Еремей, встревоженный, встретил ее вопросом:
— Дашенька, где ты была? Исстрадался я. Сказать? Не сказать? Не скажешь сейчас — потом все
равно говорить надо. Хоть жить, хоть погибать — с ним вместе.
У Черных была я. Захарка правду сказал.
Она передала свой разговор с Черных. Сидела прямая, строгая, глядя поверх головы мужа.
Так вот и поговорили с ним, — закончила Дарья,—
а как теперь быть нам, ничего я не придумала.
Они сидели у желтенького огонька пятилинейной керосиновой лампочки. И тот и другой знали, как тяжко дается человеку день жизни. Привыкли к тому, что в мире легкого нет ничего'и без больших трудов, без борьбы ничего не получишь, ничего не добьешься. Но когда знаешь, что есть для тебя хоть какой-нибудь путь — трудный, тяжелый, по есть, — тогда находятся и силы. Тянешься к чему-то далекому, светлому. А когда выхода нет никакого и перед тобою стена… тогда как?
Говорили они много и долго, часто замолкая в тягостном раздумье, — все искали, придумывали пути, а путей не было никаких. Было ясно, что впереди только одно: скитания по миру с сумой. Немало их, таких безногих калек, с железными кружками у церковной паперти, на базарной площади, на перекрестках улиц, у въездов на паром, и женщин с детьми, бродящих под окнами с именем Христа, в которого они уже сами не верят. Какая-то черная сила согнула же этих людей. Согнет и Еремея с Дарьей. А не согнешься — умирай.
— Эх, будь у меня ноги, — с отчаянием выкрикнул Еремей, — будь у меня ноги, ушел бы я навсегда в рабочие! Землю люблю, а только… Там! У рабочих, нигде больше, начнется расчет со всеми этими…
Он не докончил, замолчал. Как сургучная печать, его слова последними легли на весь разговор. Все было переговорено. Теперь еще оставалось думать.
…Перед рассветом Дарья очнулась. Это был не сон, а тягостное забытье. Еремей лежал с краю, метался головой по подушке, стонал, — должно быть, у него снова разболелись култышки ног; они всегда у него болели, когда что-нибудь его расстраивало.
Дарья поднялась, села на лавку. Леночка спит, тихо посапывая маленьким носиком. Сколько раз, сидя над ее кроваткой в обнимку с Еремеем, Дарья мечтала, какая она у них будет красавица да умница и какая хорошая для нее откроется жизнь! Только бы вырастить, поставить на ноги! Сколько трудов положила Дарья, отобрала у дикой тайги себе кусок земли, вспахала его. Казалось, нашла уже свое счастье. II вот скоро опять у них не будет шг земли, ни этого угла, ни корки хлеба, и больше счастья искать будет совсем уже негде… Верилось Дарье всегда: как ни трудно, а не согнет человека беда, если он сам не захочет согнуться. Как отвести эту беду? Как выстоять? Не отведешь… Не выстоишь…
Она вышла на крыльцо, притворила дверь за собой. «Думай, Дарья, не за себя одну отвечаешь. У тебя безногий муж и дочь-малолетка…»
Дарья очутилась посреди улицы. Да, надо думать. Она не могла стоять на одном месте, ничего не решив, и не могла вернуться обратно в избу, где мечется на подушке и стонет безногий Еремей, а в деревянной кроватке безмятежно спит маленькая Леночка. Дарья пошла. На ходу ей легче было думать. Она не заметила, как очутилась за деревней, миновала низкий, сырой ельник и поднялась на Большую елань. Дорога к своей пашне. Ноги сами несли туда, где на одной десятине в золотых суслонах стояло все их богатство, вся их надежда на счастье, на жизнь. Сколько раз и ночью и днем прошла Дарья по этой дороге и сколько разных дум передумала! И все думы были только о счастье. Всегда думалось так: «Вот день сегодня прошел, а завтрашний день будет лучше. Я сделаю вот это и это, и у меня в доме что-то прибавится и уйдет прочь еще какая-то частица нужды. Только бы силы нашлись, только бы стало здоровья, а все остальное приложится». Теперь надо думать совсем о другом. Не о счастье, а о том, как отвести несчастье. Но дум пет никаких. Иссякла, как вода в снеговом ручье, живая мысль…
Постепенно стало светлеть на востоке. Меркли и гасли одна за другой звезды.
Дарья остановилась. Мягкая дорога была взрыта конскими копытами. Петруха здесь встретился с нею. «Скоро поклонишься, синеглазая», — и уехал к себе на заимку. «Скоро поклонишься»… Да, он тогда уже знал.
Но куда же идет она? И зачем? Вот и день скоро наступит, а она ничего не придумала. Вернуться домой? С чем? Или пойти еще дальше, на пашню? Посмотреть напоследок на свои золотые суслоны… Сколько раз, чтобы поставить их, поклонилась земле она, подрезая серпом спелую рожь. Сколько раз поклонилась земле, вырубая в ней корни деревьев, чтобы па месте дикой травы посеять рожь? Сколько раз поклонилась, а?
«Скоро поклонишься, синеглазая…» Поклонишься?..
С высоко поднятой головой Дарья быстро и твердо пошла вперед по дороге, обогнула ноле и свернула к ручью, к заимке Петрухи…
12
Савва встал задолго до первого гудка. Тихонько, чтобы не разбудить остальных в доме, натянул сапоги, снял со стены старенький дробовик Филиппа Петровича и выскользнул в сени. Долго плескался под умывальником, наполнив его водой, настывшей за ночь в железном ведре.
