…Тихо шумел гаолян. Горячий ветер обжигал лица солдат. Он дул с той стороны, где пирамидами высились отвалы Янтайских копей. Целый день там гремели орудийные выстрелы, строчили японские пулеметы, и нельзя было понять, чья берет, на чьей стороне перевес. Павел и Ваня Мезенцев находились теперь вместе, в одном взводе. В наскоро отрытом и замаскированном окопе солдаты держали под огнем дорогу из Фанынена на Саху-тунь, дорогу, заняв которую японцы вонзили бы клин между двумя нашими дивизиями, отбивающими позиции, потерянные 17-м корпусом. Оставляя здесь взвод, полковник напутствовал: «Без приказа ни шагу».
Неужели наши на Янтайских копях отойдут? — с тревогой, но ни к кому в отдельности не обращаясь, проговорил поручик, командовавший взводом. Рядом с ним лежал Павел, следующим Ваня Мезенцев, потом Федор Парамонович. — Если отступят, и нам здесь не удержаться.
Отступят, ваше благородие, — не сдерживая кипевшей в нем злости, отозвался Павел. — Ведь это бьет все японская артиллерия, а нашей вовсе не слышно. Опять снарядов, поди, не подвезли.
С дороги тогда нас сразу собьют. А в гаоляне запутаешься, заблудишься, сунешься к японцам прямо на штыки… — Беспокойство все больше овладевало поручиком. Он забыл, что нарушает дисциплину, так разговаривая с солдатом.
Я не уйду отсюда, — сказал Павел, широко раздув ноздри. И отвернулся. Он встретился взглядом с Мезенцевым.
Нас бросили тут и забыли, — тихо проговорил Ваня.
Я не отойду, — упрямо повторил Павел.
Паша, а кому это нужно? Для чего?
Хоть один, но не отойду, — в третий раз сказал Павел.
Невыносимо тяжело было ему. Вдруг за эти три дня кровавых изнурительных боев Павел и сам почувствовал, что и он и все остальные солдаты дерутся за ненужное им дело, не видя перед собой никакой цели, бредут по сопкам, куда им прикажут генералы, отступают там, где надо наступать, и наступают там, где надо отступать. Злость на постоянный страх генералов перед врагом потрясала его. Куроки… Куроки… Хотелось бы ему лицом к лицу встретиться с этим Куроки. Как тогда бросился наутек Кашталннский, увидев эскадрой японских кавалеристов! Нет, пусть отступают, пусть бегут генералы, пусть отступает Куропаткин, царь, дьявол, кто хочет — он, Павел Бурмакин, русский солдат, не отступит!..
Ваня что-то еще говорил ему. Павел не слушал. Воспаленными глазами он вглядывался в знойное марево, дрожащее над дорогой. Он знал, что теперь уже скоро…
Японцы появились на дороге перед закатом солнца. Они шли сомкнутым строем, два или три батальона. На Янтайских копях канонада стихала, но винтовочные выстрелы еще трещали по всему необозримому гаоляновому полю. Они все отдалялись в сторону железной дороги, — значит, туда после неудачного боя отходили наши войска. Не имело смысла теперь защищать и грунтовую дорогу на Сахутунь. Но приказа об отходе взводу дано не было, и теперь, когда на дороге появился противник, надо было или принимать неравный бой, или самовольно оставить позиции.
Поручик потрогал за козырек свою фуражку, горячая струйка пота проползла у него по щеке. Павел расстегнул подсумки, одну обойму вынул, положил под рукой. Федор Парамонович удобнее поставил ноги. Солдаты все вытянулись и притихли.
Ну вот, ребята, — оглядев солдат, негромко сказал поручик, — приказа отступать нам нет. Будем драться. — Он помолчал. — Прицел двести! К бою готовьсь!
Японцы, не подозревая о засаде, шли, мерно отбивая шаг. Расстояние быстро сокращалось. Вот и отмеренные заранее двести шагов.
Взвод… пли!
В передних рядах у японцев упало несколько человек. Поручик успел скомандовать еще один залп. Японцы бросились в гаолян. Минута — и на дороге, кроме убитых и раненых, не осталось никого. Дул легкий ветер, качал гаолян так, словно в нем по-прежнему никого не было. Солнце стояло низко над сопками, слепило глаза.
— Теперь, ребята, надейся только на штыки, им до нас один прыжок, — хмуро сказал поручик.
Он немного ошибся. Японцы не сразу бросились врукопашную. Из укрытия они с короткого расстояния повели обстрел окопа. Один за другим упали убитыми четыре наших солдата. Поручик крикнул:
— Укройся!
Все спрятали головы. Только Павел продолжал хладнокровий стрелять. Ваня насильно оттащил его от бруствера.
Так они нас всех по одному выбьют, — подумав, сказал поручик, — погибнем без пользы. Приказываю отходить. Троим прикрывать отход, остальные — с богом врассыпную, и там держись каждый поближе к железной дороге…
Он не успел закончить своих наставлений, как японцы поднялись и бросились со штыками наперевес к окопу.
Живо! — крикнул поручик и первым выскочил наверх.
Скрывшись вместе с другими солдатами в гаоляне, Ваня обернулся, и сердце у него замерло. Павел один стоял на бруствере окопа и отбивался штыком от наседавших на него по крайней мере двух десятков японцев. У ног Павла, полулежа, видимо тяжело раненный, отстреливался Федор Парамонович. Третий солдат был убит. Ваня торопливо прицелился и выстрелил. Один японец упал. Ваня выстрелил еще. И еще японец упал. А вслед за тем в окоп навзничь рухнул и Павел. Японцы посмотрели на него сверху, добили штыками Федора Парамоновича и повернули к дороге.
