Он шел за девушкой через парк по тропинке, отсвечивающей палой листвой, держась чуть позади нее, чтобы видеть невинные хохолки волос, выбившихся из прически. Хохолки на затылке свидетельствовали о женской нежности, ребяческой доброте, тогда как твердые серые глаза с крапинкой под выщипанными бровями были начеку, как земля, готовая в любую минуту скрыть свои сокровища. Он шел за ней по влажной, мерцающей в сумерках тропинке, ступая в ее след, превышающий его собственный. Ему приятно было видеть, что его ботинок легко умещается в молодецкий след ее полусапожек. Так и должно происходить в жизни, недаром мужчины часто умирают прежде своих жен, и какими бы они ни казались значительными, умирая, они поступают в полную зависимость от своих вдов, становятся частью их имущества, и некоторые женщины остаток жизни посвящают тому, чтобы истово ухаживать за грядками их могил...
Окно его комнаты выходило на отдаленное кладбище, и в Троицкую субботу он видел, как целый десант траурных женщин высаживается на кладбище с контейнерами анютиных глазок или бархаток, вениками, граблями, мотыгами, красными, желтыми, фиолетовыми и мраморными пасхальными яйцами... Клин черных, рыхлых птиц тянется с остановки автобуса к кладбищенским воротам, растекается по тесным пятачкам земли в оградках, покрытых крапчатыми сердцевинами цветов вместо глаз, сомкнувшихся, как сказано на памятнике, навеки, навеки.
Он шел за девушкой, за Надеждой, след в след, задавая ей простые вопросы тем насмешливо-покровительственным тоном, который усвоил в разговорах со своими студентами; она давала простые ответы. Нет, Надей назвали ее вовсе не в честь Крупской, у нее есть брат Герман, которого назвали в честь героя одной старой скандинавской баллады... Самые близкие и родные проживают в городе Молога, а сама она из Ижор... Да, Александр Сергеевич бывал в их краях, именно так, подъезжая к этому населенному пункту, он ненароком взглянул на небеса, и лучезарная синь напомнила ему глаза любимой NN. Взгляд Пушкина, как мемориальная доска, украшает небесную арку над въездом в городок. Лично ей он надоел еще в школе, она любит синеглазого Есенина. «А Николая Клюева, тоже синеглазого?» — тем же тоном сказал Владимир Максимович. «Мы его еще не проходили», — вяло отозвалась Надежда. Проходной московский двор синеглазого Есенина, дремучий бор синеглазого Клюева... Под конец жизни он грезил о том, чтобы Демьян Бедный, знаменитый библиофил, купил несколько книг из его библиотеки. Бедный мог хорошо заплатить и выслать деньги в Томск, куда бедного Николая Клюева перевели из другой, еще более безнадежной ссылки. Он часто представлял себе, на что истратит эти деньги. В воображении закатывал себе лукулловы пиры. Одна книга тянула на мешок муки, другая могла доставить пятилитровый баллон меда, третья — обеспечить его одиночеством — хорошей отдельной комнатой с лежанкой, четвертая — новыми валенками, пятая — подводой сухих дров, целой подводой, он бы часто топил печку... Он постоянно вел воображаемый диалог с Бедным, торговался за старинную Библию, оставшуюся после дядюшки-самосожженца, объяснял, как трудно снять отдельную комнату, когда все избы забиты ссыльными, ночами срывался с расстеленного на полу тулупа, чтобы сказать Демьяну самое главное — если он в чем и виноват перед Родиной, то искупит, только бы дров, одиночества и мучицы, хорошо бы еще и маслица, можно послать переводом, пускай Демьян выпишет себе командировку в Томск, якобы для того, чтобы как следует ознакомиться со знаменитой Строгановской библиотекой, которую граф подарил первому в Сибири университету, а о том, что Бедный должен встретиться в Томске с опальным поэтом Клюевым, в отчете о поездке можно не упоминать... Они встретятся так, что никто не узнает, на мосту через реку Томь, именно там удобнее всего передать из рук в руки сверток с деньгами, поговорить им все равно не удастся из-за ледяного грохота реки, которую не перекричать голодному и ослабевшему человеку... Демьян не может не откликнуться на его зов, летящий по невидимым проводам, соединяющим сердца коллекционеров, по воде, соединяющей реки!.. Я помню, как ты, Демьян, бережно держал в руках прижизненное издание Лермонтова, которое, может, и выкрал — я сам на такое способен! — из бывшей библиотеки цензора Никитенко. Так скрипач может определить степень виртуозности своего коллеги только по тому, как тот держит скрипку... Приезжай, Демьян, ведь ты поэт, кого убоишься, адрес такой: река Томь, ледоход, мост, лишь только звезды блеснут в небесах, ты легко узнаешь меня человека поэта в старом пальто и чунях, с кротким безумием на лице, изнемогающего под тяжестью трепещущего в страхе сердца, которое сгибает к земле, как перезревший колос, следом за ним клонится долу небо, сибирский закат, не созрев, обрушивается в безысходную ночь, доверху заставленную полками с прозрачными книгами мечтающих о дровах поэтов, пространство гулкое, как рыдание, сведенное к плачу.
