Горизонт в огне — страница 30 из 69

Мадлен хотела прервать его.

– А еще вы думаете, что бывший мастер, который работал на вашего мужа, из того же теста, что и его хозяин, что он должен знать кучу людей, способных на все, очень логично.

Обвинение попало в точку. Мадлен печалило не то, что она вернется ни с чем и ей придется опять размышлять о том, что она надеялась решить уже сейчас, а то, что на самом деле Дюпре прав.

– Так и есть, господин Дюпре. Я поступаю с вами несправедливо. – Она поднялась. – И прошу извинить меня.

Ее искренность не вызывала сомнения. Она сделала лишь шаг, как Дюпре остановил ее:

– Вы не ответили, почему решили спросить об этом именно у меня.

– Я больше никого не знаю, господин Дюпре. И больше никто не знает меня. Поэтому я как-то и подумала о вас, вот и все.

– Кому вы хотите навредить, госпожа Перикур?

– Бывшему банкиру, депутату Демократического альянса и журналисту из «Суар де Пари». – Она широко улыбнулась. – Как видите, все это очень достойные люди. Ах, есть еще одна бывшая слу… то есть подруга, в общем…

– Присядьте, госпожа Перикур.

Она помедлила и снова опустилась в кресло.

– Сколько вы платите за эту работу?

– Как договоримся… У меня нет опыта…

– Я зарабатываю тысячу двадцать четыре франка в месяц.

Сумма хлестнула Мадлен, как пощечина. Она с трудом экономила последние три года, но до такого еще не дошла.

– Это работа долгая и сложная, потребуются ловкость и умение. Я очень квалифицированный рабочий. И речи быть не может, чтобы я работал за меньшее. – После секундного размышления он добавил: – Плюс расходы, естественно.

– Потому что?..

Дюпре облокотился об стол, приблизил свое лицо к лицу Мадлен и очень тихо сказал:

– Госпожа Перикур, я не спрашиваю вас, по какой причине вы хотите погубить этих людей. Вы ищете кого-нибудь, кто бы смог это сделать, я смогу сделать, гарантирую. Моя цена – размер моего нынешнего жалованья, ни больше ни меньше. Подумайте. Вы знаете, где меня найти.

Они стояли, все произошло очень быстро, они были уже у выхода. Мадлен поспешно открыла сумочку, заметив, что Дюпре платит по счету. Он остановил ее движением руки:

– Вы и так чуть не оскорбили меня, не пытайтесь сделать это еще раз.

Он заплатил, на улице кивнул ей и пошел в другую сторону.

Он жил в четырех станциях метро отсюда, но в дождь ли, в ветер всегда из принципа ходил пешком. У Дюпре были принципы.

Он обдумывал решение, которое так неожиданно принял. Чем больше он размышлял, тем больше убеждался, что поступил правильно. Банкир, – сказала она, – депутат Демократического альянса, все это очень напоминало кредитный индустриальный банк под названием «Банк Перикуров», который обанкротился несколькими месяцами ранее и с которым пропали сбережения сотен мелких вкладчиков. А еще парламентария с той же фамилией, который сумел избежать катастрофы. Что же до журналиста из «Суар», этой реакционной ежедневной газеты, мало ли кто это, все они стоят друг друга.

Вы, вероятно, как, впрочем, и Мадлен, спрашиваете себя, какая странная причина толкнула такого рабочего, как Дюпре, принять подобное предложение. Потому что он, видите ли, когда-то отправился на войну, убежденный – как и многие-многие другие, – что идет воевать в последний раз. Он ответил на призыв нации, сдержал свое слово, но нация свои обещания не сдержала. Он больше двух с половиной лет провел в настоящем аду, потерял в нем двух братьев и все, что имел (он был родом с севера, где все было стерто с лица земли), и ему казалось все более вероятным, что за этой войной последует другая. После демобилизации он работал на Анри д’Олнэ-Праделя, мужа Мадлен Перикур, бывшего аристократа и выскочки, который в мирной жизни эксплуатировал своих работников, начиная с Дюпре, так же как эксплуатировал своих солдат, когда служил офицером. Он смог бы послать на верную смерть первых, как это делал с последними. Власть капитала, цинизм капиталистов, социальная несправедливость стучали в висках Дюпре, которого сильно вдохновили известия о революции 1917 года. Оказалось достаточно того, чтобы старший мастер на предприятии д’Олнэ-Праделя примкнул к коммунистическим веяниям – после демобилизации и проблем с работой во Франции, которая не вспоминала о своих героях. Он вступил в компартию в 1920 году и через год сдал партбилет. После четырех лет, проведенных на войне, ему оказалось слишком сложно терпеть субординацию и подчиняться дисциплине. Но поскольку он сохранил яростное желание взорвать все к черту, то стал анархистом-одиночкой. Он был слишком рассудителен, чтобы – как это делалось когда-то – подкидывать куда попало бомбы (он не верил в необходимость жертв) или чтобы убить президента Республики (он не верил в символы), к тому же он был индивидуалистом, поэтому не хотел примыкать ни к каким организациям (в коллектив он тоже не верил), он жил один и был неразговорчив, потому что редко находил людей, с которыми мог бы поделиться своими взглядами. Индивидуализм, граничащий с эгоизмом, превратил его в затворника. Обществу просто повезло, что я не стал более жестоким, нередко думал он. В душе он был анархистом, как другие бывают верующими, был им для себя, ему не требовалось демонстрировать это людям. Перспектива мира без частной собственности, которым управляют свободной волей, тоже его не очень убедила. Не то чтобы ему не были близки анархические идеи, но просто война и послевоенный личный опыт привели к тому, что он выдохся и все воспринимал в черном цвете.

