Помощи твоей мне не надо. С меня не бери только, чего тебе не положено.
Петруха спросил ее снисходительно:
Про поскотину говоришь?
Про поскотину.
Загорожу сам всю поскотину. Кланяйся, синеглазая.
Слово свято?
Свято.
Дарья встала на колени, склонив голову.
Кланяюсь тебе, Петруха, — сдавленно выговорила она, — низко кланяюсь.
Петруха хохотал.
Ох, спина у тебя непокорная! Голову клонишь, а спину боишься согнуть. Кланяйся как следует, кланяйся! Гнись, гнись!
И Дарья лбом своим коснулась пола.
Ладно, вставай, синеглазая. Хорошо поклонилась. — Петруху так и тряс неудержимый смех. — А ведь поскотину я так и так сам загородил бы. Не кому другому, самому себе нужна.
Дарья поднялась. Лицо у нее было бледное. Рукой поискала, за что ухватиться.
Нелегко тебе поклон дался, — сказал Петруха, — а хорошо сделала. Не поклонись ты мне — с земли я согнал бы тебя.
Об этом сейчас и думал Петруха, сдерживая поводом срывающегося на рысь жеребца. Он сильнее щурил глаза, и ярче тогда всплывала в памяти стоящая перед ним на коленях Дарья с опущенной книзу головой. Вот она, гордость, которую заставили склониться богатство, власть… Хорошо быть человеком, который может заставить других — самых непокорных — встать перед ним на колени, говорить те слова, что он им прикажет.
Петрухе вспомнилось, как молодым парнем однажды зимой он шел по деревне. Нес кузнецу тяжелый дровокольный топор на длинной рукоятке — отвострить затупившийся носик. Вдруг из соседнего двора, выломав решетчатые ворота, вырвался на улицу большой сытый бык. Задрав хвост, он понесся вдоль деревни. Где-то зацепил на крутые рога клок сена и так бежал, сердито чмыхая носом и сопя. Со страхом разбегались от него в стороны женщины, жались к заборам мужики. Старик ехал навстречу чему в пустой телеге, — увидел быка, завернул коня и погнал обратно.
Наделав еще немало переполоху, в конце деревни, у кузницы, бык остановился. Подгребая к себе передней ногой рыхлый белый снег и откинув на толстую, мускулистую шею рога, ревел отрывисто и зло. Вышел кузнец с ломтем хлеба в одной руке и прочным веревочным арканом в другой. Бык боднул плотный сугроб, поднял вокруг себя облако снежной пыли и двинулся к Петрухе, тем временем подходившему к кузнице. Петруха поднял на изготовку топор обухом вниз. Кузнец ему крикнул:
Парень, сойди в сторону! Не дразни. Я его сейчас заарканю.
Петруха стал неподвижно посреди дороги. Бык медленно подходил к нему, хлеща себя хвостом по бокам и выкатив налитые злобой глаза. Подойдя вовсе близко, он наклонил голову, готовясь поддеть рогами Петруху. Но в тот же миг Петруха быстро сделал вперед два шага и с ходу изо всей силы ударил быка обухом в лоб. Бык упал на колени. Кровь широкой струей хлынула у него из ноздрей на белую снежную дорогу.
Что ты сделал? — крикнул кузнец.
Но прежде чем он успел подбежать, Петруха размахнулся еще раз и еще с большей силой ударил быка. Тот хрипло выдохнул кровавую пену и повалился на бок. Короткая судорога пробежала по телу животного…
Тогда за быка хозяину полной ценой заплатил отец Петрухи. Сыну сказал:
Так и делай всегда. Не сходи сам, а кто мешает тебе — убирай со своей дороги.
