Антон вскочил было, брат прикрикнул на него:
— Сиди. Чего вскинулся?
Антон виновато проговорил:
— Так ведь утро развидняется. Надо кобеля на цепь посадить.
— Успеется.
На печке заворочался дед:
— Чай, кто-то шастает…
— Спи, — бросил Кондрат.
— Убьют же кобеля: вишь, надрывается! Я схожу, посмотрю. — Антону хотелось выбраться из хаты наружу.
— Ступай, — вдруг угасшим голосом согласился Кондрат. Антон выскочил, как был, в пиджаке. Теперь, когда из потемок избы он вышел на крыльцо, ночь оказалась на исходе, небо засветлело, молочным сумраком залило звезды. За воротами слышались голоса. Антон сразу узнал басовитый твердый голос Грицька Пономаренко, председателя комнезама, медленный распевный голос председателя сельсовета, третий был незнакомый. Значит, уполномоченный. Подойдя ближе к тыну, Антон увидел еще троих: «активисты»! Кому больше всех надо…
Антон, не таясь, выглянул из-за тына. Грицько тотчас обернулся к нему. Не дожидаясь его слов, Антон спросил:
— Чего вам? — Хотел спросить строго, дерзко, как, вероятно, спросил бы Кондрат. Но не получилось: вышло искательно, робко.
И Гринько спокойно поманил его пальцем:
— А ты что здесь? Или одного кобеля мало? Так и ты чужое добро сторожишь? А ну пойдем с нами.
Первым побуждением Антона было покинуть братнину хату. Повинуясь ему, он шагнул в калитку, закрыл ее за собой на щеколду, так как пес все еще бесновался во дворе. И только подойдя уже вслед за Грицьком и его спутниками к соседскому дому, сообразил: «На кой шут я им сдался? Ходить с ними хлеб брать? А не думает ли хитрый Грицько подвести меня под подозрение, что я указую, где хлеб сховали?» От этой мысли его даже кинуло в пот, но было поздно: они входили во двор Сидора Гуцало.
Было уже почти светло и потому ясно видно, какой хороший хозяин Сидор Гуцало. Да чего ему не хозяйствовать: коней у него было три пары. Одну пару он продал, но и оставшихся тоже хватает. Коров тоже было четыре. Да двух он прирезал. Мясо продал. А две остались. Что же, похоже, хозяйство-то середняцкое, ведь у него два женатых сына. А в сарае — добрый реманент: и сеялка, и веялка, и молотилка. Да еще мельница, которую он хочет передать колхозу. «На что мне теперь она», — говорит Гуцало. Мудрый мужик, политичный.
Есть ли у Сидора спрятанный хлеб, Антон не знал, но резонно полагал, что хлеб имеется. Того не может быть, чтобы у Сидора да хлеба не было. Но чудилось Антону: Сидор Гуцало уж если запрячет хлеб, то так, что сам господь бог не найдет. И хитрому Грицьку при всей его хитрости не отсыплется ни зернышка. Ох, неравный тот бой! Неравный, потому что Грицько старается не в свой карман. И прибыли ему и его Дарке — кожа да кости, и его пяти девкам-бесприданницам — нету никакой! Разве что слава? А на хрена она? Славой, что у кулаков хлеб поотнимали, той славой сыт не будешь, медали за то не дают, деньги не платят, а свободная вещь — можно и пулю схлопотать! Мало ли по нынешним временам таких доброхотов с простреленной головой на меже валяется!
А вот Гуцало, тот свой интерес имеет, большой, жгучий: добро его, нажитое его трудом, ну и, конечно, батрацким, тех батраков, что на него годами работали… Так ведь он им платил. Добро-то его, кровное. И ни за что по-хорошему никто свое добро не отдаст. Такого на свете нету. Антон прожил четыре десятка лет, кое-что повидал и твердо знал: никто богатства не отдаст по-хорошему. Можно взять только силой. Это большевики правильно рассудили. Только до одного не доперли: нет той силы у Грицьков, у голи перекатной, у голоты. Силы нету, потому что у них нет своего интересу. А то, что интерес может быть помимо богатства, в то Антон не верил. То все байки, людям голову задуривают.
Не успели гости взойти на крыльцо, как дверь настежь распахнулась и сам Гуцало, здоровый мужик, даром что семьдесят, крепкий как дубок, низкорослый и кряжистый, встретил прибывших. За его спиной толпилось все семейство, выставленное как напоказ: сыновья, невестки. И детей подняли спозаранку, отметил Антон. А к чему это? К тому, что, мол, семья большая, есть, кому кушать: все по закону, по едокам, земли нахватали десятин сорок, как новая власть велит. Умнеющий мужик Гуцало, политичный…
Рядом с ним Грицько, хоть и выше ростом, казался легким, нестоящим, по земле словно не ступал, а кузнечиком прыгал. И личность имел несерьезную: ни усов, ни бороды, а на голове копна ржаного цвета. Ни к чему. Скинув шапку, Грицько поздоровался по-городскому:
— Здравствуйте!
Голос у него спокойный, вроде ему все равно: насобачился! Остальные стояли за Грицьком, как певчие за протодьяконом, шапки в руках крутили, глазами по сторонам зыркали. Было на что поглядеть: в красном углу иконы в богатых ризах, с расшитыми рушниками. На стенах под стеклом в рамках разные грамоты: за сортовое зерно, за племенной скот, да все с печатями, с орлами. Столы и лавки дубового дерева, а в открытую дверь видать кровати с блестящими шишками, с кружевными подзорами, с пуховыми подушками.
