женой свое решение. С тех пор дома его только и видели. Асе было в то время четыре года, и папа Саша часто забирал ее из детского сада, объясняя, что пока мать ездит по району с чемоданчиком лекарств в машине с красным крестом, дочь будет рядом с ним: кормят отлично, воздух прекрасный, купание превосходное, воспитатели — замечательные, все энтузиасты, и в лесу полным-полно ягод, грибов и орехов.
Когда отец с дочерью являлись домой на субботу-воскресенье, мать и в самом деле убеждалась, что монастырское житье девочке на пользу: Ася поздоровела, прибавила в весе, разрумянилась и повеселела. Матери и в голову прийти не могло, что в монастыре зимой бывает холодно, отец врал, что там паровое отопление, он только еще хлопотал о его устройстве, объезжая строительные организации с тремя наиболее представительными дураками, которых прихватывал с собой в эти вояжи.
Этими представителями от более чем полусотни идиотов, постоянно проживающих в доме инвалидов, были шестнадцатилетняя Глаша-Даша, пятнадцатилетний Вовчик и восемнадцатилетний Леня. Долговязая Глаша-Даша заведовала у отца живым уголком, где жили беспризорные кошки и собаки. От Глаши-Даши разило псиной, она сильно гундосила, но речь ее была внятна, эмоционально богата и почти рассудительна. Наезжающие с проверками члены разных комиссий иногда находили, что надо бы ее перевести в интернат для умственно отсталых детей, чтобы девочка хоть чему-то научилась, но, когда Глаше-Даше приходилось слышать это, она утрачивала свое благонравие, нервно подергивала уголки своей по-деревенски повязанной косынки и, грозно размахивая острым кулачком, гундосила: «Глаша никуда не пойдет! Глаша дрессирует собаков для цирка!»
Вовчик представлял собою тип хитрого идиота. Это был рослый белокурый красавец с почти осмысленным выражением юношеского лица, которое портил лишь открытый рот с вожжой слюны. От прежней его профессии — они с матерью просили милостыню в электричках — у него осталась бумажная иконка, которую Вовчик повсюду носил с собой. Если Вовчик видел, что разговор папы Саши с очередным начальником не клеится, он вынимал иконку, гневно мычал и, размашисто крестясь, тыкал пальцем в нее, поднося к носу начальника, после чего папа Саша, изобразив смущение на лице, выпроваживал Вовчика из кабинета.
Большой неуклюжий Леня почти не умел разговаривать, выражая свои мысли в тихих, отрывистых, стыдливых восклицаниях. Его обветренное лицо с приплюснутым носом выказывало кротость и доверчивость. Входя в кабинет начальника, он аккуратно снимал ботинки и ставил их в сторону, выравнивая носки, чтоб они были на одной линии, а шнурки выкладывал так образом, чтоб они лежали строго металлическими концами вперед... Стоило кому-то нечаянно нарушить симметрию ботинок, Леня разражался тихими, возмущенными возгласами и долго не мог успокоиться. Во всем, что касалось его обуви, он был непримирим. В остальном же был, тих и добр, так что когда другие идиоты отбирали у него положенное на десерт яблоко, то он отдавал им и сливы, стараясь делать это незаметно от воспитателя... Леню папа Саша первым научил писать, и азбуку он постиг исключительно из послушания, лишь бы с ним говорили тихим и добрым голосом. Шума Леня не переносил. Когда папе Саше удалось выцыганить в санатории черно-белый телевизор, с Леней все намучались: если в телевизоре шло военное кино, гремел пулемет или бабахала бомба, Леня так возбуждался, что в припадке разрывал на себе всю одежду.
Эту скорбную умом троицу отец прихватывал в свои поездки. Трое его подопечных представляли собою что-то вроде выездного театра, в котором артисты раз и навсегда распределили свои роли, и каждое действующее лицо действовало на начальников по-своему, что было особенно важно в деле выбивания фановых труб или новых умывальников.
По вечерам папа Саша усаживался в кресло в комнате для игр и, нацепив очки, читал вслух сгрудившимся вокруг него идиотам рассказы писателя Чехова. Ася играла рядом с ним на потертом ковре в дочки-матери, возилась с куклами, наряжая их во все самосшитое, усаживала разодетых пупсов в коляску и отправлялась через всю комнату в гости к Глаше-Даше в ее кукольный уголок, объезжая игрушечной коляской разлегшихся на ковре, словно богатыри после сечи, задумчивых дураков. Собираясь на жительство в монастырь, папа Саша захватил с собою из дома двенадцать зеленых томов собрания сочинений своего любимого Антона Чехова.
Асиной матери и в голову не приходило, во что выльется 20-процентная надбавка, грибы, орехи и уютная келья. Мама не подозревала, что гостинцы, которыми она нагружала рюкзак папы Сашы, идут на общий стол, что усиленное монастырское питание — миф, что ее пятилетняя дочь трудится наравне с прочими идиотами, кусачками отщипывая заусеницы у пластмассовых болванок, привозимых с фабрики детской игрушки, по мешку в день, что умные и грамотные воспитатели, окружающие Асю, — это он один, папа Саша, и есть, что часть своей зарплаты с надбавкой папа Саша тратит на нужды дураков, что велосипед, на котором он ездил на работу, превратился в инвалидную коляску для полупарализованной Любы, что Ася растет среди этих Люб, Вовчиков, Глаш-Даш и Лень, вот почему, оказавшись в родном доме, она так старательно выравнивает, перед тем как улечься в кроватку, носки своих тапочек на коврике...