Да… Так вот и надо. Силой, силой всех непокорных…
Дарьину гордость хорошо сломил. А вот с Клавдеей не получилось… Давно бы, может, и вовсе забыл о ней — своей строптивостью манит. И красивая… Жаль от такой бабы отказываться. Но хватит! Немало он всячески уламывал ее, богатством своим соблазнял, в жены взять хотел. Отказалась. Ну и черт с ней! Будет у него жена и без Клавдеи. Сколько еще думать о ней? И с кем родниться?
С Порфирием, что ли? Он себе родню получше найдет. Нашел уже!
Петруха осмотрел все своп дальние пашни. В четыре плуга работники зябь подымают. Маловато сделано. Да ладно, разговор с ними будет потом. Он переехал по мосту через речку Рубахину и выбрался на подгородные поля. Отсюда сквозь легкую дымку был виден весь Шиверск, далеко раскинувшийся вдоль сверкающей на солнце Уды. А от самого города к предгорьям Саян тянулись березовые перелески, молодые сосняки. Кудрявились кусты черемухи на берегу Уватчика. С этого места, чтобы прямее в город попасть, надо было через пашни пересечь елань, а дорога, по которой ехал Петруха, уводила все влево, влево, к броду через Уватчик. Там, в кустах, она становилась узкой тропой. Петруха прикинул время по солнцу: лучше дать крюк по дороге, чем пылить поги коню на мягкой пашне. А к Барапову он так и так успеет. Можно немного и опоздать. Подождут… Петруха шевельнул поводья, и жеребец мелкой рысью побежал по дороге к Уватчику…
…Жил, рассказывают, хитрый и жестокий старик Уват. Не любил он, когда ему напоминали о старости. Не любил, когда его называли Уватом.
— Нет, не старик я, — говорил он, — а горячий сердцем юноша. И не Уват я, а еще веселый Уватчик.
И верно, трудно было сказать тому, кто не знал, когда родился Уват, старик он или юноша. Гибкий, горячий, проворный. А лицо всегда прикрыто широкой, сильной ладонью — только блестят над нею синие зоркие глаза. И увидеть все лицо его никак невозможно: так и ест, так и пьет, так и спит, не отнимая от лица ладони.
За обиду, самую малейшую и нечаянную, мстил Уват жестоко. Не прощал насмешки над собой никому.
Больше всего боялись его девушки. Прибегут весной из тесных гор на лужок поиграть, попеть, повеселиться, бегают, резвятся, а сами оглядываются: не накликать бы себе беды… Увидит Уват — не посчитал бы чистый девичий смех за злую насмешку над собой.
Выходил Уват на порог, прикрыв ладонью лицо, стоял, поглядывал, и не поймешь, правится ему или не нравится, что веселятся и поют на лужке девушки.
И вот однажды появилась среди них красавица из дальних снеговых гор — Уда по имени. Шумная, светловолосая, с гибкими белыми руками, с тонким станом и высокой грудью, с голосом чище и звонче серебряного колокольчика. И такая просмешница! Повернется в сторону могучих седых Саян, улыбнется, обнажив сверкающие, как белый кремень, зубы, помашет рукой, захохочет: «Ох, сильны вы, сильны, хребты Саянские! Сильны, да неповоротливы…» И пойдет танцевать среди раскиданных по долине острых камней, словно иеной, легким кружевным платком прикрывая свои круглые плечи.
Заприметил Уват красавицу, забилось страстью сердце его. Стал манить, подзывать к себе Уду:
— Подойди ко мне, полюби меня, девушка!.. Отозвалась ему с места Уда. Холодом, будто от студеной горной реки, от ее слов повеяло:
Полюбить мне тебя, старый Уват, не за что.
Я не старый! — закричал Уват. — Я молодой! И не Уват я, а Уватчик! Подойди ко мне, девушка, приласкаю тебя.
Отвернулась Уда, через плечо ему молвила:
У тебя й лица даже нет. Злой, жестокий ты старичонка.
Я — красивый!
Знать не хочу.
Не полюбишь?
Нет.
Силой возьму!
Не догонишь.
