орая на картах будущего уже была залита водами водохранилища вместе с крестами в изножье и деревьями в изголовье, высаженными после сороковин, плакучими ивами, липами, черемухой... Их поросшие мхом надгробия погружались все глубже в пучину забвения. Когда строители перекрыли последние отверстия в Рыбинской плотине и древняя Волга вместе со своими притоками ушла под воду и стала подводной рекой, несколько гробов, как буи, вырвались на поверхность воды и долго метались по волнам, отыскивая старое русло. Другие удержала земля, или тяжелый гранит, или дерево в последнем объятии обвило гроб своими корнями...
Опустив глаза, смотреть и смотреть вниз, пока они не устанут. Это единственное, что Надя может сделать для земли, ставшей дном: пока они не устали, смотреть и смотреть, как волна перелистывает истлевающие на глазах страницы книги с буквами, цепляющимися за дно, словно якоря. Глаза погружаются на такую глубину, что их не удерживает схваченная дикорастущей корневой системой память, из-под которой всплывают полустертые впечатления. Какая-то крылатая роза с сердцевиной, битком набитой дворцами, ангелами, водопадами. Она медленно раскрывается, и по ней, как тени, перебегают лица. Под лепестками разворачивается лесная чаща с древовидными папоротниками и гигантскими стрекозами, несущими грозные жала, болотные огоньки на цыпочках перебегают пространство, может, это Всехсвятский маяк покачивается на волнах, может, огоньки плавучей метеостанции. Сквозь розу проходит ось Вселенной с разлитыми по листьям мирами, на них, как на плотах с имуществом бабушки, сплавляется всякая всячина: могилы предков, венчальные свечи, голубиные гнезда, фотографии мужчин в рыбацких фартуках, тянущих сети, окованный медью ларь и книга, которую Надя однажды видела в руках матери... Знания в ней преподаны через букву, одна цела, другая закатилась во тьму, как притопленный бакен, бумажная плесень встает, как зарево, над каждой страницей, слова перебрасываются знакомыми буквами, как цветы семенами с соседних куртин. Книга, размокшая во всемирном потопе, раскрывается на трех местах. Страницы слиплись и превратились в волнообразные пласты какой-то неведомой породы. Из-под панцирных створок вдруг блеснет краткое сказание о принце, ходившем по ночам на могилу героя и высаживающем на ней маргаритки, каком-то одноглазом, который вырвал свой глаз и отбросил его, чтобы войти в жизнь, о рыбаке, забрасывающем свою уду до семижды семи раз, о светлом мученике, нагом и больном, сидящем в темнице. Тьма разлившейся воды обрамляла эту историю. Принц, мученик и рыбак — все они перекликались друг с другом, как дозорные с ночных башен, дозревая в воде, пропускающей через просторные звенья своих невидимых цепей летописи, города, пепелища рыбацких костров, памятник Бурлаку на набережной, затянутую снежным крошевом ледовую лунку, все текли по течению реки к громадному монументу — застывшей на стрелке женщине-Волге в каменном платье, из складок которого вылетал буревестник и, держа каменное крыло по ветру, летел на закат.
5
НЕПОДВИЖНОСТЬ ДЕРЕВЬЕВ В СУМЕРКАХ. Шура в молодости никогда не писала писем и не получала их, поэтому она не представляла себе истинных масштабов параллельного потока жизни, заряженного энергией разлуки — в деревню письма приходили редко, но когда (в год рождения Нади) по соседству с Белой Россошью в рекордно короткие сроки вырос небольшой ПГТ и туберкулезный санаторий на берегу реки, открытки и письма стали долетать сюда большими стаями, и тогда Шура вспомнила о самодельных абажурах, вазах и шкатулках из почтовых открыток, какие она видела сразу после войны в изголодавшейся по домашнему уюту Москве...
Это было наиболее разумное и вместе с тем эстетическое употребление разлуки. Как только Шура перешла работать в новую Калитвинскую школу, она бросила среди детей клич, чтобы они приносили ей ненужные открытки. Первая же изготовленная ею ваза произвела в поселке переполох и обрушила на Шуру целую лавину почтовых открыток.
Ярким ирисом Шура простегивала географию Советского Союза с прилегающими к нему странами социалистического лагеря, с детьми которых стали активно переписываться ее дети, прочным петельным швом, соединяя Маточкин Шар с Сахалином, Северный Ледовитый океан с Черным морем, Поволжье с бассейном Оби, Памир с Полесьем, подбирая открытки по теме: пейзаж к пейзажу, город к городу, цветы к цветам, праздник к празднику. Память уходила внутрь, культура оставалась снаружи. Каждый праздник приносил розы, воздушные шары, гербы и флаги, ледяные избушки, странствующих Дедов Морозов, виды Южного берега Крыма и Кавказских Минвод, подбоченившиеся кукурузные початки в алой косынке, ковры-самолеты, летящие через климатические и часовые пояса. Прошел год, и в октябрьской троице место Сталина занял Ленин, прошло еще два года, и снегурки с мишками пересели в космические ракеты, прошло еще три года, и кудесница полей исчезла с веселой картинки.
Шура подбирала открытки, как букеты: васильки к незабудкам, планшеты к космическим далям, заснеженные сосны к перевитым серпантином шишкам. Само время дышало спекшейся розой в сообщающихся сосудах ледяных избушек. То, что было написано чернилами на открытках, поглотили васильки и маки. За спиной Деда Мороза с ярмарочным мешком, например, дрожащим почерком бабушки Пани было выведено: «Дежа! Внучка! Приезжай повидаться со мною, старая совсем стала...» Шура зашила слова свекрови суровым ирисом. А ее дети делали уроки и читали книги каждый под своим абажуром.
