Мы шли в знакомую Петьке деревню. Он сказал, что надо начинать от гумна, с Костюхи — у него много скота. Пожелав Зине успешно ответить на вопросник Красного Креста, мы свернули к дому Костюхи. Дом большой, с крашеными подкрылками. К хлеву пристроен из досок санник-сарай, в котором обычно хранились летом сани, а зимой телеги. Смотрим, около санника разведен костер, он только-только прогорел. Тут же, в стороне от костра, оседлав свиную тушу, сидел мужик и ловко сдирал с нее скобелью обгоревшую щетину. Рядом суетилась женщина и из ковша струйкой лила на тушу горячую воду, отчего кожа под скобелью становилась белой и чистой, точно выбритой.
Мы поздоровались. Костюха не ответил, лишь исподлобья взглянул на нас, словно бы говоря: «Какой их бес притащил?»
Я достал свой блокнотик из кармана и громко спросил:
— А скажите, почему вы не сняли кожу?
— А вы кто, чтобы спрашивать?
— Я… Я председатель «легкой кавалерии», — уже с вызовом ответил я. Это было сказано, конечно, для большей важности, чтоб Костюха понял, что мы пришли не ради прогулки, а с ответственным поручением, и нас, в самом деле, голыми руками не возьмешь.
— Ах, ты — председатель?! — злобно прошипел Костюха и, вскочив с поросенка, схватил вилы.
Мы бросились со двора в распахнутую калитку, и через несколько минут «кавалеристы» оказались на другом конце деревни. Кулаки да их подпевалы, случалось, и убивали в ту пору селькоров, — Бирачев нам рассказывал об этом…
— Вот и твой Костюха, — переведя дыхание, упрекнул я Петьку. — Что же теперь будем делать? Не идти же домой с такими результатами.
«Конечно, этого надо было ожидать, ведь кругом классовая борьба, — подумал я. — Но ничего. На вилы или другую рогатку мы не полезем, а культурно подберемся к тебе, Костюха, как к пособнику классового врага».
— Не в кулаках ходит? — спросил я Петьку.
— Середняк… самый обыкновенный середняк.
— А за вилы почему схватился? Подпевало, должно… Пойдем к десятскому.
— Десятский — пустое дело, — махнул рукой Петька. — Надо к Груне-партийке. Она и делегатка. Она все может. Вот рядышком, второй дом от дороги.
Груню-партийку мы застали дома. Худенькая, черноволосая, она радушно встретила нас.
— Что стряслось, ребята?
Мы рассказали о встрече с Костюхой. Показали выданный нам важный документ.
— Сейчас переоденусь и — к Костюхе. Выбьем кулацкие вилы из несознательных рук, — сказала Груня и тотчас же стала собираться.
Мы все вошли во двор к Костюхе. Мужик, ловко взмахивая топором, рубил свиную тушу на части.
— Ну-к, что ж ты, Константин Наумович, за вилы хватаешься? — подойдя, укоризненно спросила Груня.
— Какие вилы? — как будто ничего и не бывало, степенно ответил мужик. — В руках у меня топор, а вил нет. Это показалось им.
— Не-е, не показалось.
— А кожу почему не снял? Почему кожевенное производство на голодном пайке решил оставить?
— Так кожа-то чья?.. Ужель нельзя распорядиться?
— Как на собрании объясняли?
— Баба моя была на собрании, баба… Она неграмотная…
— Еще не прошла ликбез? Записывайте, ребята, будем снова учить. Зима долга.
— Врет он, леший, две зимы с букварем сидела, — огрызнулась на мужа женщина. — Чего уж тут, Константин, говори прямо, попали на акт. Не одни мы эдак-то поступаем с кожей…
— И других проверим, — записывая фамилию мужика в блокнотик, сказал я твердо. — Все ваши лазейки найдем, вскроем.
— Как же не вскрывать, надо вскрывать, надо, — согласился Костюха. — Только бы раньше надо двинуть вашу «кавалерию»… Вот что, давайте-ка, ребятки, в избу… Отогрейтесь, выпейте молочка…
В очередном номере газеты появилась наша заметка с необычным названием «Верхом на поросенке». Заметку мы с Петькой писали вместе и получилась, на наш взгляд, она острая, с юмором. В тот вечер, когда печатали газету, я почти не отлучался из редакции.
Кругом пахло свежей типографской краской. Печатница не раз приносила редактору большой лист будущей газеты. Он что-то правил в ней, вычеркивал, и я все боялся, как бы редактор что-нибудь не вычеркнул из нашей заметки. А когда он все поправил и сказал: «В печать», я успокоился — газета, значит, получилась. Через несколько минут печатница снова принесла оттиск полосы и подала редактору. Тот быстрым наметанным взглядом пробежал лист и, больше ничего не поправив, передал его мне.
— Читай, журналист, свой очерк…
Дрожащими руками я ухватился за газету. Краска на бумаге еще не высохла, липла к рукам. Я не боялся, что испачкаюсь, мне нравилось, что я стану походить на здешних людей, ведь я тоже участвую в газете.
Я вглядывался в полосу и не сразу нашел свой материал. Я искал в углу маленькую заметку, а она получилась совсем не маленькая и шла по самому низу через всю страницу. Под заголовком кто-то приписал слово «очерк». А может, это слово совсем лишнее? Я хотел высказать свое опасение редактору, но побоялся: вдруг ему не понравится мой вопрос и нашу статью заменят другой? «Очерк так пусть будет очерк… Не все ли равно…» И внизу — наши с Петькой фамилии. Я разглядывал газету и удивлялся. Давно ли никакого очерка не было? Мы взяли чистую бумагу и начали писать. А теперь, смотрите-ка, очерк, печатными буквами, как в книгах. Меня охватило чувство радости. Я ждал газету, как когда-то ожидал праздничные пироги. А редактор, все понимая, улыбался.