Паша… Паша… — шептал Ваня, продираясь сквозь гаолян.
Ноги его не несли. Глаза застилало туманом. В памяти стояло лицо Павла, упрямое и гневное, когда он говорил: «А я не отойду…»
Отбежав с полверсты, Ваня остановился. Прислушался. Не слышно было ни чьих-либо шагов, ни выстрелов. До линии железной дороги по крайней мере десять верст.
Через полчаса сядет солнце. Он найдет себе путь и по звездам.
Ловя ухом каждый подозрительный шорох, Ваня осторожно зашагал обратно.
Он вышел к окопу в багровом отблеске заката. Долго стоял у кромки гаолянового поля, вслушиваясь и вглядываясь, нет ли поблизости японцев. Все было спокойно. Улегся ветер, и метелки гаоляна даже не шевелились. Дорога лежала открытая, пустынная. Своих убитых японцы подобрали, унесли. На Янтайских копях тоже было тихо. И только у Сахутуня еще шла редкая ружейная перестрелка.
Ваня спустился в окоп. Павел лежал на спине, с полузакрытыми глазами, весь залитый кровью. Он не выпустил винтовки, держал ее и сейчас, крепко зажав в правой руке.
Разогнув его еще не застывшие пальцы, Ваня взял от Павла винтовку, вытащил из нее затвор и сунул себе в карман. Осмотрел грудь Павла — она была в двух местах проколота широким японским штыком.
Паша, Паша, — взваливая его себе на спину, шептал Ваня, — все равно я тебя здесь не оставлю, к своим унесу…
Он выбрался наверх. Рубашка у него пропиталась насквозь кровью Павла. У гаолянового поля Ваня остановился, чтобы поправить ношу. И вдруг ему показалось, что Павел шевельнулся. Он быстро опустил его на землю, нагнулся, стал кричать, забыв, что его голос могут услышать японцы:
Паша!.. Паша!..
И веки Павла дрогнули. Не поднимая их, он что-то невнятно прошептал.
Паша!..
Павел снова пошевелил губами. И Ваня опять не расслышал.
Он торопливо снял с себя рубашку, изорвал ее на узкие полосы, стал перевязывать Павла. Этого оказалось мало, кровь сразу проступила наружу. Тогда Ваня сбегал в окоп, снял рубашки с убитых солдат, приготовил еще бинты.
Как ты? Шибко худо тебе?
Павел молчал. Ваня приложил ухо к его груди и едва уловил слабые, редкие удары сердца.
— Паша! — сквозь слезы сказал Ваня и снова стал его бинтовать. — Ну кому, кому это все нужно?.. — вскрикнул он и зарыдал.
Быстро сгущались сумерки. В небе затлелись первые звезды. Ваня поднял на плечи и понес бессильно свисающее окровавленное тело своего друга.
Он вышел с ним к железной дороге глубокой ночью. Повсюду ему встречались разрозненные группы солдат…
…В ярко освещенном салон-вагоне, прихлебывая из топкого стакана горячий, крепкий чай, командующий Маньчжурской армией генерал-адъютант Куропаткин диктовал начальнику штаба приказ об оставлении Ляояна и об отходе армии к Мукдену.
30
Вера все хорошела. Зеркало исправно об этом докладывало ей. И не только зеркало. Когда несла она обед на работу отцу и Савве или, принаряженная, просто прогуливалась по улице, кто бы ни встретился ей, непременно оглядывался. Все замечали ее красоту, все говорили Вере об этом, только Савва один ничего не замечал и ничего не говорил. Будто она была все еще прежняя дурнушка и замазуля.
— Ну погоди ты! — шептала Вера, поглаживая, перед зеркалом маленькую родинку на левой щеке, так ее украшавшую. — Погоди, я тебе отплачу!
Как отплатит она, Вера и сама не знала. Но прощать такие вещи было нельзя. Правда, Савва всегда был с нею вместе в свои свободные часы, на других девчат не заглядывался… Но… ведь и на нее он тоже не заглядывается! Ну, ходят, гуляют, и делится он с ней всеми своими замыслами. Конечно, это хорошо… А почему бы все-таки и не сказать когда-нибудь: «Какая ты стала красивая!» Словно все равно ему, прежняя она, занозистая и чумазая Верка, или вот такая, как сейчас. Не видит, не понимает ее красоты, а чего доброго, приглянется чья-нибудь другая.
Стала она замечать и еще одно за Саввой: не за каждый свой шаг он перед ней теперь отчитывается. Раньше знала: день — на работе, вечером — погуляет с ней; ну, случалось, с отцом вместе уйдет послушать, поговорить на рабочем кружке. Было раньше, что и у них в доме люди встречались. Это дело мужское. Знала Вера, что рабочим вместе нельзя собираться, о нуждах своих говорить, запрещенные книжки читать. Строго за это наказывают, судят, в тюрьмы сажают. Да жить трусом — это самое стыдное для человека. Ходит Савва на такие кружки — хорошо, что ходит, хорошо, что не трус он.
Но в последнее время — это уже после того, как началась война с Японией, — он вечерами или по воскресеньям стал тихонько уходить, возвращаться поздно и ни о чем не рассказывать. Спросит его кто-нибудь из домашних, даже и сама Вера, — он сразу скажет: «Был у товарища одного…» А по глазам видно: что-то скрывает.
Прошлое воскресен