— Ужель волчьи видел?
— Следы по шапке… Чьи же, как не волчьи. Приходи к нам ночевать. Вместе на печи будем…
— Ладно…
— Вот видишь, первопут. А ты еще меня собакой пугал. Все равно картуз-то бы тебе достал. О сметанниках только не забывай. Понял?..
Я видал, как цыгане ездят на лошадях, запряженных парами. А вот троек никогда не видел. Бабушка мне рассказывала, что на тройках раньше ездили только цари да межевики. Межевики, как звали у нас в деревнях землемеров, решали все мужицкие споры о земле, им — особый почет и уважение. И если уж везли межевого в деревню, то везли на тройке.
— Это теперь забыли тройки-то. А раньше, говорю, только цари да межевики, — уверяла бабушка.
Я слушал ее и немного завидовал: она живет давно, обо всем знает, не то что я.
— И царей видела? — допытывался я.
— Царей пошто мне видать… Цари сами собой… А вот межевиков видала. В шубе да в фуражке с кокардой. Господа…
С детства межевики были для меня самыми учеными людьми, самыми почтенными. Их, конечно, возили на тройках, да и угощали на славу.
Как-то ранней зимой, по первому снегу, мы с Колей пошли в школу трактом через Кринки. Снегу было мало, и новой дороги по реке еще не проторили, по сторонам еловых веток не наставили.
Мы поднялись в гору, и вдруг позади себя услышали какой-то необычный звон. И верно, сосновый Борок будто ожил, он звенел и гудел и, казалось, приближался к нам. И вот из лесу вывернулось что-то огромное и необычное: упряжка не упряжка, зверь не зверь, будто большая серая птица снялась с земли и понеслась, звеня и насвистывая. Я даже вначале испугался: уж не Змей ли Горыныч, о котором как-то рассказывала бабушка? А потом, разглядев лошадей, крикнул:
— Межевик едет! Межеви-и-к!..
Сытые, сильные лошади — одна, высокая, в корню, две другие по бокам, составляли одно целое, они чем-то и впрямь напоминали большую, невиданную доселе птицу, и эта необычная серая птица, будто не касаясь-земли, неслась легко и свободно над заснеженным полем. Дуга над коренником блестела на солнце, звенела и пела.
«Вот он, межевик!» — радовался я.
Мы посторонились, уступая дорогу.
Поравнявшись с нами, тройка вдруг остановилась, и ямщик в тулупе, сидевший на козлах, спросил нас, как проехать в Осинов-городок.
— А ты, должно, межевика везешь? — спросил я и, указывая путь, махнул рукой за Кринки.
Предполагаемый нами межевик засмеялся, откинул полу черного длинношерстного тулупа и сказал мне:
— А ну, залезай, мужичок с ноготок, да показывай.
— И Колю возьмем?
— Конечно, не без него же, — ответил он.
На круглом улыбавшемся безусом лице блестело пенсне. Из жилета он достал часы на цепочке.
— Не запоздать бы, — сказал он ямщику и положил часы обратно в карман. — Семья-то большая? — обратился он ко мне.
— Не знаю, — смутился я.
— Как же это ты: мужичок, а не знаешь… Держись!
Ямщик хлестнул коренника кнутом, свистнул, и тройка опять сумасшедше понеслась по дороге. Стучали копыта лошадей, летели в стороны ошметки смерзшегося снега, бил в лицо упругий ветер, до боли в ушах звенели колокольцы. Мы с Колей, чтобы не выпасть, прижались к межевику. Я косил глаз и видел, как по сторонам теснились кусты, казалось, не мы ехали, а они, толпясь, стремительно убегали назад. Пылила снежная дорога, а тройка неслась с ухаба на ухаб, подбрасывая и укачивая нас.
Но вот ямщик осадил лошадей. Мы взглянули, а школу-то, оказывается, и проехали.
— Чего же вы молчали? — упрекнул нас ямщик.
— Поверни, пожалуйста, довезем ребят, — сказал ласково межевик. — Это я проглядел.
— Лишняя верста набежит, доктор.
— Так ты, дяденька, не межевой разве? — удивился я.
— Не межевой, к сожалению…
Тройка, обогнув школу, вытряхнула нас из саней у крыльца и тотчас же скрылась за поворотом. А в ушах все еще звенели колокольцы, с каждой минутой замирая, пока совсем не стихли.
В тот день в школе только и было разговору о тройке и неизвестном докторе. Все ходили около нас и выспрашивали, как да где мы увидели эту тройку, и кто нас усадил в сани, и о чем с нами говорил доктор. Всем хотелось побольше узнать, мы стали вдруг самыми известными людьми в школе.
На последнем уроке у нас было рисование на свободную тему. Я, конечно, стал рисовать тройку. Но тройка у меня не получалась. На чистом листе появлялся все тот же Урчал. Его я и запряг в сани. А потом принялся усаживать в сани доктора.
Рисуя, я прислушивался, о чем говорил учитель с третьеклассниками. А он, оказывается, им рассказывал о нашем докторе.
— Если на тройке и доктор, это не иначе, как сам Добряков.
— Он! Он! — закричал Виталейко и замахал руками. — У нас отец еле жив был. Свозили его в Устюг к Добрякову, тот от смерти его и выручил.
Так и решили третьеклассники, что проезжал на тройке не кто иной, как именно Добряков, самый известный и знаменитый в губернии хирург. А на тройке ехал потому, что очень торопился к больным, может, не один человек в тот день ждал его.