...Мир, сведенный к книжным полкам, однообразным, как стенки колодца. Подростковая кровать, застланная суконным одеялом, приткнувшаяся к ним, как шлюпочка к борту океанского лайнера, на которой не разместиться любви... На этот крохотный плацдарм невозможно высадиться воительнице с ее оружием — трехстворчатым трюмо, туалетным столиком с баночками для кожи, несессером для пальцев, щетками для волос, помадой для губ. Здесь не нашлось бы места ее отражению во весь рост, повсюду стояли пыльные сосуды слов, и следовало передвигаться крайне осторожно, чтобы не расплескать написанное о чужом, про чужих. Под обложку этого дома можно было попасть только пригнувшись, уменьшившись в росте, как этот маленький человек с кукольным лицом, с академической прической Карандаша из детского журнала «Веселые картинки»...
Владимир Максимович жил в своей копилке, не замечая реального положения дел, которое было таково: здесь и ему самому, маленькому человечку, повернуться негде было, а уж двоим — тем более... Надя вспомнила легенду о каменщике, из любви к своему искусству заключившему себя в камеру и понявшему это, только когда с последним заложенным в стену кирпичом на него обрушилась тьма. Книги обобрали его до нитки. Он даже не умел ухаживать за девушкой: Наде самой пришлось вешать свою куртку на гвоздь, торчавший из-под собрания сочинений старого холостяка Тургенева. Владимир Максимович оживленно суетился в комнате, прикидывая, в каком углу устроить угощение, но пространство топорщилось пачками книг, стоящих на полу, с подоконника нависали, как утесы, учебники с многочисленными, неравномерно распределенными по толще страниц закладками, стопы журналов на полках грозили обвалом.
Лишних тапочек у него, конечно, не нашлось. Надя топталась на полу в капроновых носках, ей пришлось, как аисту, поджать под себя ногу, когда Владимир Максимович втиснул между полками и кроватью табуретку вместо столика. Он носился туда-сюда, звякая посудой на кухне, чиркая спичками, предоставив Надю самой себе, уверенный в том, что книги ее займут. Надя уже жалела, что пришла сюда. Однообразные волны книг покачивали ее безразличный взгляд — ну и что, что книги? Ну и что, что их много? Они не могут прибавить роста ни на сантиметр. Подумаешь — книги!..
За окном ограда кладбища, где, отделенные друг от друга, плашмя лежали закрытые книги надгробий с золотистыми названиями в символическом саду, просторная библиотека букв, изъеденных мхом на бархатистой подкладке тлена, озерцами фотографических портретов — просторная библиотека, уходящая корнями не в цивилизацию, а глубже, прямо в землю, как дерево. Владимир Максимович окликнул ее, и Надя легко отвернулась от окна, обращенного в смерть.
Сибирь! Сибирь! Сибирь!.. После Кургана расстояния между населенными пунктами увеличились, точно поезд влетел в разреженное пространство. В космической тьме страшно горели сибирские звезды, сияла сибирская луна, вздымая черный силуэт сибирской тайги, как оледеневшую волну. Сплетясь корнями в глубине земли, лес заряжал первобытным мраком колонны сосен, слившихся в глухую стену; когда черная громада тайги неожиданно размыкалась и поезд врывался в лунную равнину, утыканную топким кустарником, на горизонте вспыхивали огни жилищ, сложенных, возможно, из крупных бивней, черепов и бедренных костей мамонтов, с крышами из рогов северных оленей, сцепленных отростками, похожими на панцирную сетку, о которых еще не было написано ни в Лаврентьевской, ни в более поздней Ипатьевской летописи, и ничего не было известно ни во времена Чжоти, предприимчивого сына Чингисхана, ни в более позднюю эпоху князька Кучума, платившего Ивану Грозному подать в тысячу соболей... Поезд по дуге делал плавный поворот, и огни исчезали в складках воздуха, как будто их задул ветер. И нечем было заполнить колоссальное пространство, лишенное фигур переднего плана — шлагбаумов, жилищ, отдельных деревьев, державших на растянутых фоном конструкциях прозрачный мост с переходящими по нему туда-сюда созвездиями между двумя горстками пристанционных огней. Через камышовую тростинку ветер выпевает дикарские звуки — Чулым, Чаны, Чумляк, Тавриз, капиллярами трав дышат нам в затылок звериные ноздри истории. Дыхание ее разносится по всему миру, шевеля океанские водоросли и косматые звезды, занося илом и песком жилища на надпойменных террасах Оби, Ангары, Енисея, холодные степи Байкала, болотную тундру, сутулых мамонтов с закруженными кверху желтоватыми бивнями, пещерных львов, диких мускусных быков, винторогих антилоп и страусов, сквозные лабиринты цивилизации, перекрытые карстовыми пустотами — закупоренными бутылками с древними письменами, о которых когда-то давным-давно еще в пору студенчества Наде рассказывал Владимир Максимович...
Например, письма юкагирских девушек, которым запрещено было вслух говорить о любви... Юкагиры проживали в районе Колымы, их было так много, что пролетавшие птицы терялись в огне их очагов. Мужчины пользовались незамысловатым языком рисунков, но изобретательные девушки, чтобы выразить свои чувства, разработали сложную систему условных знаков. Крестом они обозначили