его на кухню, открыл маленькую дверь:
- Спускайтесь во двор, там есть выход на Маршалковскую.
- Я подожду. Может, кто из ваших родных?
- Вы дверь за собой прикройте, - посоветовал профессор, прислушиваясь к тому, как звонок дзенькнул второй раз. - Если визитеры - те люди, которым верю, я приду за вами.
Он вернулся через минуту:
- Выходите, пожалуйста, это Шаплинский...
- Игнацы Шаплинский? Художник?
- Да, да, не опасайтесь...
- Я достаточно люблю живопись, чтобы не бояться Шаплинского.
- А я, видите ли, необычно перетрусил. Хорохоришься, хорохоришься, а когда постучат в дверь, сразу руки холодеют, - вздохнул Красовский и пропустил Дзержинского в кабинет. - Извольте знакомиться, господа...
Шаплинский поклонился, пытливо разглядывая худого, зеленоглазого человека в черном костюме, с красиво повязанным жабо.
- Юзеф Доманский.
Красовский пояснил:
- Революционер.
- С удовольствием бы написал вас, - сказал Шаплинский. - Вы похожи на Христа, каким его представлял себе Дюрер.
- Тогда не стану позировать, - ответил Дзержинский, - я атеист.
- Я тоже, - пожал плечами Шаплинский, - однако какое отношение к смраду официальной церкви имеет Христос?
- Его именем освящается беззаконие.
- Так ведь смотря в чьих руках имя, - заметил Красовский. - Святого можно обратить на угоду инквизиторов, а злодея сделать символом доброты. Разве русский бунтовщик Пугачев не искал символ свободы в образе Петра Третьего?
- Теперь никто не решится назвать Николая Третьего в качестве символа возможной свободы, пан Красовский. Республику называют, - возразил Дзержинский. - А мы идем еще дальше: мы требуем, чтобы республика строилась на базе обобществленных средств производства - без этого болтовня выйдет, а не республика.
- Ну, этого я не понимаю, - сказал Шаплинский, - это теория, а вот то, что надо ломать наше сегодняшнее вонючее и дряхлое болото, то, что польскому народу свобода потребна, - в этом вы правы, господин Доманский.
- Нас агитировать против существующего не надо, - поддержал его Красовский. - Но замахиваетесь вы на невозможное. Все сейчас думают, как мы; вы - об очень далеком, мы - о близком будущем, но никто не думает защищать существующее - оно прогнило, оно боится разума, оно неугодно прогрессу. Но неужели вы и впрямь верите, что можно изменить это ужасное с у щ е с т в у ю щ е е? Каким образом? Все мы едины в мнении, но ведь открыто никто не решается сказать - в Сибирь за это! Все таятся по квартирам, шепчутся только с близкими, а на публике изрекают то, что у г о д н о властям!
- Так ведут себя те, которым есть что терять, - ответил Дзержинский. Рабочему, которому терять нечего, кроме своего барака и миски пустых щей, бояться нечего. Он и говорит. Но говорит неумело, нескладно, ему помочь надо за этим я пришел к вам, пан Красовский.
- Это - как? - спросил Красовский.
Художник закурил, пожал плечами:
- Неужели не понимаешь, Адамек? Даже я, который цветом живет и формой, все понял. Надо, чтобы ты о б л ё к. Облёк, понимаешь? Нужна твоя форма, которая обнимет их смысл.
- Не только это, - сказал Дзержинский. - Нам, например, было бы крайне дорого получить от пана Красовского статью о проблеме образования в Польше, о том, почему студенчеству запрещено изучать польский язык, нашу историю и экономику, говорить в стенах университета по-польски; отчего студенчество выходит на демонстрацию, каковы лозунги, основные идеи, направленность движения, каковы чаяния молодежи.