часть замка или фрагмент крепостной стены, осколок озера, кусок дремучего леса, намек античной колонны, усеченный конус кладбища с вкраплением в него 2–3 могил, угол балкона, обвитый плющом из папье-маше, край колодца — декорации, в которых Шура, если сильно постарается и овладеет координацией движений, будет танцевать Главного амура в «Щелкунчике» или Изящную куколку в «Дон Кихоте», Птичку в «Золушке» или Белочку в «Морозко». Да, конечно, еще нужно воображение, чтобы за частью замка видеть целый замок, а не часть ленинградского дома с лестницей, уходящей в небо, не фрагменты ленинградских квартир, распахнутых прямо на улицу с головешками оплавленных пожаром вещей, не усеченное бомбежкой кладбище с раскрытыми настежь могилами, — нужно воображение, которое было у летчиков, разбрасывающих с воздуха над фрагментами окруженного города саксонских коров с выменем, полным сгущенного молока. У Шуры такого воображения не было, она едва-едва влачила свое симметричное существование в училище, нацеливаясь не на роль Изящной куколки, а всего лишь на аттестат об окончании общеобразовательной школы, который выдавало училище наравне со свидетельством о прохождении полного курса хореографии...
Как только Шура получила аттестат на руки, она забросила в чулан свои балетные туфли и решила заняться предметом, не требующим от нее, по крайней мере напрямую, ни координации движений, ни пластики, ни воображения, ни физической выносливости, которых у нее не было. Аттестат она положила в малахитовую шкатулку, где лежала стопка чужих фотографий и книга соседа-немца, чудом не вылетевшая в трубу буржуйки, предметом которой была история Тридцатилетней войны XX века, закончившейся наконец в тот самый год, когда Шура решила поступать в институт...
Какое значение в жизни Шуры могли иметь оказавшиеся в шкатулке эти четыре фотографии, сделанные в ателье на Невском в начале нашего столетия, вывезенные ею вместе с Гаврилой Принципом из Ленинграда?.. В каких родственных связях могла состоять умершая девочка с этой дородной дамой в гигантской шляпе, украшенной птицами и цветами?.. С этим молодым человеком с жидкой бородкой и выпуклыми глазами, в студенческой тужурке с гербовыми пуговицами, черной расстегнутой шинели с пелериной и бобровым воротником?.. С этой девочкой в пышном муслиновом платье и с серсо в руке, перевитым лентой?.. С этим приземистым мужчиной, на лице которого застыло ироническое выражение, одетым в сюртук из черного крепа с шелковыми отворотами (на одном из них университетский значок), в полосатых визитных брюках?.. И с ангелом скорби, наконец? Девочка с серсо могла быть ее матерью, молодой человек — отцом или дядей, дама в манто и господин в сюртуке — бабушкой и дедушкой.
В выражении глаз четверки людей плавало неведение. Они ждали срабатывания затвора с таким же непроницаемым терпением, с каким ожидают повышения по службе. Пока птичка летела, у объекта, залитого непривычным светом, замирала душа, вот отчего у всех предполагаемых родственников девочки восковое выражение лиц, словно они стоически переживали грядущую вечность снимка, как пытку. Этот господин с вопросительно поднятой бровью, которая, может, была неотъемлемой частью его адвокатской профессии, держал паузу перед очередным риторическим выпадом... Эта дама в огромной шляпе, сурово смотрящая перед собою, должно быть, попечительница сиротского приюта, чувствующая свою значимость и дающая понять это другим... Девочка с серсо, которое на короткое время вручил ей фотограф, играла роль воспитанной барышни... Все они смотрели судьбе в глаза, не предполагая, что не пройдет и двух-трех десятков лет, как от всего их кустистого семейства останется одна Шура. Если бы студент, девочка, дама и господин могли представить себе такую возможность, наверное, они попытались бы подать Шуре знак с отплывающей льдины прошлого, на какое чувство ей следует ориентироваться в этом мире: надежду, сомнение, любовь?..
У Анатолия, свежеиспеченного Шуриного поклонника, тоже хранились две старые фотографии. На одной был снят мужчина с усами и выпученными глазами, в черной шинели и меховой шапке с эмблемой городового, с шашкой на перевязи. На втором — группа рыбаков разного возраста в холщовых рубахах и рабочих передниках, тянущих из реки сети. Анатолий предполагал, что тот, в шинели, его дед, умерший от голода в Челябинске. Одним из рыбаков, тянущих сети, был его отец.
