Гори, гори, моя звезда... — страница 6 из 11

Он снял свою шапочку, макнул в холодную воду и снова надел, объяснив:

— Париться я зверь. А вот макушка не выносит.

Искремас опять пришел в хорошее настроение.

— Федор Николаевич! — крикнул он. — Наконец-то этот проходимец в наших руках. Хватайте его!

Иллюзионщик радостно завизжал, а Искремас схватил шайку и плеснул воды на каменку.

Шипучий пар окутал всех и все.

Посреди стола громоздились раки — красные, будто они тоже напарились в бане. А рядом стоял штоф с керосинного цвета жидкостью. Послышались шум шагов, смех и голос иллюзионщика:

— Петр Великий говаривал: год не пей, два не пей, а после бани укради да выпей!

Открылась дверь, Искремас первым вошел в комнату.

— Вот именно! После бани даже нищие…

Слово «пьют» Искремас сказать не успел, потому что замер на пороге в изумлении.

Стены этой обыкновенной селянской хаты были увешаны картинами — диковинными, яркими, тревожными… Более того, одну стену — ту, что была против двери, — художник расписал прямо по штукатурке. Он нарисовал радугу, до которой, словно по крутому холму, шел пахарь за своей лошадью, а над сохою алело знамя с серпом и молотом.

— Вы? — спросил Искремас резко.

Маляр виновато кивнул.

— Бог ты мой, — сказал артист и больше ничего не сказал. Он переходил от одной картины к другой, удивляясь и радуясь.

Георгий-Победоносец — какой-то странный, со звездой на лбу и в гимнастерке с бранденбурами — поражал копьем зеленый поезд, который извивался, как дракон… Немцы в своих колючих касках расстреливали яблоню, и дерево кричало от боли круглыми красными ртами яблок… Почти на всех картинах были радуги, яблоки, мужчины с квадратными ладонями и грустные широкоплечие женщины.

Искремас смотрел, а иллюзионщик уже плотоядно суетился у стола и выкликал:

— Ай да раки! Прямо крокодилы! Ихтиозавры! К оружию, сограждане!

Искремас повернулся к хозяину, который глядел на него опасливо и печально.

— А я-то думал, что вы маляр… что я возвышу вас до своего театра.

И маляр (но мы теперь будем называть его художником), всегда такой медленный и застенчивый в движениях, вдруг засуетился, забегал по комнате и стал переворачивать висящие на стенах картины. Все они были написаны на старой клеенке, и, как оказалось, с обеих сторон.

— А почему с двух сторон? Для экономии? — догадался Искремас. — Федя, Федя, бить вас некому!.. Это же варварство. В один прекрасный день человечество протрет глаза, и тогда эти картины будут висеть в Лувре!.. В Дрездене! В Прадо!.. Да что там! На Красной площади устроят вашу выставку!

На громкий голос Искремаса из кухни высунулись жена художника и помогавшая ей Крыся. Хозяин сдвинул брови и махнул тяжелой рукой:

— Геть! Не надо вам это слушать.

Женщины снова скрылись.

— Володя! — сказал иллюзионщик. — Бросьте хреновину пороть… Таких картин на любом базаре…

— Ничтожество!.. — завопил Искремас и затопал ногами. — Меня и вас люди будут вспоминать только потому, что мы были знакомы с этим гением!

— Капустки принести, — прошептал художник хрипло и вышел в сени.

Он набирал капусту в тарелку, а руки его дрожали от радости и волнения.

На кухне сидели жена художника и Крыся.

— Вот так и мучаюсь, — жаловалась жена художника. — Чтоб его косые очи полопались!.. Погубил он себя и меня молодую. — Она смахнула слезу. — А этот, шебутной, он кто тебе?

— Так… Вотчим, — сказала Крыся, вздохнув. — Тэж дурный.

— Пристает? — полюбопытствовала жена художника.

— Та ни. Я ж вам кажу — совсем дурный.

Крыся достала из-за пазухи помятую открытку.

— Ось шо я у его найшла… Хвотография, мабудь, его жинка.

Собственно, это была не фотография, а репродукция с известного портрета актрисы Ермоловой.

Наискось, по шлейфу юбки, было написано: «Вл. Павл, с пожеланием найти себя».

— А чтоб их всех болячка задавила! — махнула рукой жена художника и налила из бутылочки в два стакана. — Давай, сиротка… Не все ж им, кобелям, хлестать!..


Ночь была светлая-светлая от луны и от звезд. На белую дорогу черными шпалами легли тени тополей. Ковыльная степь плескалась и поблескивала, как озеро.

Над степью, над хатками, над тополями одинокий мужской голос пел:

Гори, гори, моя звезда —

Звезда любви приветная.

Ты у меня одна заветная,

Другой не будет никогда.

Звезда надежды благодатная,

Звезда моих счастливых дней,

Ты будешь точно незакатная

В душе измученной моей.

Твоих лучей волшебной силою

Вся жизнь моя озарена.

Умру ли я — ты над могилою

Гори, сияй, моя звезда!..

— «Умр-р-ру ли я — ты над могилою, — взревели пьяными голосами иллюзионщик и художник Федя, подпевая Искремасу, — гор-ри, сияй, моя звезда!..»

Стол, будто поле сражения, был усеян красными рачьими латами. Штоф наполовину опустел.

— Ах, друзья, как же это все прекрасно! — Искремас разговаривал, дирижируя огромной рачьей клешней. — Три художника, три товарища по искусству!.. Пашка, ты прохвост, но тоже сопричастен… Потому что сидишь за одним столом с нами.

— Подумаешь, гении! — обиделся иллюзионщик. Он захмелел и от этого стал самоуверен и сварлив. — А я вам скажу, что синематограф — это, может быть, тоже искусство! И даже искусство будущего!

И он с хрустом раскусил рачий панцирь. Раков иллюзионщик ел по-хозяйски, не брезгуя и брюшком. От этого лицо у него украсилось зелеными усами, как у футуриста.

— Никогда! — отрезал Искремас. — Никогда не заменят твои дергунчики пластического величия живого тела!.. Магия духовного контакта, пуповина прямого общения со зрителем — вот что такое театр!.. А что такое твой иллюзион? Машинерия, пошлость и убогая немота!

Искремас вскочил. Дергаясь, как в пляске святого Витта, он пробежался по комнате, обнаружил и прочитал воображаемое письмо, горестно заломил руки, схватил со стола большого рака, поднес к виску, застрелился и упал. На все это ему потребовалось три секунды.

— Вот что такое синематограф! — повторил он, поднимаясь с пола.

На кухне, под свисающими с потолка гирляндами лука, плясала захмелевшая жена художника — кружилась беззвучно на месте, помахивала платочком.

А Крыся сидела за столом, грустно разглядывая портрет Ермоловой. Потом взяла вилку и выколола великой актрисе оба глаза.

Художник, вертя в пальцах пустой стакан, смотрел на Искремаса с умиленной улыбкой. Артист подошел к нему, обнял за плечи.

— Феденька! — сказал он нежно. — Вернутся хорошие времена, и я в этом Богом забытом городишке поставлю великий спектакль! Спектакль-откровение! Спектакль-динамит! Нам будут завидовать Москва и Петроград!.. А ты мне напишешь декорации, распишешь занавес, разукрасишь зал… И каждому зрителю мы будем дарить на память твою картину. Маленькую!.. Пускай унесет ее домой и приобщит к истинной красоте своих детей или старых родителей!.. А Пашку мы тоже возьмем к себе. Он будет продавать билеты.

— Почему это билеты? — возмутился иллюзионщик. — Чем я хуже вас?

Искремас сочувственно вздохнул:

— Я тебе объясню… Погляди на эту картину. — Артист показал на вспахивающего радугу крестьянина. — В ней звенит душа художника… А где твоя душа?.. Меня и Федю движут по жизни высокие идеи. А тебя движут по жизни твои кривые ножки. — И Искремас снова уселся за стол.

Иллюзионщик посмотрел на него с высокомерной улыбкой:

— Нет, братики, ошиблись! У меня тоже есть идея…

— Какая же? — поинтересовался Искремас.

— Выжить! — отчеканил иллюзионщик.

В сенях послышались шум, скрип кожи и звяканье железа. Чужой голос сказал:

— Не убейтесь, вашбродь… Тут приступочка.

Разговор о жизни оборвался на полуслове. Иллюзионщик вдруг задергался, зашипел по-гусиному и стал тыкать пальцем в красного пахаря на стене. Искремас понял. Он вскочил и прислонился к стенке, загораживая собой крамольную картину. Но его спины хватило только на пол-лошади. Тогда иллюзионщик и художник тоже стали к стене, рядом с артистом.

В комнату вошел знакомый Искремасу штабс-капитан. Его сопровождал вахмистр — с перебитым носом и тусклыми, как пули, глазами.

— А, господин Станиславский! — улыбнулся штабс-капитан. — Приятный сюрприз. А я слышу — голоса, веселье… Дай, думаю, зайду погляжу, что там за пир во время чумы.

Искремас, маляр и иллюзионщик молчали.

— Да, вы садитесь, господа, — разрешил штабс-капитан. — В ногах правды нет. И я, с вашего разрешения, присяду… Ну, что вы стоите? Садитесь!

Ни один из троих не тронулся с места.

— Ах вон оно что, — нахмурился штабс-капитан. — Хотите, чтобы я поскорее покинул вас?.. А я как раз расположен посидеть, поболтать. — Он опустился на стул и вдруг гаркнул: — Сесть!!!

Глаза у него сузились, губы напряглись и побелели.

И тогда иллюзионщик не выдержал. Жалко оглянувшись на товарищей, словно бы извинившись перед ними, он даже не сел, а как-то сполз по стене на лавку.

А в просвете между художником и Искремасом стали видны серп, молот и летящее красное знамя.

— Так, так, так, — сказал штабс-капитан задумчиво. — А ну, отойдите. Дайте полюбоваться.

Художник и Искремас молча сели на свои места.

Офицер долго рассматривал красного пахаря, потом другие картины, потом сказал:

— Знакомая рука… Значит, это ты ревком расписывал?.. Сукины дети! Хочешь с вами по-человечески, так нет. Каждый норовит лягнуть копытом… — Он повернулся к вахмистру: — Вахрамеев! Сведи-ка его в холодную!

Вахмистр с сожалением поглядел на штоф с самогонкой, на закуску и тяжело, как лошадь, вздохнул.

— Веди, веди! — поторопил его офицер.

Вахмистр буркнул что-то, наверное «Слушаюсь!", и повел художника из комнаты.

Искремас с иллюзионщиком сидели, не поднимая глаз. Штабс-капитан налил себе самогонки.

— Посидит денек-другой — поумнеет! — сказал он и раздраженно подвинул штоф к Искремасу. — Прошу!