Гори огнем — страница 20 из 22

Майор Генштаба Гельмут Швеннингер, все время сопровождавший Первую дивизию и уже уставший все это наблюдать, выложил наконец Буняченко все, что об этом думает.

— Что вы творите? — кричал он. — Это нечестно! Вы обманули нас!

— Да, — ответил Буняченко.

Дивизия в ускоренном темпе двигалась в Чехословакию.

* * *

Гуляев несколько дней провалялся в обозе раненых с переломанной ногой и сильнейшей контузией. В полевых условиях наложили гипс, выдали костыли. Постоянно болела голова.

Воевать Иван больше не мог.

Но радовало одно: никто так и не расспрашивал, что произошло в том злополучном бою. По всей видимости, бойцы, сидевшие с ним в одном окопе, не заметили его попытки к побегу — было не до того. Единственным свидетелем остался пропавший без вести Фролов.

Гуляев ругал себя последними словами за эту глупость. На что он рассчитывал? Расстреляли бы прямо там, да и все.

А может, не расстреляли бы.

Слухи о том, что делают советские солдаты с пленными власовцами, приходили самые разные. Одни рассказывали, что расстреливают прямо на месте. Но было и много свидетельств, что при переходе на советскую сторону власовцам давали шанс «искупить вину».

Вспомнил он и услышанную недавно историю о Гиль-Родионове, парне, который перешел к немцам, а потом сражался на стороне советских партизан.

Но в любом случае Гуляев страшно ненавидел себя за этот идиотский и в итоге бессмысленный поступок.

И Фролов…

Где он? Жив ли? В плену?

Иван старался об этом не думать.

И еще он старался не думать о судьбе Бурматова. Последнее, что он слышал о полковнике летом 1943-го, — он в Моабитской тюрьме, той самой, о которой тогда говорил Келлерман. Далее след Бурматова терялся. Скорее всего, там и сгинул.

Забавлял Ивана доблестный марш Первой дивизии РОА подальше от фронта. Все прекрасно понимали, что ничего героического в этом нет, но было и осознание, что время героики прошло и пора бы уже просто спасать свою жизнь. А спасать свою жизнь намного приятнее в составе 16-тысячной дивизии, до зубов вооруженной новыми немецкими автоматами, с танками и артиллерией.

Появлялись, однако, тревожные вести, что вскоре придется-таки повоевать с немцами. Дивизия приближалась к Праге, и командование раздумывало принять предложение партизан поддержать восстание в городе.

Задача эта выглядела легкой: Прага превратилась в проходной двор для беспорядочно отступавших немцев, и взять город можно было голыми руками.

Но Ивану, валявшемуся в обозе раненых, уже не было дела до того, что происходит на передовой. Много спал, мало ходил, только пару раз в день мог доковылять на костылях к раздаче провизии.

— Куда на этот раз драпаем? — равнодушно спрашивал он по утрам у бойцов.

— В Прагу, — отвечали ему.

— Ну и славно.

В Праге действительно пришлось повоевать с немцами, но единственным неудобством для Гуляева было просыпаться среди раненых от звуков канонады. Впрочем, и канонада оказалась недолгой.

Но Прага тоже оказалась недолгой. Ввиду приближения советских войск новое правительство Чехословакии рассудило, что власовцев лучше прогнать из города. Сам Буняченко тоже не рад был перспективе встретиться с Красной армией и двинул дивизию дальше.

Дальнейший путь был теперь только один — скорее к американцам.

Однажды Гуляева разбудил раненый, раскачав за плечо. Он разлепил веки. Стоял жаркий день, солнце слепило глаза, голова ничего не соображала. Они ехали в кузове грузовика по пыльной деревенской дороге среди уютных чешских домиков.

— Все, поручик, — сказал раненый, едва Иван поднял голову.

— Что «все»?

— Война кончилась. Германия капитулировала.

— Ну и славно, — ответил Гуляев и закрыл глаза.

На все ему стало теперь плевать — лишь бы отлежаться, поспать да поесть, а там будь что будет. Черт с ним, с мертвым Гитлером, с Красной армией, с новым миром, да и Буняченко с Власовым пусть горят в аду.

Закончилась война, заканчивалась и история Первой дивизии РОА. Появились новости, что партизаны пленили Трухина.

Десятого мая дивизия уткнулась в район, занятый американскими танками. В ожидании дальнейшей своей судьбы расположились близ деревни Хвождианы, недалеко от города Пршибрам. Американцы приказали дивизии сдать оружие.

Гуляев валялся на шинели в санитарной палатке и почти все время спал. На происходящее ему было по-прежнему плевать.

Ровно до тех пор, пока не стало известно, что к расположению дивизии приближаются советские танки, а американцы не спешат пропускать власовцев на свою территорию.

Днем 11 мая Гуляева разбудил переполох в лагере: кто-то громко ругался, кричал, вдалеке рокотал мотор грузовика. Иван поднялся на костыли, с трудом доковылял до выхода из палатки и увидел посреди лагеря столпотворение власовцев, которые слушали невысокого человека в советской форме с офицерскими погонами.

Офицер стоял в кузове полуторки и о чем-то громко говорил. С ним стояли еще двое красноармейцев с ППШ.

Водитель, тоже в советской гимнастерке, курил папиросу, опершись на колесо.

