Горизонты — страница 49 из 56

А около нас по техникумскому двору ходил наш военрук, шли последние приготовления к демонстрации.

— С ноги не сбиваться! И песню, песню! Помните: песня — крылья военного подразделения.

— Есть, товарищ военрук! — выкрикнул черноволосый Ванчо. — Погибнем, а не уроним честь техникума!

В конце колонны девушки уже затянули свою песню. У них тоже есть запевалы. Ванчо прислушался и, по-дирижерски взмахнув руками, словно поднял песню над всей колонной, и она, вдруг вспорхнув, полетела за Сухону-реку.

19

Часто мы ходили за город, на Гребешок — высокий обрывистый берег, угрюмо нависавший над Сухоной.

Отсюда было видно как на ладони и старинный наш городок с прямыми улочками, и слияние двух северных рек Сухоны и Юга, и утопающую в синей дымке Медвежью гору с взъерошенной темно-зеленой хребтиной.

Ходили мы обычно вчетвером — Саша Логинов, Панко Устьяк, Гриша Бушмакин и я. Мы с Сашей, как говорят, плели стихи и приносили свои изделия на Гребешок. Устьяк, наш маститый прозаик, всегда имел при себе свежий очерк. Гриша Бушмакин просил нас что-нибудь почитать. Слушал и критиковал, конечно. Иной раз и у него прорвется стишок, но почему-то он стеснялся показывать, изредка читал вполголоса только мне. Эти походы на Гребешок были самыми памятными. В пути мы только и говорили о стихах, яростно спорили. Один лишь черноволосый Панко, надув свои и без того толстые губы, молчал, казалось, на кого-то сердился.

— Ты поспорь с нами, — иногда говорил я.

— Больно интересно с вами спорить, вы стихоплеты, а у меня проза-матушка.

— А ну-ка, выкладывай свою «матушку», как мы ее раздолбаем.

И маститого Устьяка почти насильно заставляли читать новый очерк. Когда он заканчивал свое чтение, мы дружно налегали на него: и то, дескать, неладно, и другое нехорошо. Вряд ли мы говорили что-нибудь дельное, но считали, что лучше нас не сказал бы даже сам Конструктивистов. За Панком читал, стихи Саша Логинов — наш «мэтр». А за ним была и моя очередь. Я уже не писал о попах и их плутнях, а подражал больше Маяковскому. В тетрадках сверху вниз тянулись тощие столбики. Как слово, так и строчка, даже иногда слово умудрялся раздробить на слоги. И каждый слог занимал отдельную строчку. Мне нравилось так писать. И читать мне было интересно, получалось по-своему, задиристо, ведь в такую строчку не втиснешь какое-нибудь вялое слово. «К черту все вялое, обычное, — думал я. — Надо шагать в завтра, вперед, чтобы брюки трещали в шагу!»

Эти слова были моим лозунгом.

Истощив свои запасы стихов, мы брались за чужие, заблаговременно вырезанные из газет и журналов. А потом принимались за песни. Песню всегда начинал Гриша Бушмакин. Пел он тихим задушевным голосом. А мы ему подпевали. Я больше всего любил старинные русские песни, а слов многих из них не знал. Потом долго не расставался с песенником.

Однажды, возвращаясь с Гребешка, мы с Гришей разговорились о назначении человека, о цели жизни. Для чего живет человек? Пройти по земле налегке или потяжелее воз тащить. Прислушался к нам Панко Устьяк и вдруг вступил в разговор, сказал, что жизнь без своих очерков он никак не мыслит, будет их писать и писать.

— Ну а толк какой, ведь не печатают же?

— Будут печатать! — и Панко взмахнул кулаком, будто забил гвоздь.

Гриша, уставившись в землю, молчал. Я дернул его за рукав, как, мол?

— Прав Устьяк, надо добиваться своей цели.

А как узнать эту цель? Есть ли она у меня? Может, без цели живу? Кончу, скажем, техникум, а дальше? Вот у Панка вся цель в очерках. И он добьется своего. И Сашка прорвется в «Советскую мысль». А куда мне со стихами двинуться?

На душе стало грустно и горестно. Неудачник я… Эх, Панко, Панко, растревожил ты мою душу, как унять ее? А надо ли унимать? Надо жить, и в жизни искать свою «планиду», как говорил когда-то Конструктивистов. Только рано потащил нас этот Конструктивистов на радио, в рупор кричать. Даже тетенька поняла, что рано, в стихах-то моих пока толку мало. После выступления совсем не хотел писать. Не утерпел вот, опять мараю бумагу. И Панко Устьяк пишет. И Сашка… У них в этом смысл жизни, настоящая цель. А у меня? Есть ли у меня эта самая планида?

Вечером я долго не спал, все думал о жизни. Потом встал, нажал на кнопку. Под потолком весело загорелся стеклянный пузырек. Я сел за стол и записал в свою записную книжку вопрос: «Что такое жизнь?» Написал, поерошил свой ершик, подумал. «По-моему, вокруг нас все живет… Растения, деревья, животные. А человек — тот само собой. А вот вода? Речка, скажем, тоже течет. Она вечно живая… Несет она, река наша, на своих плечах бревна, плоты. Пароходы да баржи с товаром плывут. Значит, цель своя и тут есть. Интересно-то как!»

