И вот смотрю — один я остался позади стоять.
— А ты, сирота, кто? — спросил меня капитан.
— Студент… — отвечаю.
— К пушкам! — властно показал он рукой.
Так я стал артиллеристом.
Возле орудия, когда я подошел, лежали на шинелях четверо солдат. Я лихо козырнул и, бросив скатку с вещмешком, весело спросил:
— Четверо, а где остальные?
Я видел на марше — около пушек по семь-восемь человек толкутся.
Солдаты хмуро на меня глянули, а седой солдат тихо сказал:
— Дурак… Не знаешь, куда солдаты на войне деваются?
Я понял.
«Трижды дурак», — с досадой подумал я о себе. Помолчав, я спросил седого солдата:
— Что мне делать?
Тот встал, молча взял лопату и воткнул ее шагах в десяти от пушки.
— Копай! — кратко бросил он и отошел.
А что копать и зачем — не сказал. Я внимательно огляделся. В сторонке от орудия лежало несколько раскрытых новеньких ящиков. В них тускло и масляно поблескивали медью снарядные гильзы. Невдалеке виднелись ровики. Подошел, глянул. Длиной в рост человека, глубиной едва по колено.
Я бодро принялся за дело и вскоре догадался, почему ровики мелкие. Копни чуть глубже — сразу выступает вода.
— Готово! — доложил я седому солдату. — А теперь давай учи стрелять.
И кивнул на орудие.
А солдат неожиданно весело глянул на меня, и вижу… снова берет лопату. Отер рукавом, подышал на нее, снова отер. Лопата сверкала. Он попробовал большим пальцем, насколько она остра, из кармана вынул напильничек.
— Точи, чтоб как бритва! — приказал он.
Я наточил. Бритва — не бритва, а ничего, острая. Отложил я лопату и снова к седому:
— Что делать?
Тот показал на большой жестяной чайник и сказал:
— Побрызгай возле орудия…
«Вот, — думаю, — сейчас подмету и буду учиться палить из пушки». Я быстро наполнил чайник из какой-то ямки, усердно полил плотно утоптанный пятачок возле орудия, ищу глазами веник или метлу какую-нибудь, а седой мне говорит ласково:
— Да не мести. Это на случай большой стрельбы. А то пыль от земли поднимается, глаза ест…
— Эй, вали сюда, покурим! — позвали солдаты.
Я видел, они посмеиваются. Подошел, мне протянули кисет, мы закурили…
Ах, сколько раз потом я остро сожалел, что ровик мелок, и, страшась смерти, вжимался в трясущуюся влажную землю. Как тщательно затачивал лопату, особенно после того, когда пришлось на седьмом дыхании закапывать горящие снаряды. И как я горько горевал, когда хоронил седого солдата…
Но все это было потом. А сейчас я не мог оставаться без дела и принялся писать письмо маме.
Это первое письмо с фронта начиналось словами: «Вот я и на месте! Бьем фашистов в хвост и в гриву!..»
Ну, это я как бы сообщал заранее. Понимал теперь — можно и не успеть написать письмо. А мама должна была получить от меня такое письмо. Хоть одно.
Перед вечером появился лейтенант. Молодой, блондинистый и веселый. Мы вскочили.
— На, студент, зубри давай!
Он сунул мне брошюру об устройстве пушки, кивнул на меня солдатам и с улыбочкой:
— Он, ребята, способный, но вы ему лучше своими словами.
И заторопился. Прорва дел на батарее…
МОЙ НАПАРНИК
В сорок третьем году, весной на Кубани, собрали нас, солдат, тысячи полторы в запасной полк. Смысл в этом был: кто из госпиталя, кто новобранец — всех надо определить, кого куда следует. А иных подучить военному делу. Но казалось мне тогда, запасной полк — ненужная маята.
Однажды удрал я на танцульку в станицу, и меня в наказание послали рубить и возить для бани дрова.
Напарник мой и начальник мне сразу понравился. Легко было с ним, хотя люди мы с ним очень разные. Я вертопрах, а он степенный колхозник откуда-то с Поволжья. Разговорились. Пятеро детей у него… Это запомнилось.
Ростом он был невысок, а силен. Лицо с пшеничными усами всегда свежее, будто вот-вот, сию минуту, холодной водой умылся. Глаза спокойные, добрые. И все-то он ими помаргивал.
Меня поразили его руки, огромные коричневые ручищи с толстыми кривоватыми пальцами.
Где-то читал я: «раздавленные работой руки». Неправильно это, нехорошо. Никакая работа не раздавит рук. От нее они только умнее и крепче.
И впрямь, у моего напарника ременные вожжи текли между пальцами, как шелковинки.
Мы рубили в станице акации. Те, что растут возле хат, вдоль плетней и под окнами. Ну, кто другой рубил бы и возил, а напарник мой — нет. Он прежде в хату войдет, пилотку снимет, объяснит терпеливо, как и что и кто велел, и кому дрова. О сынах поспрашивает искренне, и хозяйкину воркотню, а то и крик со слезой, все участливо выслушает.
Глазами совестливо помаргивает, самосадом дымит и рукой дым, будто в горсть, ловит и вежливо убирает за спину. Потом вместе с хозяйкой выберут, какое дерево повалить.