Советские? Уже здесь?

Иван, ничего не понимая, добрел до толпы, вклинился между бойцами.

— Товарищи! — говорил офицер власовцам. — Братцы! Война ваша закончилась. Американцы вас обманут, как обманули и немцы. А больше всего обманули вас собственные командиры. Сначала продались немцам, теперь пытаются продаться американцам… А вам, простым солдатам, советская родина готова все простить.

Бойцы хмуро молчали.

— Прямо так и все простить? — робко спросил один.

— Никто вас пытать и расстреливать не будет, братцы, — отвечал офицер. — Вы теперь простые русские люди. Нет у вас теперь полков, нет командиров, нет теперь вашей дивизии. Но вы можете начать новую жизнь в Советском Союзе.

Опять «братцы»… Гуляев вспомнил власовского пропагандиста из лагеря пленных. Они даже в чем-то были похожи внешне с этим офицером.

Пока офицер говорил, Гуляев рассматривал стоявших в толпе бойцов. Лица их выражали подавленность, кто-то уже сорвал с себя погоны, кто-то и вовсе переоделся в гражданское, которое заблаговременно выменял у чехов.

— Ну, — говорил офицер. — Кто хочет перейти на советскую сторону?

Из толпы нерешительно вышли двое. Виновато оглядываясь, пожимая плечами, стали неловко забираться в кузов полуторки. Красноармейцы протягивали им руки, помогали подняться.

— Молодцы, — сказал офицер. — Кто еще?

И Гуляев быстро поковылял сквозь толпу, дошел до грузовика, опершись на костыль, поднял неловко руку:

— Я.

И сам словно оглох от собственного «я», не слыша ни гомона в толпе власовцев, ни слов советских офицеров.

— Я, — повторил он, чтобы услышать собственный голос. — Помогите забраться.

Его втащили в грузовик.

Красноармейцы похлопали по плечу, усадили на деревянную скамейку.

На оставшихся в толпе власовцев Гуляев смотреть не хотел.

Вслед за ним в грузовик забрались еще двое в грязных вермахтовских мундирах без погон.

Все угрюмо молчали, не переглядываясь.

И спустя десять минут грузовик тронулся к выезду на дорогу.

Май расцветал пышной зеленью, пахло в воздухе яблонями и сиренью вперемешку с соляркой. Ехали, не торопясь, по песчаной дороге вдоль уютного леса.

Давно уже исчезли запахи войны. Не стало в воздухе дымной взвеси и сладкого пороха, ушел аромат смерти, теперь только цвела и звенела вокруг новая жизнь.

Первый мирный май.

Ехали молча, стараясь не пересекаться взглядами с советскими бойцами. По пути стояли советские танки, на броне отдыхали солдаты. Играли на аккордеоне, пели песни, стреляли в воздух. Кто-то даже помахал власовцам рукой.

— Что, хлопцы, помог вам ваш Гитлер-освободитель? — смеялись они.

Смеялись над ними и бойцы, сторожившие их в грузовике. Один, с черными казацкими бровями, подсел к Гуляеву, со стуком приставил винтовку к краю кузова и спросил:

— Ну вот хоть ты мне скажи, морда…

Иван поднял на него отсутствующий взгляд.

— Да ты, ты, морда, — продолжил боец. — Вот ты нахрена к немцам пошел?

В его голосе не было ненависти, ощущался только легкий смешок.

Иван пожал плечами.

— Сам не знаешь, что ли? — спросил солдат.

— Жить хотелось, — пробормотал Гуляев.

— Ну хоть честно сказал! Остальные, знаешь, что бухтели? Мол, вступили, чтобы при любом удобном случае бежать. Как под копирку. Спрашиваем: а что ж не бежали, скотиняки? Молчат.

Боец оглядел дорогу, прищурился на солнце, заломил пилотку на правое ухо, засмеялся, будто вспомнив что-то свое.

— Не ссы ты, — добавил он. — Органы разберутся. Полицаем не был?

Гуляев покачал головой.

— Хоть так. Мы когда Белоруссию освобождали, помню, повесили полицая одного, известная на всю округу была мразина. Фамилия еще была такая, то ли Охотник, то ли…

— Рыбак, — хмуро отозвался другой солдат.

— Во, точно. Он детей вешал, стариков… Так его на той же виселице и вздернули. Спрашивали: чего ж ты, сука, своих же вешал? А он тоже говорит: жить, мол, хотел… Такая тварюга. Умолял, на коленях ползал, простите, говорит, братцы…

— Да ладно тебе, — сказал другой боец, — цацки разводить. Все они, падаль предательская, на одно лицо.

«Падаль предательская… — подумал Гуляев. — Неужели я?»

Но как же красиво расцветал май, и как пахло весной на этой жаре, и как много было вокруг веселья и смеха, но чужого смеха, не своего, не про него.

Советских танков и грузовиков было на дороге все больше, и уже скоро полуторка въехала в небольшую чешскую деревеньку, занятую Красной армией.

«Вот я и у своих, — думал Иван. — У своих ли?.. Кто теперь свои? Я же падаль…»

Грузовик остановился на площади у аккуратного двухэтажного кирпичного домика, над которым развевался красный флаг.

Подошли солдаты с ППД и «светками»[20], открыли кузов, приказали спускаться.