Пожалуй, это было именно то, о чем Иоганн мечтал всю свою сознательную жизнь. Окружённый невеждами, он день за днём боролся за чистоту языка, но не находил понимания. Доказывал очевидные истины, но упирался в непролазную тупость. Отстаивал абсолютные ценности… До тех пор, пока все не отвернулись от знаменитого критика.
Даже его собственный сын, обладавший неплохими задатками писателя, оказался настолько упёртым, что не мог признать очевидной отцовской правоты и покинул родной дом. Так зачем же всё это? Ведь в сущности разве может человек найти более преданного единомышленника, чем он сам?
Рассуждая подобным образом, Шмельсен решился на телефонный звонок… чтобы уже через день окунуться в океан бесконечных обследований и головоломных тестов, необходимых для выявления и последующего воссоздания его уникальной сущности. Забегали учёные, застрекотали компьютеры. С раннего утра и до поздней ночи разномастные задачки дурманили и без того воспалённый мозг. Но с каждым днём, проведённым в лаборатории, Иоганн Шмельсен приближал свою встречу с таким родным и всё понимающим Иоганном Шмельсеном.
– Сейчас, братишка, сейчас мы с тобой познакомимся, – бормотал критик, просматривая руководство. Он понятия не имел, чего ожидать от нового «друга», но непроизвольно готовился к какому-то чуду.
Щёлкнул тумблер, огоньки вспыхнули и погасли, внутри агрегата что-то хрюкнуло и равномерное гудение наполнило кабинет.
Инструкция предусматривала несколько вариантов тестовой проверки на соответствие оригиналу. Самый простой предполагал беседу в стиле вопрос-ответ, дабы заказчик мог сопоставить предпочтения двойника со своими собственными.
Отдельно был предусмотрен «режим принудительного ответа» на случай, если заказчик сам по себе окажется несловоохотливым, и машина, унаследовавшая его характер, задумает поиграть в молчанку. Активированный на несколько первых дней, он был призван способствовать скорейшему установлению взаимопонимания.
– Как же тебя зовут? – осторожно спросил Иоганн, когда лампочки перестали подмигивать.
– Иоганн Шмельсен, – холодно пробасила машина.
– Сколько тебе лет?
– Пятьдесят семь.
– Что ты предпочитаешь на завтрак?
– На завтрак я предпочитаю проваляться до обеда, потягивая янтарный коньячок и закусывая пение птиц терпкой долькой лимона.
– Да! Именно терпкой и именно долькой, – радостно хлопнув в ладоши, запрыгал настоящий Шмельсен. Воодушевлённый первым успехом, он решил перейти к вопросам с подвохом:
– Скажи, а что ты думаешь о творчестве Шейкспира?
– Шейкспира? – переспросила машина. – Только невежда может коверкать имя величайшего английского драматурга.
– А как звали его супругу?
– Энн Хатауэй.
– И были дети?
– Трое.
– А их как звали?
– Понятия не имею. Чего пристал?
Иоганн до последнего опасался, что вместо настоящего клона разработчики подсунут хорошо замаскированный, но совершенно обычный компьютер, а тут… Он и сам понятия не имел, как звали шекспировских деток, и двойник демонстрировал аналогичные знания.
Попискивая от восторга, Шмельсен театрально закатил глаза и повалился в кресло. Теперь-то у него будет настоящий единомышленник.
– И всё ж она уступит тем едва ли, кого в сравненьях пышных оболгали, – продекламировал он, раскуривая трубку. – Прекрасно, мой друг, не правда ли?
– Но всё равно могло бы быть и лучше, – фыркнула коробочка, меняя тональность.
– Что ты имеешь в виду? – насторожился критик. – Если мне что-то нравится, то оно должно нравиться и тебе. Так? Отвечай давай, какое у тебя мнение по поводу шекспировских сонетов?
– У меня-то единственно верное, а вот ты, жалкое ничтожество, можешь засунуть в задницу все свои по определению ошибочные суждения! – проскрежетала машина, подмигнув красной лампочкой. Теперь в её голосе явственно читался многолетний опыт литературного палача.
Шура Опейка
Курильский
Альманах «Фантаскоп»
Колька, опершись о подоконник, смотрел на бухту. Вода была синей и гладкой, в ней отражался вулкан, сопки, и рыбацкие сейнеры на рейде.
Мимо них затаенно скользила подлодка, длинная и черная, с закругленной, похожей на плавник рубкой и узким изогнутым хвостом на корме.
Интересно, когда с рейса придет отец?
Его пароход с красивым названием «Алаид» даст длинный гудок, здороваясь со всем рыбацким поселком, и пришвартуется к причалу, отец сойдет по трапу, а там уже они с мамой стоят, такой красивой и нарядной, с цветами, и народу кругом, и все что-то кричат, и улыбаются.
В прошлый раз отец привез живого краба. Это был камчатский краб, коричневый, огромный, не то, что волосатики или стригуны, которые попадались в ловушки под причалом.
Краб ползал по двору их дома и угрожающе шевелил своими клешнями, одна, самая большая, была с Колькин кулак, и Колька все боялся, что этой клешней тот оттяпает ему палец.
Через час изо рта краба пошла пена, очень похожая на мыльную, он залез под куст смородины и умер.
