И вот Лена, которой так не подходило это спокойное и плавное имя, теперь вполне заслуживает его. Острые углы в ней сгладились, округлились руки, и плечи, и даже нос стал как нос.
Она была дерзкой девчонкой, теперь стала уверенной в себе женщиной. И что-то проявлялось в ней, говорящее о жизненном опыте, может быть, даже несчастливом.
Они встретились как старые друзья и как будто после очень долгой разлуки. А в действительности не виделись года четыре. Работая над материалами по Донбассу, Василь задерживался в библиотеке. Однажды, увлекшись, он не заметил, что Лена в пальто и меховой шапочке стоит около пего.
— Вы не думаете, что пора бы уже закончить? — спросила она, и он поспешно собрался.
Они вышли вместе. Площадка перед зданием наркомата была завалена снегом, он продолжал падать, крупный, медленный, первый снег этой киевской зимы.
— Я провожу тебя, ты живешь в общежитии? — спросил Василь. Оп по-прежнему говорил ей «ты», а она ему «вы».
— Не очень вы интересовались моей судьбой. Я женщина семейная, живу в своей комнате тут недалеко, на Виноградной.
— Вот как? — он не испытывал ничего, кроме некоторого смущения, что так опростоволосился. — Значит ты замужем?
— Нет, не замужем, — спокойно ответила она. — У меня сын. И маму я выписала из Донбасса. Вы, надеюсь, помните хотя бы, что я из Макеевки?
Да, он это помнил, только тогда это не имело для него никакого значения… «А теперь? Теперь имеет значение?» — поймал он себя на странной мысли, даже не мысли, а каком-то мимолетном предчувствии, ощущении причастности к ее судьбе.
— Покажешь сына? — спросил он. — По старой дружбе.
— Почему же нет? Погоржусь.
Так он впервые оказался в небольшой квартирке, где Лена занимала одну комнату и где хозяйничала добродушная, типичная украинская мама, мягко выговаривавшая «г» почти как «х» и охотно перешедшая на украинский. И толстый мальчишка, только что научившийся самостоятельно делать два шага с исходной позиции — от ножки стола — к дивану, но ни за что — обратно, доверчиво ухватился за галифе Василя и выпустил его со страшным ревом, только когда пришла пора спать.
Хотя в тот вечер ничего не было сказано, а только по беглым вопросам-ответам понято, что была в жизни Лены трудная полоса, Василь уже твердо знал, что скоро скажет эти слова: «Лена, поедем со мной в Донбасс, буду любить тебя верно, и хлопца — тоже…»
3
Иногда Фросе казалось, что она уже долгие годы здесь, в Донбассе, но чаще — будто это было вчера: поезд, первая встреча с шахтой…
Ночью Фрося не спала. Стояла у окна. В бесплацкартном вагоне было душно. Плакал ребенок. Уже давно зашло солнце, но небо над степью было светлое, тревожно-розоватое, словно от дальних пожарищ. Степь убегала назад, однообразная, как серая масса воды, с невысокими волнами тронутых ветром трав.
Вдруг вырос поодаль высокий холм странно правильной пирамидальной формы, черный, вовсе черный, непохожий на естественный, она никогда не видела таких, но догадалась — насыпной. Ее поразило, что он так высок, с правильными линиями склонов. И потому, что он был такой черный на фоне светлого тревожного неба, линии эти виделись четкими, как на чертеже. Она заметила, что по склону подымается вверх черная вагонетка.
Потом, когда она вспоминала это первое свое ночное видение Донбасса, то понимала, что, наверное, вагонеток было несколько, а ей показалось, что одна. И одинокий этот вагончик, медленно и упорно двигающийся по кромке странной искусственной горы, по черной крутизне, чем-то притягивал ее взгляд, она не могла оторваться от него. Вдруг подумалось: и она сама, как тот вагончик, одиноко в ночи взбирается на пугающую крутизну. Она долго следила за ним. И только через несколько минут поняла, что это уже другой, такой же точно, черный холм, и другая вагонетка ползет вверх по кромке склона.
А дальше все чаще стали вырастать черные пирамиды в степи, поодаль от линии железной дороги, и, присмотревшись, Фрося увидела, что они светятся, но не постоянным светом, а как бы что-то вспыхивает и искрится то там, то тут в черной их глубине, мерцает, гаснет и снова остро и мгновенно проблеснет и скроется, загадочное и неверное, как болотные огни.
Фрося потянула за ремень, окошко подалось: вдунуло крепкий сложный запах сухой травы, угля, машинного масла, дыма. Это был запах Донбасса.
Ее пугали незнакомые, жестко звучащие слова: «забой», «штрек», «вруб»… Она не боялась тяжелой работы, по та, которую она знала, была связана с землей, с волей, с простором монастырских угодий или усадебных земель богатых крестьян, к которым ее посылала матушка Степанида. Здесь же работа была под землей. И тяжесть труда состояла для нее именно в этом. Ей казалось, что она никогда не привыкнет, никогда не перестанет чувствовать над собой пласты земли как гнет и угрозу. Все было здесь чужое, непонятное. Всякое рабочее место мыслилось ею либо как помещение, здание, куда ведут нормальные двери, либо как нечто огороженное, как заводская территория. Но здесь не было ни ограды, ни дверей. А что было? Шахтный двор, но это только он назывался двором, а была просто голая, утрамбованная сотнями ног в тяжелых шахтерских сапогах площадка, обычно пустая, ничего на ней не было, кроме изломанных крепей и железных обрезков.