Подпилим, уроним, я ветви обрубаю, а тем временем напарник мой то плетень подгнивший наскоро поправит, то хозяйкин топор на топорище насадит или еще что-нибудь ладит. И только огорченно помаргивает и вздыхает: «Дом без хозяина…»
В первый раз я было и ветви на бричку закинул, да он смахнул наземь. И еще отпилили мы с ним чурбачков с комля. Он расколол, изрубил ветви, а мне велел отнести к хозяйкиной летней печурке. Спасибо ему, научил…
И хотя я делать ничего такого не умел, даже лошадью в жизни никогда не правил, он меня очень-то не осуждал. Понимал, что дело всякое у всякого свое. Ну, а сейчас война.
Был какой-то особенно солнечный и радостный денек. В кружевной прозрачной тени акаций голубели хаты. Из-за плетней тянуло прохладой. Мы сидели на передке рядом. Напарник правил, я балагурил, с безнадежной смелостью заговаривал с девчатами-станичницами, что в белых платочках попадались навстречу.
Напарник мой улыбался в усы, снисходительно помаргивал. Потом достал из кармана завернутый в тряпицу соленый огурец. Нас в запасном полку кормили однообразно, а тут вдруг живой соленый огурчик с чесночным ароматцем!
Огромными своими ручищами ловко, как фокусник, точно пополам с вкусным хрупом переломил мой начальник огурец и половинку ласково вручил мне, как дают конфету маленькому в утешение.
А чуть позже мы оказались с ним в маршевой роте и, наконец, очень скоро на передовой. Напарника моего взяли к лошадям, а меня обручили с пушкой.
И вот, как-то в недобрый день, когда отговорили наши пушки, перестали рваться позади, не очень близко, вражеские снаряды, подошел ко мне солдат и сказал:
— Твоего напарника убило.
Рассказал, что когда немцы стали бить из орудий, напарник мой завел лошадей в укрытия — щели, вырытые в речной дамбе. Да стало жаль ему бричку: в щепы ведь разнесет.
Выскочил он под разрывы, хотел бричку в укрытие вкатить. Тут его и убило осколком.
«Какая нелепая смерть! Да на что она сдалась ему, эта бричка! Пропади она пропадом!» — чертыхался и досадовал я.
Правда, без этой брички иной раз не на чем будет раненого поскорее в санбат отвезти, обескровит, погибнет… Или не подвезут на ней к спеху снарядов хоть десяток, когда в непролазной грязи на дорогах застрянут машины, и, не прикрытый огнем, упадет в атаке пехотинец…
Скатилось на запад уставшее, измученное солнце. Мы на шинели опустили в могилу бесстрашного солдата, стали закапывать.
По негромкой команде взвод кинул винтовки к плечу, дал залп.
Потом все ушли…
Я вытер лицо пилоткой.
И все неотступно думалось мне: «А дома не знают, хохочут, может быть, сейчас и прыгают его детишки… И не знают, не знают!..»
Солнце багрово мерцало на самом краю степи. Близко, за черными кустами, шелестела река.
ХОРОШАЯ СТРАНА АНГЛИЯ
Вскоре после войны я преподавал в мужской школе английский.
Вызовешь, бывало, ученика к столу и велишь отвечать урок — пересказать что-нибудь по-английски. Мальчишка старательно двигает челюстями. На плохо умытой физиономии умом и смелостью светятся мальчишечьи глаза.
Ребята очень любили нас, донашивающих армейскую форму. Однако не щадили и прозвища нам давали странные какие-то: «Тигра», «Жмот», «Ржавый»… Меня прозвали «Манки» — обезьяна, по-английски.
А я прозвал их всех ирокезами. За воинственность и коварство.
И вот, отвечает ирокез урок, но говорит тихо. Я требую, чтобы говорил громче. Челюсти у мальчишки двигаются энергичнее, глаза смотрят преданно. Видно, что ученик урок знает. Но я не слышу и начинаю злиться. Прошу повторить все сначала, произносить фразы громко.
А ирокез, как нарочно, жует английские слова совсем уж втихомолку. Я чувствую, что багровею, требую снова все повторить, да чтобы громко. Громко! Но тот отвечает еще тише. Хотя почему-то жилы у него на тоненькой шее вздулись от натуга.
Я вращаю глазами и собираюсь влепить мальчишке за озорство двойку, но тут замечаю, что у моих ирокезов отверсты рты. Они будто что-то кричат. До меня, словно издалека, доносится:
— Владимир Ива-анови-ич! Он уже орет! Куда гром-че?! — На лицах ребят веселое недоумение.
И я спохватываюсь: опять навалилась глухота. Контузия…
А между тем надо выкручиваться. Попробуй позволь ученикам мужской школы догадаться о таком твоем качестве. Представляете, что на уроках будет? Бедлам! Вот что будет.
Ну, я ставлю пятерку, велю ученику садиться на место. И поясняю: Англия-де, в конечном итоге, остров. Из-за постоянного грохота морского прибоя англичанам приходится прямо-таки кричать друг другу. К тому же Англия, естественно, страна моряков. А на кораблях, известное дело, команды отдаются не шепотом, а во всю глотку. Так что в среднем все англичане говорят очень громко. Очень!
А моим ирокезам только начни говорить про острова, грохот прибоев, да упомяни про какой-нибудь мыс Доброй Надежды — не шелохнутся и после звонка не отпустят.
Я рассказываю, что знаю и чего не знаю, а время работает на меня, и ребята забывают, с чего все у нас началось и ни о чем не догадываются…
О звонке я узнаю по топоту и воплям в коридоре. С кого-то с живого снимают скальп. Ну, это услышит и мертвый!