Горгона — страница 24 из 26

Виноград завладел всей террасой, он цеплялся за перила, вился по колоннам, ярко зелёными стрелками побегов хищно тянулся к карнизу второго этажа. Там была ещё одна терраса, но застеклённая. За ней находилась спальня. На втором этаже было ещё четыре спальни. Я знала план каждого этажа наизусть.

Америка, осторожно ступая, подошёл к двери и взялся за ручку. Взглянул вопросительно на меня, я кивнула. Дверь была не заперта, она бесшумно раскрылась. Он повернулся.

— А если бы закрыто было? — ехидным шёпотом спросил.

— Позвонила бы. Или постучала, — ответила, доставая молоток из-за пояса. — Заходи.

Мы вошли в дом. Очутились на кухне. Просторной и белой, с вкраплениями тускло полированного металла — краны, кнопки, ручки. Газовая плита, электропечь, холодильник и даже тостер — всё было на месте, но вот представить, что тут жарят-варят я не могла. Посередине, под люстрой с фарфоровыми плафонами, стоял овальный стол на дюжину персон под стерильно белой скатертью.

Кухня соединялась с гостиной (на архитектурном плане её патетично называли «каминный зал»). Камин, облицованный мрамором, белым и гладким, напоминал жертвенный алтарь. Туда, не сгибаясь, запросто мог войти пятиклассник. Диваны и массивные кресла, обтянутые кожей молочного цвета, сгруппировались вокруг трёхметрового параллелепипеда из отполированного дерева, кажется, дуба. В центре стояла пустая ваза. Мы ступали по ковру, мягкому и упругому, как губка. Ковёр, разумеется, тоже был белым.

Да, ещё запах. Странный и неуместный, я никак не могла понять, чем пахнет в этом доме. Чем-то клиническим, холодным — ледяным. Лёд должен так пахнуть, безупречно прозрачный, из какого-нибудь промёрзшего насквозь озера в Гренландии.

Мы подошли к лестнице на второй этаж. Она упиралась в стену с узким витражом и там расходилась направо и налево. Стёкла витража, синевато-белёсые были из того же озёрного льда. В этом доме не могли обитать живые люди, тут не было даже пыли. Каждая вещь и каждая поверхность была не просто чистой, всё вокруг было стерильным.

На второй этаж вела широкая лестница с массивными перилами на резных балясинах. Ступени тихо поскрипывали, мы прошли первый пролёт. Сверху доносился звук, слабый и странный, какой-то булькающий. То ли шипящий, то ли свистящий — примерно так поёт закипающий чайник. Америка тоже услышал, он застыл и оглянулся. Посмотрел мне в глаза, потом перевёл взгляд на молоток в моей руке. Именно в этот момент сверху раздался голос:

— Поднимайтесь. Я тут.

35

Дверь в спальню была распахнута настежь. Именно та, дальняя спальня, с выходом на террасу; не знаю, почему-то я всегда была уверена, что он будет именно там.

Он сидел в кресле. За ним было окно во всю стену и первым делом я увидела лишь силуэт человека, сидящего в кресле. Мы вошли. Я вошла первой, Америка следом. Остановились.

— Ну! — сказал он глухо. — Не надо бояться.

Я не двинулась, просто не могла.

Первое впечатление — это не он. И голос не его.

Тридцать лет он таился в тени, хищный и поджарый. Прятался за моей спиной, готовый выскочить в любой момент — и не было дня, не было ночи — ни одной ночи не было без стального ножика на пружинке, без подсолнечной вони. Дни и ночи спрессовались в тягучий и липкий ужас — мою жизнь. Если это можно назвать жизнью. Если за это стоит цепляться, если этим стоит дорожить.

— Ближе! — приказал он негромко. — Ну!

Я сделала шаг. Америка даже не шелохнулся. Он снова стал бледным, как тогда, на шоссе. Я успела заметить, как подрагивает его верхняя губа. Наверное, проклинает себя, что согласился.

— Ближе!

Ещё шаг. Нет, не может человек измениться настолько.

— Я ждал, — его взгляд остановился на молотке. — Знал, что придёшь.

В кресле сидел незнакомый старик. Лысый плюгавый дед в стёганом халате. Чёрном, шёлковом, с чем-то орнаментально золотистым по траурному полю — японский мотив. Застёжки в виде золотых шишек. Шишечек. Руки, непомерно большие, желтовато-лимонные с выпуклыми ногтями, лежали на подлокотнике. Жилистые, как у гимнаста руки. Сильные.

Булькающий звук, что я слышала раньше, издавал агрегат, стоящий за креслом. Зелёный огонёк добегал до края монитора, вспыхивал красным и тут же возвращался к старту. Второй такой же аппарат шипел и побулькивал в углу. Рядом с кроватью стояла пара зелёных баллонов с белым трафаретом «кислород».

В комнате было холодно. Гораздо холодней, чем внизу.

Я остановилась в метре от кресла. Нет, не он. Мне нужна какая-то зацепка — я попыталась найти её в глазах. Они сидели глубоко в глазницах. Две ямы в тусклом фарфоре. Надбровные дуги, под ними дыры. По его костистой голове можно было запросто изучать строение черепа. Череп — символ смерти. Варварский символ чумазого средневековья — именно тогда появляется и ржавая коса в костлявой руке. В румяной Элладе смертью заведовали два юных брата-близнеца — крылатые Танат и Гипнос. Подлетали на крыльях, Танат срезал мечом прядь волос у намеченной жертвы — так, чисто аллегорически. После братья хватали свежего покойника за руки-за ноги и уносили в царство Аида. По слухам у Таната сердце было из железа. Очевидное враньё будущих клиентов, что вовсе неудивительно при характере его работы. К тому же, он, единственный из всего божественного пантеона, не принимал даров и жертвоприношений.