Обману!
Не сумеешь.
И отбежала на камни, легко пританцовывая. Протянул к ней в гневе обе руки Уват и открыл свое лицо.
И все девушки, что резвились на лужайке, глянув на лицо Увата, в ужасе от страшного вида его обратились в деревья и кусты, каждая по своему характеру: одни — в нежные черемушки, другие — в колючие боярки, третьи — в слезливые тальники, четвертые — в смеющиеся березки, пятые — в трясучие осины. Стали, замерли и не могут слова сказать, предупредить подружку Уду об опасности. А та беспечно танцует, хохочет, поет…
Лег на землю Уват и пополз, извиваясь, меж кустов и деревьев. То вправо отклонится, то влево, то коротким прыжком прямо вперед бросится. А Уда танцует, резвится и не видит подбирающегося к ней средь кустов старика. Остановится Уват — и глубоким омутом отметится это место, прыгнет вперед — мелкоструйчатый перекат останется… Не спешит Уват, знает: незачем ему спешить, отпугнуть Уду можно. Пусть танцует, резвится девушка! А он тихонько-тихонько, от холма к холму, от кустика к кустику… И посмеивается тихо и зло в свою седую бороду. И дополз Уват…
Только силы свои все растратил он на извилистом длинном пути. Приподнялся, чтобы схватить, обнять за плечи девушку. Да не смог, упал к ее ногам…
Засмеялась Уда:
— Так и лежи теперь лицом вниз всю жизнь у ног моих, злой Уват. И никогда не добивайся любви у того, кто тебя не любит…
Вьется, вьется Уватчик между холмов. Вьется и узкая тропа, следуя его извилинам. Трудно ехать по такой тропе верхом на коне. Цепко схватились между собой сучья черемух и боярок — то и дело надо наклонять голову, даже спину гнуть, низко припадая к седельной луке. К броду спуск крутой, не на конного — на пешего рассчитан. Трудно здесь переехать Уват, если конь пугливый.
Сыростью повеяло. Слышно, как журчит вода на перекате. Нетруха туже натянул поводья…
«Да-а, значит, в родню к Баранову Петр Иннокентьевич Сиренев входит», — Петруха сузил глаза, припоминая, как началось это.
В тайшетский военный городок все продукты поставлял из своих магазинов Василев. И по очень выгодным ценам. Говорили, что по дружбе Баранов устроил ему. При больших оборотах барыши от этих поставок Василев, может быть, всерьез и не считал. Но все-таки…
Петрухе масло и свинину девать было некуда. Торговать на базаре по мелочам канительно. Может, продавать тому же Василеву оптом? Шалишь! Чтобы тот зашибал на этом деньгу? Петруха съездил в Тайшет и договорился: поставлять им сало и масло будет он дешевле, чем Василев. Ну, купец и взбесился! Не очень много отнял Петруха прибылей у него, а опять на дороге стал — так, как было с мельницами, — вот что главное! Нажаловался своему другу Баранову. Тот Сиренева пригласил к себе. А Петруха отказался: «Городской голова надо мной не начальник. Знать не знаю его». Дошли слова Петрухи до Баранова. Другой бы разозлился, а этому понравилось. Письмо прислал ему: «В гости к себе зову, познакомиться с тобой поближе хочу: какой ты такой». В гости Петруха поехал. Оказался тогда у Баранова и Василев, руку пожимал Петрухе, знакомился, своим человеком называл, хвалил за предприимчивость. А Баранов хохотал: «Ей-богу, Иван, Сиренев тебя давно бы за пояс заткнул, будь вы оба на одном деле! Счастье твое, что ты купец, а Петр — крестьянин». Угостил хозяин их здорово! А потом, охмелев, он обнимал, целовал Петруху: «Люблю таких, как ты, милочок. Жми, где можешь! И Ивана жми, если силу в себе чувствуешь. Вижу — далеко пойдешь…»