— Ну, журналист, узнаешь свое творение? — сказал он. — Понимаешь, в тысяче газет загремит ваш очерк.
— А очерк-то почему? — все же решился я спросить.
— А потому, что он с художественной изюминкой написан… И главное — подсмотрено все в жизни… документально… Вот так и дальше пиши, тысячи людей читать будут. Многие теперь в Костюхе узнают себя, многие…
На квартиру я вернулся поздно. Зина удивленно взглянула на меня.
— Ты где так вымазался? И руки, и лицо…
Я молча с достоинством вытащил из-за пазухи газету и шепнул:
— Пока секретно… до утра…
— Что такое?
— Верно, верно, никому не разрешают. Редактор взял одну газету да мне еще дал. Читай вот очерк. А кто его сочинил, этот очерк… с изюминкой?
Зина взяла пахнущую краской газету и, вдруг чихнув, сказала:
— Пахнет-то от нее как…
— Это хороший запах… Понимаешь, журналистский. От всех газет свежих так пахнет. Вот почитай… и о тебе тут есть, как ты ясли на правильный путь наставляешь.
Зина, прочитав, вдруг вскочила и, схватив меня за плечи, начала трясти, кружить, приговаривая:
— Не так, не так… Не меня надо хвалить, а тетю Настю. Шутка ли — двадцать ребятишек…
— Обожди, напишем и о Насте, — отбивался я от Зины и, может, впервые подумал о том, какое ответственное дело мы с Петькой совершили. Зина вроде и не согласна с нами. А как встретит нашу статью Костюха? Как посмотрит на все это Груня-партийка?
И вдруг отчего-то стало тревожно на душе. Так ли мы написали с Петькой? Может, ошиблись в чем? Хотя сам редактор проверял. Сказал, что все на своем месте, с изюминкой. Ему-то можно поверить.
На следующий день мы с Петькой были точно именинники. По школе только и говорили о нас.
Деменька Цингер подошел ко мне и спросил:
— Зачем очерком-то назвали?
— Это не мы, а редактор.
За нас вступился Гриша Бушмакин.
— Очерк и коротеньким может быть. Тут все документально…
Я слушал и радовался, уж кто-кто, а Гриша на обе лопатки положит Цингера, он все знает, Гриша-то…
На уроке обществоведения Бирачев хвалил нас. Держа в руке свежую газету, он говорил:
— Вот как надо бороться за наши идеалы! Пером и словом надо клеймить недостатки. Теперь задумаются такие костюхи. Молодцы, ребята! Ставлю, вам за общественную работу самую высокую отметку.
В перемену ко мне подошел Серега Бахтияр, пожал руку.
— Жаль, мало годков-то… а то бы…
— А добавить с годик нельзя?
— К сожалению, не могу… Да скоро уж и в комсомол. Вы с Петькой — наш золотой резерв…
Зина каждый день вспоминала Антона Ивановича. Я видел, как она скучала по нему. Однажды вечером она опять попросила меня выбежать на крыльцо и посмотреть, не горит ли огонек в его комнате. Мне было жаль Зину, и я очень хотел, чтобы огонь горел в ее заветном окне. Однако и на этот раз оно было не освещено, и я вернулся ни с чем. Зина будто с укором взглянула на меня и устало опустилась на стул. Минуту-другую помолчав, чуть слышно спросила:
— А тебе нравится Антон Иванович? — и, заметив мое замешательство, добавила, будто стараясь помочь мне найти ответ: — Только скажи откровенно, как мы всегда с тобой говорим: да или нет.
— Если откровенно, нет, — выпалил я.
— Потому что он лысый?
— Не потому, что лысый. Он угрюмый, а я таких не люблю. У нас вон какой учитель Дмитрий Евгеньевич или Бирачев…
— Согласна… Это люди совсем-совсем разные, — и, отведя свои погрустневшие глаза в сторону, призналась: — Я вашего Евгеньевича не люблю. А отчего, и сама не знаю.
— А Антона Ивановича?
— Не только люблю — обожаю…
— А за что?
— Не знаю… Он хотя и старше меня, а сердцу ближе всех. Понимаешь, чувство во мне горит такое. Когда я знаю, что свет в окне, мне хочется петь, танцевать… Я тогда спокойна. Ведь он рядом, совсем, совсем рядышком. Ты, Аркашик, конечно, этого еще не можешь понять.
— А как это бывает? — спросил я и вдруг смутился, будто задал какой-то запретный для меня вопрос.
— Любовь-то? Я и сама не знаю как. Увижу его, и усталость разом пропадет. Хочется быть вместе, говорить, говорить… И, кажется, все уж переговорено, а все говорится…
— Неужели он любит говорить?
— Да еще как! — восторженно воскликнула Зина. — С ним и дорога кажется всегда коротка. Вот это и есть то самое чувство…
И, что-то вспоминая, она вдруг умолкла. Казалось, Зина вот-вот заплачет, то ли от нового прилива чувств, то ли оттого, что все еще нет огонька в окне Антона Ивановича.
Мне опять стало ее жаль, и я, как всегда в таких случаях, осуждал Тулупова, даже мысленно ругал его: как же он не замечает всего этого?