Рука, сжимавшая молоток, затекла. Пальцы онемели, в ладонь впивались малюсенькие иголки. Чёртов молоток весил как пудовая гиря. Нет, я просто физически не могла долбануть постороннего деда в его фарфоровый череп этим молотком.

— Зря побрилась, — сказал дед. — Некрасиво. С волосами лучше.

Дед говорил дело. Действительно — зачем? Не могла же я и вправду верить, что на месте волос из моей сумасшедшей башки вылезут…

— Змеи? — закончил дед вслух и засмеялся.

Смех перешёл в кашель. Старик трясся, продолжая кашлять. Кашлять и хихикать. Хлопнул в сердцах ладонью по подлокотнику. Мелькнула надежда, что сейчас его хватит кондрашка. Вместе с надеждой в голову влез проныра Фрейд. Венский маразматик считал истоком того эллинского мифа о Медузе Горгоне страх кастрации: мальчик, впервые видевший женские гениталии, приходил в ужас от возможности лишиться пениса. Он застывал — каменел. Разумеется, процесс превращения в камень Фрейд связывал с эрекцией. Фаллос как камень. А ведь иногда камень это просто камень. Кстати, у балагура Рабле сам дьявол с перепугу бежит прочь от дамы, спустившей свои панталоны и выставившей напоказ свою вульву.

— Сказки… это… всё, — кривясь от кашля, выдавил старик. — Легенды и мифы вашей… древней Греции… Сейчас тебе жизненную историю…

Он бессильно забился в приступе кашля, а на меня снизошла случайная радость — почти благодать: происходящее плавно выскользнуло из реального мира и с неумолимостью ночного кошмара начало перетекать в пространство абсурда. Полновесного и убедительного, сконструированного кем-то с любовью и знанием дела. То самое зазеркалье, где живой мертвец запросто читает твои мысли, где время остановлено, а память объявлена вне закона.

— Они ж… — старик прочистил горло, — они ж потому и бреют манду…

Он запнулся и, вытянув шею, издал хриплый гортанный звук — почти рык, сиплый и неожиданно громкий. После харкнул мне под ноги. Прямо на свой ковёр, с персидским узором красных арабесков на траурном фоне.

— Потому и бреют… — он вытер рот рукой, — …чтоб не спугнуть. Пацанчиков чтоб не спугнуть. Гречанки брили древние… И римлянки — ну ты-то знаешь. У иной курвы там такое растёт — сам чёрт дёру даст. Во все лопатки улепётывать будет. Хоть и чёрт.

Я разглядывала плевок на ковре. Теперь меня совсем не удивляло, что старик запросто может подглядывать в мою голову и читать там почти дословно.

— В двенадцать-то лет… — дед захихикал, — а те двенадцать это тебе не эти — там же никакого интернета с голым бабьём, там же вся порнография — дырка ногтём проскобленная в банном окне закрашенном, да картинки трофейные с Гретами и Мониками до дыр задроченные. А старшая сестричка — она и за мамку, и за папку, и за няньку — да и спит с тобой под одним одеялом, как же тут и не? Тебе ж неведомо, что она шалашовка и гадюка трипперная, тебе хоть и боязно, но сладенько уже. Хоть и противно — ведь ссаками воняет — но ведь лижешь, лижешь как мурзик сметанку лижет. А она раскинется, лярва, да ещё за вихры прихватит — туточки, вот туточки подсоси мне, зайчонок! Туточки! Там фитюлька такая, сикелёк махонький, вот его и соси, милый!

Старик оскалился. Засмеялся, шкодливо щурясь. Зубы были ровные и крупные, и чересчур белые.

— Там, в Кожухах, мы в бараках, от шинного, жили. За рекой, где парк сейчас. Настя, она на шинном горбатилась. Который сгорел, помнишь?

Я не помнила. В комнате воняло озоном, наконец до меня дошло — озоном. И ещё тут было дико холодно.

— Гопотой, мелкой, коневодил Фока. Колька Фокин. Брат Колькин за грабёж срок мотал, а батю под зелёнку подвели. За мокряк, по рупь сорок пять. Фока, короче, масть за родню держал. По мизерам бакланил, понятно, — лабаз на уши поставить, лебедей замочить. Или лаврушников с рынка придавить…

Половины слов я не понимала. Зачем он всё это рассказывает? Над кроватью висела картина, большой квадратный холст в чёрных кляксах, вроде Джексона Поллока. Неожиданный выбор, я бы скорее предположила тут копию Шишкина в золотом багете. Или фальшивого голландца с кубком, виноградом и спиралью лимонной кожуры на мятой скатерти. Абстракционизм — надо же… Старик неожиданно хлопнул ладонью по подлокотнику.

— Ты слушай! Аккуратно слушай, говорю! — он подался вперёд. — Стоит тут, мандой мух ловит! Думаешь, хохлому тебе рисую? Погоди-погоди, одно к другому, как колечки в цепочке — обомлеешь! Слушай!

Он сцепил пальцы, изображая кольца. Или цепочку — не знаю.

— Сморкач я был, сявка. Шкет. Во дворе дразнили и в школе. Бяша — кличка. Колотили тоже. Заведут за гаражи и вкруговую молотят. Пока не упаду. Я тогда на подхвате у Фоки шестерил, на атасе постоять или залупнуться к кому-то. Курева там стрельнуть или мелочишку — ливер давил, короче. Упросил Фоку обидчиков наказать, которые меня мордовали. Фока — без проблем, говорит, поставим банки твоим бекасам. Только вот, Бяша, мне какой подогрев от тебя будет?