Колька хотел его там и похоронить, но отец сказал, что краба он принес совсем не для этого, отрубил топором ему лапы и сварил в их кастрюле. Потом он с хрустом разрезал лапы ножницами, доставая из них розово-белое мясо, и подсовывал Кольке самые аппетитные куски.
А останки с торчащими культями Колька все же похоронил, только не под кустом, а в подвале.
Несколько дней к Кольке шли знакомые с его улицы, а потом с дальних улиц, и всех он водил на могилу краба, и разводил руками, показывая, какой он был огромный, и все с уважением смотрели на бугорок за бетонным порогом, и спрашивали, а может такой краб перекусить железную трубу от водопровода, и хотя Кольке в этом не хотелось сознаваться, он честно говорил, что трубу не может, а вот палец откусить – запросто.
Пришел даже Шура Опейка, местный дурачок.
Шура остановился у входа в подвал, заглянул внутрь и промычал:
– Краб? Где?
Колька, отчетливо и громко выговаривая слова, показал пальцем:
– Умер краб. Вот здесь могила!
Шура кивнул, и, вытащив из кармана своих солдатских галифе пригоршню сухо позвякивающих раковин от мидий, выбрал одну, и затолкал ее в грязь, будто посадил в огороде семя какого-то странного растения.
Закончив, он обтряс ладони одна о другую и сообщил:
– Теперь хорошо! Кладбище!
Протянув Кольке кедрачовую шишку, он гортанно гыкнул и ушел, по-кавалерийски косолапо ступая кирзовыми сапогами сорок шестого размера.
Шура Опейка был в их поселке человеком известным, про которого взрослые говорили – вот не будешь учиться, станешь таким же, и обязательно изображали при этом Шуру:
– Покупайте фыфки! Пять фыфек – три опейки, десять фыфек – пять опеек!
У Шуры были толстые мокрые губы, и когда он говорил, слова вылетали вперемежку с брызгами, а его вывороченные в разные стороны глаза жили сами по себе, рассматривая то ли парящих в небе чаек, то ли еще что-то выше, за облаками.
Шура обычно торчал на крохотном поселковом рыночке, возле перевернутого дощатого ящика с разложенными на нем гроздьями шишек, похожими на пятерни каких-то лесных чудищ, и монотонно повторял свое бесконечное:
– Покупайте фыфки! Пять фыфек – три опейки, десять фыфек – пять опеек!
Длинный и сутулый, в кирзачах со стоптанными набок каблуками, он всегда был одет одинаково – линялые галифе, подпоясанные бельевой веревкой, и драный пиджак, под которым пузырилась солдатская нательная рубаха.
И еще армейская фуражка защитного цвета, выгоревшая от солнца и державшаяся только на его огромных, будто ошпаренных кипятком красных ушах. Обруч из фуражки был вынут, и тулья превратилась в какой-то высохший капустный лист, грустно свисающий на оттопыренные Шуркины уши.
Но стоял он на рынке не только для того, чтобы продавать свои шишки, их почти и не покупали, ведь стоило лишь пройти за две улицы, и там, на сопке начинались такие заросли кедрача, в которых шишек этих было, хоть завались.
Нет, у Шуры Опейки было кое-что свое, чем мог заниматься лишь он один во всем поселке.
Потому что только у Шуры был дар – он мог угадывать, хотя угадыванием это даже и не назовешь, он просто знал, и все. Никто не мог этого понять, и тем более, объяснить, все просто привыкли к этому, и даже не удивлялись, когда это происходило вновь и вновь, как не удивляются дождю или восходу солнца – это было естественно, и ни в каких объяснениях не нуждалось.
Обычно возле Шуры толклась парочка пацанов, Костян и Пашка, по – прозвищу Крокодил Гена, они и помогали ему в этом деле, не бесплатно, а за свою долю, конечно.
Происходило это обычно так. Углядев бегущего с авоськой в магазин мальчишку, они окликали его и предлагали:
– Слышь, пацанчик! Десь копеек есть?
– Ну, есть…
– А хочешь, чтобы не десять, а двадцать было?
– Ну, хочу!
– Тогда клади свой десюнчик на руку орлом вверх. Если Шура не угадает, какого он года, тогда ты выиграл, и мы тебе платим, а если угадает, то мы десюн твой забираем. Согласен?
И, хотя все знали, чем это кончится, многие почему-то соглашались. Наверное, надеялись на чудо.
Но чуда не происходило, вернее оно было в том, что Шура никогда не ошибался.
Он смотрел на монету всего несколько мгновений, и называл год. Именно тот, в котором монету отчеканили.
Если не оказывалось десятикопеечной монеты, он не брезговал и пятачком, да даже и копейкой. Говорят, Шуру потому так и прозвали – Опейкой.
Иногда и взрослые пытались выиграть у Шуры деньги, они специально меняли серебро на медяки, чтобы угадывать приходилось много и часто, и было легче ошибиться, но уже через несколько минут отходили в сторону, и лица у них были такие же, как у проигравших малолеток – растерянные и недовольные.
Однажды на глазах у Кольки заезжий дядька проиграл целый рубль, он все вытягивал из кармана то копейку, то две, где уж он их насобирал, непонятно, и до самого конца все никак не мог поверить, что Шура не ошибется.