Я рисовал, но все прислушивался к учителю, о чем говорил он с третьеклассниками.
Михаил Рафаилович рассказывал о том, где учатся на докторов и сколько лет надо учиться и что профессия эта очень важная и нелегкая, потому и возят знаменитых докторов на тройках. Потом он достал из портфеля какую-то книжку и, раскрыв ее, прочитал:
— Эх, тройка! Птица-тройка, кто тебя выдумал?..
Я бросил рисовать и стал слушать учителя.
Когда учитель взглянул на меня, я снова уткнулся в тетрадь с Урчалом, запряженным в сани, и прошептал: «И вот она понеслась, понеслась, понеслась!..»
Да, это была та самая тройка, о которой теперь читал третьеклассникам книгу Михаил Рафаилович. И я, словно завороженный, все еще шептал: «Понеслась, понеслась…»
И тотчас же нарисовал сзади саней клубы снежной пыли. И вдруг громко сказал сам себе, почти крикнул:
— Теперь понеслась!
Вскоре ударили такие морозы, что говорили, будто бы замертво воробьи падали на лету. Над землей повисла дымчатая пелена. Сквозь мглистую завесу рыжий кружок солнца, отливающий медью, еле продирался, слепо брел по мутному небосклону. От неярких скупых лучей — ни тепла тебе, ни света. Дома, амбары, риги, деревья — все слилось в большое снежное пятно, деревни теперь угадывались лишь по топившимся печам. Почти целый день от деревенских изб поднимались в небо будто точеные, с розовым подпалом по краям, столбы дыма. Где высились эти столбы, подпирая низкое промерзшее небо, там и быть деревеньке. На эти сказочные столбы ехали возчики, шли пешеходы…
В один из таких дней мы с Колей в школу не пошли. Да ученья, говорят, и не было. Но разве дома усидишь, когда на улице столько интересного. Вон какие огромные снежные навесы у бань. Давно хочется взобраться на них и прыгнуть вниз, на озерко.
Все бы хорошо, да у меня шапочка без ушков: колпак и есть колпак. В холода поверх ее я повязывал солдатский башлык, а сегодня отчим сам натянул его себе на голову. До Бессоловых, однако, добегу и без башлыка. Я быстро собрался и, воспользовавшись тем, что матери дома не было, нырнул в двери.
Коля готовил березовые дрова-коротышки в маленькую печку. Мы с ним принесли в избу по охапке дров и побежали к баням.
Натянув на уши свой колпак, я старался подобраться к самому краю снежного навеса. Вдруг я куда-то провалился и тотчас же оказался внизу, как под крышей. В ту же минуту навес огромной глыбой обрушился сверху и накрыл меня. Я было закричал, но голос тонул в снегу, как в вате. Коля, конечно, ничего не услышал. Он только инстинктивно понял, что надо меня выручать, и, спрыгнув вниз, принялся руками разгребать снег.
Кое-как я выбрался из-под снежного обвала и сразу побежал домой.
— Лезь на печь, видишь, на улице-то какое тепло, — сказала с укором бабушка. — В такую пору воробьи замерзают…
Я молчал, засовывая ноги в горячее жито, которое сушилось на печи: отчим собирался на мельницу.
Сегодня же он уехал в село. Я просил его привезти тетрадок и карандашей и теперь ждал покупок.
Наконец-то брякнула на крыльце щеколда, в сенях послышались тяжелые шаги. Открыв дверь, с клубами морозного воздуха отчим вошел в избу, развязал башлык, сдернул с головы шапку и, обмяв с усов сосульки, не раздеваясь, опустился на лавку.
Вслед за ним вошел Оля, сел к заборке. За ним зашли вместе с матерью Платоновна и Катя.
— Чего нового-то слышно, Петрович? — спросил Оля.
— Горе-то, горе какое… — тихо произнес отчим и достал из кармана газету. — Слушайте…
И он развернул большой лист.
Я слез с печи, подбежал к отчиму, из-за его плеча глянул в газету — и увидел Ленина, такого же, как у нас в классе. Только здесь почему-то портрет был в большой черной рамке.
— …Неожиданно вчера в состоянии здоровья Владимира Ильича наступило резкое ухудшение… — горестно читал отчим.
Я взглянул на мать. Она, казалось, стала еще ниже ростом и вытирала ладонью глаза. Платоновна и Катя тоже плакали. Я перевел взгляд на отчима. И у него по щекам текли слезы.
И я понял все…
Я бросился на печь, забился в угол и тоже заплакал. Только одна бабушка не плакала, она еще не знала, что произошло.
— Не обидел ли тебя кто? — озабоченно спросила она меня.
— Учитель сказал, если бы не Ленин, мы бы не учились…
— Так ведь учишься же ты, учишься… Не все же холода будут.
— Ленин-то умер, — прошептал я.
Бабушка охнула и с кончиком платка полезла к глазам…
Таким на всю жизнь запомнился мне этот день.
После январских холодов начались метели. А метели здесь хуже, чем холода. Случись в поле сбиться с пути, и — пропал. Вдоль дороги устанавливали вехи — еловые разлапистые сучья. Они служили своеобразными маяками для путников. Мы с Колей однажды решили переночевать в Виталейкиной деревне. Коля пошел к своим родственникам, а я к Виталейку, который каждый день звал меня в гости. Мать накануне напекла мне шанег. Кроме шанег, положила в сумку пшеничную булку, наказала, когда, мол, будешь есть, — угости всех.