Ух ты, как хорошо! — вздохнул он легко, растирая спину жестким льняным полотенцем.
И съежился: еще побаливало ушибленное ребро. На работу он поспешил выйти прежде, чем считал это нужным фельдшер из приемного покоя, — чудодейственно помогли припарки Агафьи Степановны. И не хотелось влезать в долги за хлеба и за квартиру. Фельдшер пощупал Савве спину, потыкал пальцами в ребра, заставил повертеть правой рукой, спросил: «Сильно внутри отдается?» — и в конце концов согласился.
Ступай, коли считаешь, что можешь работать. Каждый сам себе лучший врач.
Выйдя за ворота, Савва остановился в раздумье, куда пойти: на Уватчик или на озерко, что было по ту сторону железной дороги и мастерских? На озере чаще садились перелетные утки, и Савва не раз возвращался увешанный жирными кряквами. По Уватчику тоже можно было встретить табунок чирков, а подальше уйти, в ельпик, — и рябчиков. Но идти по Уватчику — значит уходить дальше от дому и от мастерских. Увлечешься охотой и опоздаешь на работу. От озерка же и после второго гудка можно до проходной добежать. Савва решительно повернул к железной дороге.
Но, немного не дойдя до озерка, вдруг увидел он всадника, скачущего ему навстречу. Савва узнал в нем Вашо Мезенцева. Тот скакал на мохнатом буреньком коньке, все время нахлестывая его плеткой.
Ты что это, скачками занялся? — спросил его Савва, когда Ваня подскакал к нему и осадил с ходу коня. — Когда это ты купил себе такого?
Чужой, Финогенов, — махнул рукой Ваня. — Прокламации сейчас по слободе расклеивал. Разработал я себе такой прием: займу то у одного, то у другого соседа коня, чтобы разной масти, и сам по-разному одеваюсь, беру с собой банку с клейстером, пачку прокламаций, конька за повод — и пошел лепить на заборы. Чуть что, вскочил, хлестнул — и поминай, как звали.
Ловко! — сказал Савва.
Ну, я поехал. Надо успеть переодеться на работу. Да, вот что, Савва, — нагнулся он ниже, — вечером приходи ко мне. Вася Плотников приехал, у Лавутина ночевал. Соберем свой кружок сегодня.
Ладно. А Филиппу Петровичу сказать? Ваня почесал в затылке.
Как у него сейчас настроение?
Да, понимаешь, вроде и получше, а завел я недавно с ним такой разговор — он только отмахнулся: «А, плетью обуха все равно не перешибешь. Собираемся мы, собираемся, книжки читаем, беседы слушаем, а один пес — еще хуже жить стало».
Да-а… Опять-таки… отпустить его от себя — и вовсе потерять можно. А он — своя кость, рабочая.
Ну, конечно, — обрадованно сказал Савва, — позову я его! А что расшатался человек, так наша забота его поддержать!
Зови! — согласился окончательно Ваня. — Я думаю, и Петр и Лавутин не рассердятся на нас с тобой за это. Ну, валяй иди на озеро. Ни пуха тебе, ни пера!
Да чего теперь! — безнадежно сказал Савва. — Ты своим галопом всех уток распугал. На-ка увези ружье, вечером от тебя заберу. А я пойду прямо в мастерские.
Он пересек наискось сырую поляну, перелез через забор, поленившись делать крюк, чтобы войти через проходную будку, и отправился прямо в цех. До начала работы еще оставалось больше получаса. Савва взялся было готовить станок, да раздумал: как-то очень уж пустынно выглядел цех без людей.
«А, все равно больше не заплатят», — подумал Савва и вышел снова на воздух.
Во дворе шелестели сухие бурьяны, разыгрывался ветер. У забора колыхались высокие побуревшие кусты боярышника. Тонкие ветви сгибались под тяжестью красножелтых гроздьев ничьей рукой еще не тронутых спелых ягод. Осень, осень уже лежала на всем.
Савве хотелось есть, он убежал из дому без завтрака. Ну ничего, придется потерпеть. В обед Вера принесет что-нибудь и Филиппу Петровичу и ему.
На груде ненужного железного хлама, в углу двора, сидела ворона, ощипываясь и прихорашиваясь. Савва подкрался поближе, метнул в нее гайкой, но не попал. Гайка с грохотом ударилась в обрезок листа толстого котельного железа и покатилась куда-то вниз, в пустое пространство. Ворона подпрыгнула и нехотя перелетела на забор.
Эх, маленький! — укоризненно сказал подошедший к Савве сторож. — Нашел за кем охотиться! За вороной! А?
Ничего, дедушка, — Савва хорошо знал и любил этого старика, — на все свое время: сперва за вороной, а потом и за вороном… Понял?
Да, — неопределенно сказал сторож, — а пока вы вот так ворон все ловите, вороны вам и глаза повыклюют. Слышал, парень, я, — он оглянулся, — сегодня по всему городу опять листовки свежие появились. Шли сейчас два фараона мимо будки моей, говорили: на усиление прибывает еще полусотня казачья. Смотри, не поймай, парень, ворону. Намотай на ус. Я ведь кое-что знаю.
Густо загудел гудок и заглушил слова сторожа. Он махнул рукой и побежал открывать ворота.
К удивлению Саввы, Филипп Петрович на работу не пришел. Так и стоял сиротой его станок всю первую половину смены.
Выкроив свободную минутку, Савва сбегал в кузнечный цех, к Лавутину. Отвел его в сторону, будто покурить, — и торопливо рассказал про разговор со сторожем и о том, что Филипп Петрович не явился на работу.