В 1934 году ИЗОГИЗ выпустил почтовые фотокарточки героев-полярников, и их мужественные лица, подбитые двадцать третьим февраля, украсили навесной фонарик над письменным столом Германа. Отто Шмидт с пронзительными глазами и черной бородой, сшитый с летчиком Ляпидевским в кожанке и белой фуражке с гербом, сшитый с летчиком Кастанаевым в летном шлеме, сшитый с немолодым уже Фабио Фарихом в костюме и галстуке, сшитым с Леваневским в шапке-ушанке, сшитым с Молоковым в меховом тулупе, сшитым с Отто Шмидтом, водили хоровод вокруг лампочки, и Герман, то и дело отвлекаясь от уроков, разглядывал суровые мужские лица, снятые в контрастном свете с едва наметившейся улыбкой на губах и снисходительными взорами, отретушированные лики героев. Весной-летом 34-го года только и разговоров было что о знаменитой льдине, в школах каждый день вывешивали сводки о состоянии льда, сколько народа уже вывезено на Большую землю, сколько полетов к льдине совершил каждый из летчиков. Но с той героической поры проехало много Снегурок на тройке с колокольчиками, теперешние учащиеся путали Отто Юльевича с лейтенантом Шмидтом — липовым отцом Остапа Бендера, льдина, когда-то национализированная государством, скорее всего растаяла, и летчикам уже не поклоняются, как Перуну и Даждь-богу, поверх суровых лиц Молокова и Ляпидевского наклеили лица Столярова и Урбанского. Но лицам последних все-таки чего-то не хватало, хоть они здорово верили в предлагаемые обстоятельства, чтобы летчики и играющие их артисты могли беспрепятственно ходить друг к другу в гости через реку времени.
А у Нади был цветочный абажур. Над нею беспечно кружили маргаритки, ромашки, левкои, но она сквозь всю эту флору пыталась читать зашитые суровой ниткой слова. Надя едва удерживала себя от искушения вспороть маргаритки, чтобы высвободить из них поток муравьиных букв и направить его в книгу, которую она читала, чтобы внести смуту в спокойное течение сюжета. Иногда она читала сразу две книги, и аббат Фариа, рывший подкоп в направлении Дантеса, оказывался у аббата Муре, а Эмма, придя в лавку аптекаря, получала красивую цветочную смерть Альбины. Слова, как семена, жили внутри маргариток, выпадая на страницы электрическим светом, автоматически закладывая фундамент собственного языка. При свете таинственных слов, привитых к розе и гладиолусу, она читала слова.
Со всех сторон ширится шествие чешуйчатокрылого, панцирного, парнокопытного, с плавниками амфибий времени. На разных уровнях леса его проносят крохотные сердца, во льдах мерцает его дыхание. Будущее то и дело заступает за край минувшего: от настоящего остаются рожки да ножки. Внутри стрекозы и черепахи грохочут часы. Одни заведены на день, другие на триста лет. Хор часов гремит на равнине. Река сдергивает звук и набрасывает свою глубь на клетку с заведенной раскрашенной птицей: сквозь прутья проплывает стайка пескарей. Смолкнут одни часы в воде, на ветке забьются шестеро других, тень как привязанная ходит по кругу за минутной стрелкой, приводящей в движение землю. Время, пущенное в рост, умножает прибыль песчаной пустыни и черных дыр, всякий вкладывает в него что может — душу, упражнение на гибкость пальцев, прогулку со щенком, сбор макулатуры.
Последнему мероприятию предшествует речь директора на школьной линейке...
В спортивный зал из окон льются осенние солнечные лучи. Герман скользит взглядом по шеренге напротив. Ему чудится, что одно и то же смутное лицо плавно перемещается по пятнам лиц стоящих в этой шеренге школьников. Оно проносится, как набросок, от младших к старшим, стирая пухлость щек, уточняя линию подбородка, делая более твердыми и взрослыми черты лица. Тени ресниц на щеках становятся короче, очерк рта отчетливее, время стучит в кончиках пальцев, как сердце. В шеренге стоит его сестра Надя, наэлектризованная временем до корней волос. Волна жгучего времени перебегает от самой невысокой девочки в шеренге и до альбиноса Кости, который, стоя сзади в строю, с бессмысленной ухмылкой водит мизинцем по бессильно повисшей белой руке Нади. В глазах детей плавает огненная тьма, разламывающая породу, вооружающаяся чем попало и крушащая все на своем пути. От руки к руке перебегает время по часикам, все часы стучат вразнобой, как ни сверяй его по Кремлю. Глаза и губы парят в живом потоке осеннего света, перелетая, как маска, с лица на лицо, то здесь, то там вспыхивает бессмысленная улыбка, подавленный смешок. Наваждение. Душная молодость. Брачующиеся аисты поют дуэтом. Гоголь распускает веером хвост и распушает перья. Страусы поднимают и опускают белые крылья, все быстрее и быстрее чередуются взмахи. Церемонным шагом приближается страус к подруге, оба склоняют головы, тычут клювами в песок. Поднимают и опускают хохолки, трясут рогами, крутятся на ветке, как пропеллер, трубят, ревут, оставляют пахучие метки. Что естественно, то не безобразно. Но правда в том, что все это неестественно — кипенно-белые воротнички, остроносые туфли, бензиновая зажигалка в накладном кармане в