Поезд вновь тронулся. На этот раз Полю не пришлось слушать приглушенные смешки Влади, ее томное хихиканье, ее придыхания, потому что их не было. Молодой контролер долго стоял вместе с ней в проходе, говорил и слушал ее. Потом Влади постановила:
– No, a teraz już pora iść spać. Dobranoc, Франсуа…[47]
– Gute Nacht dir auch…[48]
Путешествие было поистине исключительным.
Соланж теперь почти не передвигалась, прибыть на вокзал ей было бы слишком затруднительно. Она прислала за Полем и Влади лимузин.
Шофер в нарукавной повязке со свастикой заколебался, увидев инвалидное кресло. Он странновато глянул на этого мальчика со свеженьким личиком, который не ходил на своих двоих, как все остальные. Влади посадила Поля на заднее сиденье, решительным жестом ухватилась за коляску, сложила ее и без единого слова засунула в багажник. Через окно Поль заметил вставшую в очереди на такси мать в образе госпожи Жубер, и сердце его сжалось.
Французские газеты писали о Берлине и о Германии только в случаях самой откровенной национал-социалистической пропаганды. Полю, который ожидал увидеть город в огне и в крови, разделенный на секторы и под контролем милиции, Берлин показался достаточно провинциальным. На улицах было многолюдно, но меньше солдат, чем он думал, и если бы он не читал рассказы о недавних событиях, то мог бы представить, что находится в каком-нибудь городе на севере Европы. Многочисленные флаги со свастикой висели на административных зданиях, на вокзале, университете, главпочтамте. Однако, если бы не несколько разгромленных магазинов с разбитыми витринами и остатками больших букв с потеками краски, Поль даже и не подумал бы, что находится в Берлине.
Соланж монументально восседала в холле Гранд-отеля «Эспланад».
При появлении Поля она испустила вопль, на который обернулись все служащие гостиницы и даже клиенты. Она сжала его огромными и дряблыми руками и поцеловала так, словно собиралась съесть. Поль смеялся, разрываясь между радостью встречи и грустью при виде того, как она изменилась. Вблизи ее большое накрашенное, напудренное лицо напоминало гротескную и трогательную карнавальную маску. Он испугался за нее. Может ли она еще петь? Он вспомнил ее телеграмму о «старушке Соланж», которая «поет теперь отвратительно».
– Как ты, мой сладкий? – спросила она. – Не волнуешься, надеюсь?
Поль успокоился. Она все ощущала лучше, чем остальные, в этом всегда заключался секрет ее искусства.
Они добрались до лифта. Соланж шла медленно и тяжело, ручка трости, на которую она опиралась, тонула в ее широкой ладони. Она не переставала говорить сильным воркующим голосом, перекатывая «р» еще больше, чем обычно; значит, сегодня день испанского акцента, бывали итальянский или аргентинский, с ней все было непредсказуемо.
– Может, ты хочешь посмотреть город? Ах, Бранденбургские ворота! Это надо увидеть, Пиноккио, я-то уже туда больше не хожу, я их сто раз видела!
Но, предложив, она тотчас же об этом забыла.
В апартаментах Поля и Влади она рухнула на широкий диван, пока молодая полька открывала чемоданы и дорожные сумки, развешивала одежду, проводила операцию по захвату ванной комнаты, фальшиво насвистывая мелодии, которых никто бы не смог угадать.
– Она все та же, – сказала Соланж.
– Все та… же.
Соланж принялась перечислять свои «несчастья». Она жаловалась на все, хныканье и нытье были в ее манере, однако Полю пришлось признать, что на сей раз у нее имелись причины.
Детали сольного концерта, назначенного на завтра, до самой последней минуты обговаривали, потому что его собирался посетить канцлер, и половина зала будет заполнена сливками национал-социалистов, не считая фотографов, то есть пропаганды. В воздухе витало беспокойство, ее осаждали просьбами, вопросами, все должно было пройти строго по плану… Возможно, теперь, когда она была в Берлине, Соланж все же отдавала себе отчет в том, что то, что забавляло ее в течение нескольких месяцев, принимает новый размах – серьезный, политический, потому что люди здесь не склонны к шуткам. Испытывала ли она страх? Поль его ощутил.
– Знаешь, Штраус отравляет мне жизнь… Он между молотом и наковальней, я могу его понять. Но я его предупредила по поводу произведений, которые буду петь, что мнения своего не изменю.
Иногда она понижала голос, как будто апартаменты были начинены микрофонами.
– Меня больше беспокоят декорации…
Когда Поль узнал, что это за проект, он рассмеялся. Она протянула ему репродукцию – не ту, что он видел прежде.
– Эт…то… что?
– Обложка, птичка моя.
Понять было трудно, Соланж это хорошо видела.
– Это потому, что… Никогда не получается сохранить декорации в секрете, всегда объявится какой-нибудь хитрюга-фотограф, который приоткроет дверь в обмен на купюру в пятьдесят долларов.