Минуту длилось молчание. Грицько и хозяин словно принюхивались друг к другу, прикидывая, кто чего стоит. А чего прикидывать? Чего прикидывать-то? Знали друг друга до последнего волоска. Нахальный Грицько не сразу же на заработки в город подался, а до того семь потов на этом самом дворе пролил, батрачил у Гуцало. И это хорошо всем известно.
Сидор сдался первый:
— За чем пожаловали, земляки?
Грицько усмехнулся, легонько так, одним углом рта.
— Догадались, звычайно, Сидор Остапович. До вас доведено, сколько хлеба причитается с вашего двора по государственному плану хлебозаготовок? — выговорил Грицько, как по писаному читал: важно, государственно.
Выговорил и плотно губы сжал, собака. Ждал. И знал же тот Грицько, хитрец, какой ответ услышит. А делал вид, будто ждет — сейчас прямо рассыпется Сидор Гуцало: «Нате, мол, товарищи родные, с дорогой душой, что в плане, то на бочку. Свистну сыновьям, те и рады мешки таскать — на подводы да на ссыпной пункт под красным флагом!»
Так ведь знал же, знал Грицько, что ничего похожего не дождется, а вид строил, будто ждет. И с полным уважением к хозяину вроде.
«Ну, представление! Чисто тебе тиятр!» — восхищенно думал Антон, совершенно забыв и про брата, и про его маету.
— Про план знаем, читали, грамотные, — готовно отозвался Сидор. — Але ж, — он широко развел руками, — на нет и суда нет: не имеем хлеба, дорогие товарищи.
— Цепной кобель тебе товарищ!
Это бросил комсомолец Ящук, услышав слова «не имеем». Другого от него Антон и не ждал.
Грицько дернул в его сторону головой. Но и на него слова «не имеем» произвели такое действие, словно ему кто-то сзади коленкой поддал. Он сразу шагнул вперед и сказал, будто отрубил:
— Поищем, найдем — хуже будет.
— Ищите…
И уж не было в словах Гуцало того спокойствия и вроде даже насмешки, что послышались раньше.
«Сейчас начнут копать, ямы искать, известное дело. Только не прост Гуцало». И опять же с жгучим интересом Антон стал ждать дальнейшего.
И тут, к удивлению Антона, вместо того чтобы затребовать лопаты да идти во двор ямы раскапывать, Грицько скинул телогрейку, оказавшись в ладной, хоть и стираной гимнастерке, туго подпоясанной командирским ремнем. Его спутники тоже сняли ватники.
«Значит, во двор не пойдут, — смятенно думал Антон. — Что же, они зерно под кроватью, что ли, искать будут?»
Но дальше пошло уже вовсе несусветное.
Грицько подал знак своим голодранцам, а те рады стараться — подхватили с двух сторон дубовый шкаф с шишечками и в одну минуту отодвинули его на середину комнаты. А другие откатили от стены кровать, а та на колесиках — отъехала аж на середину, под самого Сидора. А Сидор-то… Если бы своими очами не видел, ни за что не поверил бы Антон: весь покрылся потом, словно в бане парился, и стоял белый, как побелка на печи. А старуха его ладилась было завыть, но невестка мигом спровадила ее за перегородку.
Грицько стал медленно выстукивать стену. Точно фершал больного. В хате стало тихо, и вдруг ясно послышалось, как отдавала стена не то чтобы как пустая бочка. Это нет. Но что-то там было… В серединке.
Кто-то не выдержал, раздалась ругань, сын Гуцало рванулся вперед с поднятыми кулаками, но отец метнул на него взгляд, и тот, скверно ругаясь, выскочил из хаты.
Грицько повернулся на каблуках, тихо, а всем слышно сказал:
— Лом несите! И мешки, — добавил он.
Даже Антону вся кровь в лицо бросилась: неужто из стены зерно посыплется? Про это еще не слыхано было! И как же дознались, сукины дети? Чувства Антона как бы двоились: обидно было за мудрого старика Гуцало и не без злорадства отдавал он должное Грицьку с его голодранцами.
Тем временем принесли лом. И тут произошло еще более удивительное:
— Я сам, — сказал старик Гуцало. — Подавитесь, проклятые, — добавил он вроде спокойно.
Грицько и не сморгнул, будто так и следует, отошел немного, чтобы дать размах хозяину.
Тот занес лом и поддел доску… Посыпалась штукатурка. От второго удара доска треснула и обломками упала на пол. Показалась мешковина, будто ее и лом не берет… Гуцало кинул лом на пол и закрыл лицо руками.
— Не можу. — Он плюхнулся на кровать. Все молчали. Ящук поднял лом и ударил. Как по живому ножом саданул. В широкий разрез мешковины полилось зерно, словно мутно-желтый ручей, несущий песок, густой и бегучий.
Никто не проронил ни слова, тяжелая душная тишина заполнила хату. А хлеб тек сам собой, под давлением сверху, и казалось, что он течет так уже давно. И давно это стеснение в груди и оцепенение, сковавшее всех…
Всех, кроме хозяина, который корчился на постели, словно в смертных судорогах. Все глаза были прикованы к желтому ручью, и поэтому сразу стало видно, что он уже не желтый, а серовато-черный. И это было так страшно, что тишина длилась и длилась…
Здесь были люди земли, для них хлеб был всем, он был присущ им, как воздух, и так же необходим. И каждый понял, что означает серовато-черный поток… И потому никто не мог произнести ни слова. Только вдруг в тишину упали камнем слова: