чет сделать выбор прямо сейчас — сделайте шаг вперед.
Никто не шелохнулся. В воздухе повисло тяжелое молчание.
Наконец один из пленных сделал неловкий шаг вперед, виновато оглядываясь. Увидев его, шагнул еще один. И еще.
Из строя на двести человек вышло четверо.
Гуляев остался стоять.
Власов выглядел недовольным, сопровождавшие его немцы тоже. Тех, кто шагнул вперед, в лагере больше не видели.
Всю следующую неделю пленные шумели о произошедшем.
— Зря я не шагнул… — говорил один. — Тут все одно помирать, выбора нет! Либо сдохнуть, либо к немцам.
— Ах ты, сучий выродок, — кричал другой. — Я б тебя за такое лично расстрелял! Против нас же с оружием? Как эти полицаи проклятые? Лучше уж как собака тут сдохнуть!
— Ну и подыхай!
— Обманут вас фрицы, дурачины вы. Как пить дать обманут! Кому нужны предатели?
Гуляев не спорил. Лежал и слушал. И думал: «Тут все одно помирать… Против нас же с оружием…»
На следующий день в лагере снова стали бить. Казалось, еще даже сильнее, чем раньше.
А спустя неделю, после вечернего построения, в барак к вонючим и голодным пленным вошел парень в немецкой унтер-офицерской форме, но с подозрительно круглым русским лицом и носом картошкой. На плече у него красовался бело-сине-красный триколор. Вместе с унтером вошли два лейтенанта, на вид явно немцы.
Барак замолчал. Раньше их здесь не видели.
Парень осмотрел пленных, тяжело вздохнул, пододвинул к себе табуретку, уселся и достал из кармана красную пачку немецких сигарет «Вальдорф-Астория». Раскрыл ее, протянул перед собой:
— Братцы, кто курева хорошего хочет, угощайтесь.
Пленные подорвались как ошпаренные, протянули грязные руки. Гуляев протолкнулся вперед, кого-то опередив, успел перехватить предпоследнюю сигарету. Парень в немецкой форме достал зажигалку, дал прикурить каждому.
Гуляев затягивался дымом жадно, глубоко, да так, что потемнело в глазах, закружилась голова и онемели ноги. Уселся на пол, чтобы не упасть. Продолжал курить.
Казалось, не было в мире ничего слаще этого дыма.
Сквозь шум в ушах до него доносились слова парня в немецкой форме:
— Меня звать Кириллом. Родился под Воронежем в двадцать первом году. Попал в плен в прошлом сентябре. Испытал все те же муки, что и вы. И я вступил в Русскую освободительную армию. Как видите, я нормально одет, хорошо питаюсь, ко мне хорошо относятся. Никакого обмана, братцы. Генерал Власов дал мне этот шанс, и я им воспользовался.
Пленные смотрели на него — кто-то ошалевшими глазами, кто-то сжав челюсти от злобы. Но никто не решался сказать ни слова.
— Это война не против русского народа, — продолжал Кирилл. — Это война против Сталина и большевизма. Вы же знаете, сколько бед причинил народу Сталин и его клика? Они загоняли нас в колхозы, отнимали землю, морили голодом, расстреливали по доносам. Разве это жизнь?
— А здесь? — раздался глухой голос из глубины барака.
— Что? — переспросил Кирилл.
— А здесь разве жизнь? К нам тут немцы относятся хуже, чем к собакам. Почему мы должны вдруг поверить в добрых немцев, которые не против русских?
Весь барак обернулся на смельчака. Это был тощий парень с выбитым глазом.
Кирилл вздохнул:
— Идет, братцы, война, и на войне, к сожалению, неизбежны перегибы. Генерал Власов регулярно ведет переговоры с немецким начальством, чтобы жизнь пленных в лагерях была лучше. Кое-где это удается, кое-где — нет. Но в Русской освободительной армии к вам будут относиться лучше в тысячу раз. Там вы будете своими среди своих. Вы же никогда не были в Германии! Я видел Берлин, свободно гулял по нему… Мы, солдаты и офицеры РОА, чувствуем себя в Германии свободными живыми людьми. И вы сможете.
— Это же в своих стрелять, — сказал кто-то еще, видимо осмелевший после предыдущего оратора.
— Понимаю, это сложно. А как в Гражданскую было? Тоже ведь в своих стреляли.
Вновь нависло над всеми неловкое молчание, и пахло сладким сигаретным дымом, как будто новой жизнью запахло вдалеке.
Гуляев держал в руке докуренную сигарету, она совсем истлела, но выбрасывать не хотелось. Этот маленький обгоревший огрызок бумажного фильтра вдруг показался ему спасительной соломинкой, тончайшей ниточкой к новой жизни, даже не просто к новой — к жизни как таковой. «Тут все одно помирать».
Он вспомнил вдруг, как лежал под деревом перед самым пленом и попытался закурить, да так и не отыскал нигде спичек, даже у трупа, а потом в ярости смял и выкинул папиросу.
— Обратного пути не будет, — тихо сказал вдруг Гуляев.
— Не будет, — кивнул Кирилл. — Ну что? Кто-нибудь принял решение? Выходите сюда, вперед.
— Я, — сказал, выходя, один из пленных, сидевший далеко в углу.
— Еще?
Гуляев со всей силы сжал окурок между пальцев, встал с пола и шагнул вперед.
— Я.
И мир вдруг пошатнулся в его голове.
И ему показалось, что все это уже происходило. Совершенно точно происходило.
И этот барак, и этот сигаретный дым, и окурок, зажатый в руке…
Это было! Было!
И он мог этого не говорить.
Мог!
Но сказал.
— Что за… — пробормотал Гуляев, не понимая, что происходит.
Но Кирилл уже хлопал его по плечу, и сзади, за спиной, несколько человек тоже говорили «я», как будто немцы — «я-я», и сами немцы тоже что-то говорили, и еще один шаг вперед, и еще, и огрызок бумажного фильтра в руке…
— Молодец, братец, — слышал он прямо над ухом.
Гуляев поднял дрожащую руку к губам, сжал зубами истлевший окурок и затянулся дымом.
Темнело, Берлин погружался в слепоту, и опять гудели моторы самолетов. К вечеру похолодало. Иван поежился и пожалел, что забыл взять шинель.
Между пальцами у него дымилась хорошая немецкая сигарета, которую он только что стрельнул у Позднякова в ресторане.
Стоп.
Что это было?
Иван провел рукой по вспотевшему лбу.
Бежевый «фольксваген» неспешно выехал из-за угла, моргнув фарами, и покатился по мостовой в сторону набережной Шпрее.
Гуляев оглянулся. Сквозь фасеточное стекло на двери он увидел, как пляшут пьяные офицеры, а в углу о чем-то кричит разбушевавшийся Власов.
Из воспоминаний партизана НИКИФОРОВА, опубликованных в 1954 году.
…А однажды к нам в барак пришел власовец. Чистенький такой, сытый, в форме немецкой. Стал агитировать вступить в РОА. Сигаретами всех угощал. Говорил, мол, у немцев и жрать будете от пуза, и кататься как сыр в масле. Мы уже хорошо знали цену немецким обещаниям и были, обозлены каждодневными побоями и унижениями… Только шестеро из всего барака согласились, а было нас двести человек. Больше мы их не видели.
Бить и унижать после этого нас стали пуще прежнего, совсем как при Мишке Жирном. И только сильнее мы стали ненавидеть немца, еще больше злобы к врагу горело в наших сердцах.
Но у нашей группы давно готов был план побега, а терпеть дальше уже не было мочи.
Нас было трое. Набрали всякой ветоши для утепления, обмотались чем могли, паек на драные сапоги выменяли, раздобыли добрый нож… Подготовились, в общем. Глубокой ночью в конце февраля перерезали проволоку, шхерясь от немцев по темным углам, перемахнули через забор, да и дали деру что было силы.
Нас, конечно, искать стали. Несколько дней прятались под снегом, до сих пор слышу лай этих собак во сне…
Степка наш ноги тогда отморозил — пришлось на себе тащить. Тащили два дня, на третий он и помер. Осталось нас двое.
Вышли через неделю к деревне, ночью постучались в ближайшую хату, на свой страх и риск, спросили, есть ли где партизаны. Бабка попалась добрая, наша, мужа у нее в сорок первом убили. Все рассказала, накормила, согрела, шмотками поделилась. Три дня прожили у нее в подвале. И отправились, в новый путь — уже к партизанам.
Еще неделю по кромке леса ходили, мерзли как собаки, ночевали под еловыми ветками. Просыпаюсь как-то, бужу Лешку, а он так и не проснулся. Прикопал его там, бедолагу, прямо под снегом, а что делать, землю мерзлую рыть-то нечем. Так я и остался один…
К партизанам вышел в начале марта.
Глава девятая
«А может в жизни случиться чудо? Изменить свое прошлое, переиграть судьбоносный выбор одним щелчком пальцев, получить шанс прожить лучшую свою жизнь — это разве не чудо? Лучшую жизнь или просто другую? — так думал Гуляев, ворочаясь под утро на своей койке и вконец оставив попытки уснуть. — Неужели действительно этот черт Цвайгерт, этот мертвец, этот человек-наваждение уже второй раз позволил ему вернуться в прошлое и изменить его?»
Ведь это ощущалось таким подлинным на всех уровнях восприятия, таким настоящим. Всякий раз в момент выбора Ивана охватывало такое странное чувство, будто он вдруг вспоминает, что все уже происходило и это можно изменить…
Почему? Зачем?
Или это просто бред и он сходит с ума?
Но разве может бред выглядеть таким настоящим?
И почему так и не удалось изменить выбор?
Ведь можно было не идти тогда в плен к немцам, и можно было не говорить «да» власовскому агитатору в лагере, и не жить как предатель. «Ведь да, — думал он, — можно сколько угодно убеждать себя в необходимости борьбы с большевизмом, говорить себе, будто это война против Сталина, а не против русских, что Германия поможет построить новую Россию… Но ведь это вранье. К чему идеологический самообман? Нет, в эту ложь многие верят искренне. Денис Фролов — совершенно точно. Денис человек идейный, стихи пишет, с коммунизмом сражается. Благовещенский, кажется, тоже. Бурматов?.. Непонятно. А сам Власов? Точно нет. Да, даже сам Власов не верит. Открыто говорит, что немцы обманули его. К чему тогда это все?»
Гуляев сжал кулаки под покрывалом и сквозь зубы вздохнул. Небо в квадрате окна из черного становилось синим.
А если бы он изменил выбор? Что, стало бы все лучше?
Погиб бы в пропащем новгородском болоте, как бедолага вонючий Клаус, и раздутое черное лицо старшего лейтенанта Ивана Гуляева точно так же облепили бы мухи.