Он часто менял работу, потому что, как только подворачивался случай, поддерживал требования, защищал забастовщиков, противостоял властям, и это никогда не кончалось ничем хорошим.

На самом деле помочь разорить банкира, раздавить депутата от буржуазии, свалить журналиста-реакционера было для Дюпре миссией, такой же, как любой другой, – во имя беспорядка, расшатывания основ, тихой сапой, без героизма (он не верил в героев), то есть именно тем делом, где он мог почувствовать, что приносит пользу и создает хаос.


Комната оказалась довольно маленькой, но главный недостаток заключался не в тесноте – проблема была в шуме. Шумели не соседи, шуметь запрещалось ему.

Как только Поль въехал в едва готовую комнату и поставил первую пластинку («Турандот», акт II, Соланж: «In questa reggia, or son mill’anni e mille, un grido disperato risonò»), сосед Клерамбо яростно заколотил шваброй в потолок. Через пару минут он позвонил в дверь. Влади, широко улыбаясь, открыла дверь так, как будто собиралась впустить целый свадебный кортеж.

– Witam![21]

Клерамбо пришел в ужас.

– W czym mogę pomóc?[22]

Он вернулся к себе. «Не буду же я разговаривать с какой-то полькой!» – сказал он Мадлен, когда пришел еще раз.

Стоило Полю поставить пластинку, Клерамбо хватался за швабру. Мадлен пребывала в растерянности. Передвигать Поля на инвалидной коляске сложно, но возможно. Запретить ему музыку просто немыслимо.

– Н…нич…ничего с…страш…страшного, м…ма…мама, – говорил Поль.

Мадлен с Влади долго в бессилии смотрели на молчащий граммофон, на ряд пластинок, на афиши и фотографии на стенах.

– Chyba znalazłam rozwiązanie…[23] – заявила Влади, тыча пальцем в небо.

Она пропадала всю вторую половину дня. Мадлен пришлось самой нести Поля в туалет, сомнений быть не могло, он набрал вес.

Влади вернулась около шести вечера в компании молодого рабочего, бледного брюнета с очень широко расставленными глазами, одетого в пыльную рабочую блузу; он нервно потирал руки. Влади не сводила с него глаз и кивала, приглашая объясниться. Он предпочел открыть большую сумку, которую поставил на пол, и вытащил пробковый лист толщиной в палец.

– Это клеится на стенки. И на потолок.

Мадлен идея показалась многообещающей, но ее беспокоила проблема денег, все всегда упиралось в деньги. И речи быть не могло, чтобы попросить скинуть цену, но… Нужно же довольно много листов, чтобы… Не считая клея и самой работы…

Молодой рабочий (его звали Жак, об этом узнали за день до того, как он исчез) открыл рот, Влади взяла его руку, прижала к груди, она на полголовы возвышалась над ним и гордо улыбалась ему, как сыну, словно подбадривая, чтобы тот рассказал стишок.

– Мы уже договорились, – сказал он. – С…

Он не помнил, как зовут Влади, но они договорились.

Работа заняла две недели.

Казалось, что комната уменьшилась на метр. Когда в нее входили, то из-за приглушенной атмосферы воздух неприятно давил на уши, но результат того стоил. Поль снова поставил пластинку с «Турандот».

Если бы этого не требовала их интенсивная переписка, Поль никогда бы не стал сообщать Соланж об изменении адреса. Она стала расспрашивать: Тибе нравица твой новый дом? Наверна, у тибя типерь комната стала болше, да? Она удивлялась, что мальчик не посвящает ее в детали.

С того вечера в Милане они больше не виделись, хотя Соланж пригласила его сначала в Лондон, где выступала в октябре 1931-го, потом – спустя четыре месяца – в Вену. Поль очень вежливо отказывался, ему всегда что-то мешало, но он не уточнял, что именно, поэтому он совершенно не мог приехать. Поль никогда не говорил об этом матери. Несколькими месяцами ранее появился его отец, Анри д’Олнэ-Прадель, только что вышедший из тюрьмы; по официальной версии, он хотел «попрощаться с сыном», а на самом же деле – рассчитывал попросить денег, потому что уезжал в колонии, чтобы постараться «встать на ноги в ожидании окончания процесса». Увидев, что бывшая жена почти бедна, он жестоко и удовлетворенно улыбнулся, как будто находил в этом высшее правосудие. Униженная, Мадлен долго плакала. С тех пор Поль избегал любых разговоров, связанных с деньгами, и оказалось, что много о чем говорить трудно. Деньги и правда стали проблемой.

Соланж тревожилась, хотя особых причин на то не было – письма Поля становились все интереснее, он рос, мужал, и его знания об опере впечатляли, но она могла поклясться, что он покупает меньше новых пластинок. Он уже не просил у нее афиш концертов, хотя по-прежнему горячо благодарил, когда она их ему присылала. Может быть, его разочаровала поездка в Италию? Может быть, его мать плохо к этому отнеслась? Кстати, причины, по которым она не приехала, в устах Поля звучали несколько расплывчато… Если Соланж не догадывалась, что Поль вообще не покупает новых пластинок, то потому, что он ходил слушать их в «Пари-Фоно» – продавец был согласен.