Фотография, которую Поль держал в руках, представляла собой нечто похожее на пшеничное поле с небом и цветными потеками, не то чтобы ужасными, но ничего общего не имеющими с декорациями, проект которых ему присылала Соланж.
– Все держим в самом большом секрете, мой пушистик. Если бы мы их привезли в изначальном виде, кто-нибудь проболтался бы, и в два притопа, три прихлопа, тем более здесь, где все происходит не самым лучшим образом, вдобавок я собираюсь петь вещи, которые им не хочется слышать. Мои декорации уничтожили бы и заменили на цветочные букеты в гамме национал-социализма.
Изобретательно.
На свое полотно художник приклеил другое, изображавшее спелый колос пшеницы. Стоит отклеить это полотно за несколько минут до открытия занавеса, и под ним обнаружится настоящий рисунок.
– Но вот какая досада, мой сладенький, я и на ногах-то толком не могу удержаться, так что можешь себе представить меня отклеивающей полотно на чуть ли не трехметровой высоте?
Задник представлял собой четыре большие поверхности, требовались энергия, сила, следовало взобраться по лестнице, важно было, чтобы человек не страдал головокружениями.
– Короче говоря, мое византийское сердечко, – (порой стоило задуматься, откуда она берет такие образы), – у меня складывается впечатление, что придется петь, стоя перед желтыми пятнами, это будет такая скука! Тот молодой испанец так старался, создавая эти декорации, что же мне придется ему написать?
Изначальный проект насмешил Поля, но то было в Париже. А тут, в Берлине… Стоило вспомнить лицо шофера, который приехал за ними на вокзал… Ему в голову пришла неожиданная идея:
– Вле…влезть на ле…лестницу… мог. ла… бы… Вла…ди… что… ска…жете?
Соланж повернула голову. Полька залезла на стул. Вместо того чтобы позвать кого-нибудь из служащих отеля, она, вытянув руки, самостоятельно прикрепляла кольцо к занавеске на большом окне.
Reichsluftfahrtministerium[49] занимало три этажа массивного здания, расположенного недалеко от Вильгельмштрассе. Его фронтон был закрыт флагом национал-социалистов, и двое одеревенелых караульных смотрели на мир пустыми, как у кур, глазами. Мадлен пришлось собрать всю имеющуюся у нее энергию, чтобы войти в здание походкой, которая, как она надеялась, выглядела спокойной и решительной.
Трудности начались уже в приемной. Чиновник не говорил по-французски, и ему пришлось отправиться на поиски кого-нибудь еще.
– Ihr Pass bitte![50]
Он указал ей на скамьи в зале ожидания, она села, положив на колени папку, которую до этого момента несла, спрятав под пальто. Настенные часы показывали десять.
Недавно созданное Министерство авиации было вотчиной Геринга, летчика, окруженного ореолом славы за свои победы во время Первой мировой, и ближайшего соратника канцлера Гитлера. Мадлен узнала из газет, что задачи этого министерства заключались в руководстве, принятии решений и контроле за проектированием и производством гражданских и военных самолетов, значит она пришла по адресу.
– Это… зачем?
Молодой человек лет двадцати говорил на довольно приблизительном французском.
– Я бы хотела встретиться с маршалом Эрхардом Мильхом.
Мадлен преувеличенно артикулировала, чтобы ее поняли. Солдат бросил на нее пристальный взгляд. Он держал ее паспорт, всматриваясь в фамилию и не зная, что можно сказать француженке, которая не говорит по-немецки и без предварительного согласования просит о встрече с госсекретарем.
– Это… зачем?
– Я хотела бы встретиться с маршалом Эрхардом Мильхом.
Разговор шел по кругу. Молодой человек оставил ее и вступил в многословные переговоры со своим коллегой из приемной.
– Сидеть вы… – сказал он наконец.
Он поднялся по широкой лестнице, а Мадлен снова стала ждать.
Часы показывали почти полдень, когда перед ней предстал офицер лет пятидесяти в нацистской форме. Он держал в руках ее паспорт:
– Прошу прощения за то, что заставил вас ждать, госпожа Жубер, но без назначенной встречи…
Он слегка прищелкнул каблуками.
– Майор Гюнтер Дитрих. Чем могу быть полезен?
Мадлен плохо себе представляла, как прямо здесь, в холле, заведет беседу… на личную тему.
– Это личное, господин Дитрих…
– Поподробнее! – Майор полностью отдавал себе отчет в том, что ситуация не самая комфортная. И поскольку Мадлен по-прежнему спокойно смотрела на него, он добавил: – Личное… Вы хотите сказать «крайне личное»? Это касается вашего мужа, госпожа Жубер?
В самую точку. Мадлен потеряла навык. Они знали, кто она, знали, кто такой Гюстав, они знали, может быть, даже больше, чем она, о том, что она только предполагала сделать темой их беседы. Парадоксальным образом эта уязвимая ситуация внушила ей уверенность в себе, потому что ничего другого не оставалось. И чем решительней она пойдет вперед, тем больше у нее будет шансов выкарабкаться.
– Я приехала к вам по поручению мужа.