На короткое время пересмены площадь оживлялась необыкновенно: два людских потока выливались на нее, заполняли ее всю своими неуклюжими, в шахтерских спецовках, фигурами, хрипловатыми голосами, тяжелым дыханием, запахом угля, сырости, пота.
Один поток устремлялся в поселок, разливаясь по его улочкам, и тогда можно было лучше разглядеть, как идут молодые и немолодые мужчины после работы — под землей. И поэтому, верно, у них такая особая походка: они руками не машут, они ногу ставят сначала на носок, а потом на всю подошву. И чуть вразвалку они ходят, будто моряки. Нет ни одного лица, на котором не оставила бы отметину шахта. Синеватый след вонзившегося в кожу угольного осколка, иногда целая россыпь голубоватых пятнышек, словно бы пороховой заряд в лицо! И у всех одинаково черной каемкой обведены глаза. Прошло много времени, пока Фрося перестала замечать все это.
Один поток разливается по поселку, другой, наоборот, сгущается, спрессовывается на шахтном дворе, потом истончается в очереди у окошка ламповой.
Шахтерское обряжение тоже особое: кепка с заломленным кверху или повернутым назад козырьком. Или широкая шляпа, как у рыбака. Брезентовая куртка, такие же штаны. Но главное — лампа! Заправленная, уже горящая лампа выдается по списку. И, получая ее, ты получаешь как бы пропуск под землю.
Под землю не ведут ни двери, ни лестницы. Под землю, не ходят, а падают. Какой-то замогильный звук — не меди и не железа, вызывает на-гора клеть. Тесно набиваются в нее, касаясь друг друга жесткими, в негнущихся робах, плечами. Снова тот же сигнал, и клеть начинает падение. Лучше не глядеть на стенки колодца, быстро уходящие вверх, то черные, то серые, но всегда мокрые. И кажется, они все суживаются, но это только кажется, потому что светлый кусок «воли» там, вверху, все сжимается и, наконец, пропадает вовсе.
«Преисподняя» — так у нее приложилось знакомое, давнее слово. Да и как иначе назвать то, что ждало ее на дне пропасти, куда проваливалась клеть? Слово «клеть» было точное и тоже пугающее. Словно плененные птицы в тесной клетке, испуганные и несчастные, казалось ей, дрожа от холода и страха, устремлялись они в бездну. Невозможно было определить, сколько продолжался спуск: после сигнального звонка на опускание прошло очень много времени, а минутами у нее возникало ощущение не спуска, а подъема. И тогда начинала кружиться голова и она боялась потерять сознание.
«Сомлела?» — спросил сипловатый мужской голос, В полутьме, а может, со страху она не рассмотрела лица, только фигуру в «шахтерке», бесформенную, как у всех, В голосе незнакомца звучало снисходительное мужское покровительство, и у Фроси вдруг вырвалось: «Страшно!». Она тотчас испугалась, что могла этим словом обидеть человека.
«А как же не страшно?» — подхватил он серьезно, и оттого, что он так охотно согласился с ее отчаянным возгласом, что-то изменилось. Она с удивлением услышала, что в клети вовсе не стоит мертвая тишина, как со страху почудилось ей. Как во всяком людном месте, клеть была полна смутным говором, и даже всплески смеха донеслись до нее, что-то смешное выкрикивал молодой басовитый голос.
И только она освоилась в тесном пространстве клети, которую уже не воспринимала как «клетку», а просто как вагон, что ли, только двигающийся не по горизонтали, а вниз и слишком короткое время, для того чтобы разглядеть соседей по необычному путешествию, но все же достаточное для короткого общения, для того, чтобы проявилось человеческое участие в односложном: «Как же не страшно…» Только она приняла это все, как клеть мягко опустилась на грунт.
Если бы можно было забыть, что находишься глубоко под землей, что над тобой громоздятся пласты земли, которые даже страшно себе представить, а не представлять тоже было невозможно: они давили как будто даже физически… Если бы не это, Фрося подумала бы, что находится на обычном заводском дворе, только ночью. Обширная площадка была освещена, на ней толкались люди; впрочем, пожалуй, это слово не очень подходило: был определенный порядок, система в их движении по этому как бы двору. Основное заключалось в том, что они отсюда, из этого все-таки просторного и освещенного места, уходили… Не на «волю», не наверх, к солнцу и свету, а куда-то еще дальше, еще глубже. И это было страшнее всего. Ей было жутко сделать даже шаг из этого все же человеческого места, со странно звучащими здесь, но все же людскими возгласами, с ровным светом особых, но все же источающих свет ламп…
Слово «пошли», брошенное кем-то, будто ударило ее. Она подчинилась ему, как подчинялась теперь всему, что диктовало ей поведение и каждый шаг. Двинулась за малой горсточкой людей, неспешно углубляющейся в сразу пахнувший холодом и сыростью отсек. Темнота хлынула навстречу, но шахтерские лампочки протыкали ее, как свечи. Когда она видела эти лампы при свете дня, они казались ей частью шахтерского обряжения, такой же, как шахтерская шляпа. Сейчас, когда лампы светили и стали перемещаться, они словно оживили узкий и темный канал, по которому люди как будто плы