В те времена перспективу заменял задник. Отсутствие перспективы создавало впечатление, что и Толины, и Шурины карточки сделаны в одно и то же ороговевшее мгновение, в которое оказались впаяны все действующие лица: и девочка с серсо, и полицейский с усами, и рыбаки в холщовых рубахах. Через них Анатолий и Шура тоже состояли в родстве, прочнее генеалогических корней и сословных уз их связывали цепи неведения. Они не понимали забытый язык забытых вещей. И вообще: вещь, как иерархический знак, будучи запечатленной на снимке или картине, уже не существует, ее социальная значимость развеивается под рукой художника. Зато с момента запечатления она начинает насыщаться историзмом. Вокруг кружевного жабо или темляка на шашке, как планеты, вращаются эпохи. Можно сказать и так, что Глюк сочинял свою музыку во времена особенно смело изогнутого тюрнюра, а Колумб покорил Америку в эпоху гофрированных стоячих воротничков. Что касается социально опустошенного манто, повисшего на одних плечиках с утепленной шинелью на ватине, то эти вещи явились на свет в самое что ни на есть костюмированное время, во дни эпохального переодевания, когда шляпы с цветами и перьями слетели с головок трех сестер, а чахоточный подпольщик, которого не ждали, облачился в черную, поблескивающую, как прессованная паюсная икра из грядущих спецраспределителей, лайку. Все перемешалось в гардеробной у Флоры — началась эпоха мезальянса. По всей стране опекаемая ликбезом Мила мыла раму, и вымытое до прозрачности окно казалось воздухом, в котором нет преград, люди могут свободно переходить туда-сюда, холщовые фартуки льнуть к пикейным жилетам, портянки — к страусовым перьям...
Что могло помешать Шуре выйти замуж за Анатолия, похожего на крестьянского поэта Есенина, и внести свою лепту в продолжающийся эксперимент по головокружительной перетасовке населения и созданию новой сословной палитры, в результате которой на свет должно было народиться новое, умное, вымечтанное Милой, моющей раму на самом высоком этаже, где облака и орлы равны, удивительное поколение?.. Вот о чем думала Шура, приглядываясь к синеглазому робкому рабочему парню, по милости Милы оказавшемуся в одной компании с ее родственником Валентином — оба учились на журналистов. Но увы: человечество разворачивается к солнцу малахитовыми пластинками в голоцене по принципу гармошки, все с тем же неизменным, частящим, как доски в заборе, протянутым через весь распил узором натечника...
Шура уже знала, с какой легкостью новые идеи могут вскрыть паркет и отправить его в жерло буржуйки, смахнуть, как паутину, стены с человеческого жилища, истолочь в своей дьявольской ступе меловых ангелов скорби и даже сожрать город, истолочь в прах камень, железо и дерево, — но оставалась еще земля, незыблемое вещество, из которого вознеслись и дерево, и металл, и камень, медленная земля, дробившая закованные в броню вражеские рати нежными ростками овса и клевера. В ней растворялось убийственное время, которому и город, и библиотека — на один зуб, она имела множество медвежьих углов, не охваченных проскрипционными списками окраин, подернутых пеленой забвения захолустий, дремучих глубин, объятых вечным покоем пространства — не внести ничего туда и не вынести ничего оттуда, — застывших на берегах и канувших на дно водохранилищ, как град Китеж, русских деревень, в одной из которых родился Анатолий...
Отец когда-то рассказывал Шуре, что в биосфере существуют поля устойчивости жизни, на которых организм хоть и страдает, но выживает, и поля существования жизни с вполне пригодными для увеличения живой массы условиями. Она уже прошла через скудные поля устойчивости с их прожиточным минимумом, пригодным для бактерий и жгутиковых водорослей. Анатолий же, по ее мнению, пасся на полях существования. Он и не думал возражать на это. Анатолий лишился своей малой родины, ушедшей под воду волжского водохранилища, и теперь с успехом спекулировал ею, очаровывая девушек рассказами о своем босоногом детстве, пробуждая чувство сострадания и странной вины в тех, у кого с родиной (малой) было все более или менее в порядке. Поигрывая кистью шелкового шнурка на поясе, он выглядел пророком, поняв, что от него именно этого и ждут. Анатолий проповедовал второй крестовый поход интеллигенции в народ, который на этот раз, благодаря культурно-техническому прогрессу, окажется удачным. Даже скептически настроенный к фольклору и захолустьям Валентин слушал его не без интереса, наматывая кое-что на ус...
Выражение человека, что-то мотающего себе на ус, не сходило с лица Валентина. Время от времени он подавал голос, и это воспринималось и его матерью, и Шурой как отклонение от нормы: обе женщины понимали, что настоящие интересы Валентина лежат вне дома, где пасется тучная, ожидающая его фотообъектива натура. Вскоре после того, как он привел в дом Анатолия, Валентин впервые справился у Шуры: «Кажется, твой отец был консультантом на строительстве этой гидростанции?..» Нейтральная интонация, с которой был задан вопрос, как некая универсальная отмычка, подходила ко множеству смыслов. Валентин умел ставить вопросы в самый неожиданный момент, когда разговор был далек от поднятой им темы. Собственно, ответа он и не ожидал, тогда как Шура стала теряться в догадках, зачем он спросил ее об отце. Валентин не смотрел на нее. Ссутулившись над черным холщовым нарукавником, перематывал пленку в своем фотоаппарате, копошился внутри черного мешка с таким углубленным видом, будто осязал плывущие ему в руки заснятые на фотопленку образы, возможно, те самые, от которых отворачивался ее отец, приставив к глазам магический криста