Я снова лег и снова думал о назначении человека, о цели жизни. Во многом я, конечно, не разбирался. Что-то выловил из книг, кинофильмов, а больше сомневался. Как мало я еще знаю! А ведь есть люди, которые все это давно знают. Взять наших учителей. Они учились, много читали. И мне надо узнать все, надо догонять их. И все же я нацарапал в записной книжке о своей цели жизни. Жить, чтобы нести добро людям. Кончу техникум, поеду в свою Шолгу и буду учить ребятишек. Если хватит сил, и взрослых прихвачу. Книги буду читать им, стихи, конечно. В чем сам окажусь слаб, найду в книгах, а потом им перескажу. Не в этом ли смысл моей жизни?.. Учитель… Слово-то какое! Впервые я почувствовал значимость этого слова, всю огромность его. Учитель… Учить других! Я долго думал об этом, пока не пришла тетенька и не сказала, что уже поздно, очень поздно — пора тушить свет.

Назавтра, встав, я кое-что вновь записал в тетрадку. Утром у меня голова всегда свежая, и мысли укладываются легко. И стихи складываются глаже, одно слово находит другое, такое же певучее.

Встретив Гришу Бушмакина, показал ему свои записи. Он внимательно прочитал, немного подумал, потом в моей же книжечке написал размашисто и четко: «Жизнь — это борьба!» — и вернул мне ее.

А ведь и правда: в немногих словах, а сказано все. Молодец Гриша!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Какое-то странное чувство охватывало меня. Лето еще не прошло, а я уже рвался в город, в свой техникум, к друзьям. В то же время мне не хотелось уезжать из колхоза. Здесь были интересные, самобытные люди. Многих из них я, конечно, и раньше знал, но сейчас, вместе работая на лугу, в поле, увидел их совсем другими. Меня поражало их трудолюбие, умение. «Не силой бери, а сметкой, — сказал мне однажды седенький старичок, увязывая воз с сеном. — Одной ухватки мало. Сметка тут нужна». Старик ловко зацепил веревкой конец прижима, потянул веревку, подцепил ею «баранку» — деревянный крюк, и рыхлая большая копна сена стала «садиться»: сено спрессовывалось, и воз становился меньше. Теперь куда угодно можно везти его. «Кажется, простое дело, а не каждый управится с таким возом», — подумал я и по-новому оценил крестьянский труд. Быть крестьянином — надо многое знать, многое уметь. Таким, мне думается, был отчим.

Купавинцы наши в колхоз все еще не вступали. Якову Бессолову дали «твердое задание», и он до поры до времени молчал, братья Рассохины решили «крутую волну» тоже переждать, авось на прежних полосках провертятся, а там видно будет… Только жизнь не останавливалась, а шла вперед, выбирая себе новую дорогу. Поля у купавинцев в ширях обрезали, а сенокосом наделили более дальним — лесным. И они теперь стали уходить из деревни на целый день, а то и оставались на новых наделах на ночлег, чего раньше не бывало.

Колхозное ядро зародилось и крепло в Стародворье. Мужики здесь в большинстве своем были бывалые, много видевшие. Может, потому и тянулся к ним отчим. Нет-нет да и забежит к кому-нибудь посидеть. А когда пошли разговоры о колхозе, он первым в Купаве примкнул в стародворцам. Правда, и там не все сразу вошли в колхоз. Были и у них мужички, которые еще долго молились на свои полоски. Ихние полоски теперь лежали на Столбе, ближе к лесу.

Я радовался, что отчим вступил в колхоз. Теперь я все чаще и чаще пропадал в Стародворье. И друзья у меня там появились новые. И общие дела нашлись, и общие заботы.

Колхозу нарекли красивое, звучное имя «Краснопутиловец». Отчим улыбался: это, мол, наше питерское название. А может, он и подсказал его. Восемнадцать лет жил в Питере — ему ли не знать «Красного путиловца». Председатель, Дементий Григорьевич, был мужичок не слишком грамотный, но толковый. Человек он веселый. С лица его, казалось, не сходила улыбочка, он никого не обидит. Надо кого-нибудь пожурить, а Дементий — шуточку, от которой на душе теплее становится. Глазки его по-мужицки хитровато щурились, посмотришь на него — и не поймешь, серьезно он говорит с тобой или шутит. Как-то рассказывали, он дал наряд привезти на конюшню сена. Одна из баб и говорит: «Да не слушайте вы его, в шутку ведь это он, видишь, от глаз-то одни щелочки торчат». И бабы поверили, что он и впрямь шутит. И не поехали. Пришлось наряд выполнять председателю со счетоводом: запрягли лошадей и сами отправились за сеном.

Однажды на районном собрании кто-то сказал, что в каждом колхозе должна быть стенгазета. Вернувшись домой, председатель разыскал меня.

— Вот что, товарищ техникум, — сказал он, — печатай опять газету.

Он рассказал мне о передовых колхозниках, выполняющих и перевыполняющих нормы, об отстающих, о разных колхозных неурядицах, и я, как это было и раньше, записал все на бумагу, развернул лист ватмана, оставшийся от уроков черчения, и принялся за работу. Своим домашним малышам наказал, чтобы они бегали на улице и не мешали мне, большое, мол, дело делаю, трудоднями пахнет. Председатель обещал за стенгазету рассчитаться трудоднями. И снова я сидел за газетой. Все факты, собранные председателем, по-своему перевел на образный язык. Один фактик пошел в фельетон, другой — в частушку. Передовых колхозников так расписал, что те сами удивились, какими они хорошими стали. К каждой заметке и свой рисунок нарисовал. Да не просто, а все в красках изобразил.