Зачем понадобилось папе Саше читать дочери и дремлющим на полу олигофренам, даунам и имбецилам про всех этих старорежимных типов, зародившихся в конце прошлого века в грязной провинциальной колониальной лавке: землемеров, скотопромышленников, хористок, зоологов, антрепренеров, сапожников, перевозчиков, объездчиков, извозчиков со скособоченными физиономиями, пропахших псиной, столярным клеем, прачечной, зачем им вся эта дикая полурусская окраина, несусветная периферия жизни, из которой живому человеку выбраться так трудно, почти невозможно? Какую цель преследовал папа Саша, пропуская юмористические новеллы Антоши Чехонте и погружая детское сознание в этот чеховский хаос первобытной материи с длинными перебежками душевного морока, в котором Ванька заржавленным пером украдкой пишет письмо дедушке, Анюта с нарисованными углем студентом-медиком ребрами дрожит от холода, Машенька, подозреваемая в краже дорогой броши, бросает все и уезжает бог весть куда, истомленная непосильным трудом и бессонницей Варька, удушив ребенка, мечтает прикорнуть на полчаса, засунув голову в большую глубокую калошу, Егорушку отрывают от маменьки и везут через бескрайнюю степь, кухарка Ольга, плачущая над нищим Лушковым, доктор Кириллов, плачущий над умершим сыном, сумасшедший Мосейка, выклянчивающий копеечку!..
Голос папы Саши взлетал высоко, наливался силой и дрожал, когда он читал: «Дряхлая, слабосильная кобылка плетется еле-еле» или о смерти гуся Иван Ивановича, как он, опустив клюв в воду, еще шире растопырил крылья, и голова его так и осталась лежать в блюдечке, — в голосе отца как будто звучало с трудом сдерживаемое рыдание... Пригорюнившиеся идиоты, окружившие воспитателя внимательным кольцом, роняли свои светлые слезы вслед за ним. Папа Саша перевоплощался в осиротевшую мать Липу, рассказывающую первым встречным о том, как мучился перед смертью ее сыночек, в беззащитного Андрея Ефимовича, которого бил в лицо санитар Никита, в покинутую всеми Марью, припавшую к земле и стонущую «бедная я, несчастная»...
«Бедная я, несчастная», — отчетливо и нараспев, с душой выговаривал папа Саша, кося глазом на дочь, хлюпающую носом не хуже Марьи. «Были страшны и луна, и тюрьма, и гвозди на заборе, и далекий пламень в костопальном заводе...» А может, папа Саша читал ей все это впрок в расчете на детскую впечатлительность, надеясь привить дочери сострадание к бедным и обездоленным, к угнетенным и больным, в тайной надежде, что, когда пробьет его час (у него было больное сердце), дочь сменит его на посту добровольного попечителя идиотов... Добрых людей ведь не так уж много. К такому грустному выводу пришел папа Саша во время своих вояжей по городским управам, аптекоуправлениям и строительным организациям. Человеческое равнодушие к нуждам больных детей надрывало его больное сердце и вместе с тем породило в нем безумную надежду на гуся Иван Иваныча, который рано или поздно постучится окунутым в воду клювом в сердце его дочери, и она не оставит в беде ни сумасшедшего Андрея Ефимовича, ни обезумевшего от горя доктора Кириллова, потому что папе Саше не на кого больше рассчитывать, кроме как на дряхлую слабосильную кобылку, которая вывезет на себе наиболее незащищенные слои России, да еще на дедушку Константина Макаровича, адрес которого, увы, неизвестен.
Он знал, что жена скоро заберет у него Асю, которой уже пора готовиться в школу, и торопился установить между дочкой и Антоном Павловичем нерушимую связь, и делал это с фанатичной настойчивостью, так что Ася, оказавшись наконец в школе, пережила настоящее потрясение, узнав от подружек, что кроме писателя Чехова есть еще очень хороший писатель Носов и Агния тоже Барто, которые, правда, ни словом не обмолвились про несчастных кляч и умирающих гусей...
Нагрянув однажды к дочери и мужу в монастырь, мать пришла в такой ужас от увиденного, что схватила отчаянно сопротивлявшуюся Асю и силой увезла домой. С тех пор Ася все реже заглядывала к отцу в гости. А вскоре пошла в школу. Лето она теперь проводила в пионерском лагере или у новых друзей, ездила вместе с матерью в московский зоопарк и планетарий. А когда неугомонный отец упокоился наконец на маленьком монастырском кладбище с поросшими изумрудным мхом могильными плитами и зеленый Чехов вернулся домой, Ася долго не решалась взять его в руки, чтобы из книг, как засушенные цветы, не выпали умирающие гуси и слабосильные клячи... и страшная луна, и тюрьма, и гвозди на заборе, и далекий пламень костопального завода. И сумасшедший Мосейка с выпрошенными в городе копеечками.
Аркаша неторопливо идет к своему подъезду и видит, как навстречу друг другу спешат соседи Мила и Митя — муж и жена, товаровед и зубной техник, маленькие, толстенькие. Митя с круглой лысиной и пузцом, Мила с буйной черной проволочной шевелюрой и тоже складчатым, обтянутым шелком животом... Издали приветствуют друг друга, всплескивают руками. Сошлись, уперлись друг в дружку одинаковыми брюшками. Митя, в умиленном внимании склонив голову, слушает Милу, заглядывает к ней в сумку — там что-то вкусненькое! Лицами обращены друг к другу, спинами — ко всему остальн