Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре — страница 19 из 57

мотрел, вспоминал сказание о свиданиях ягуара с лисицей, тапиром, кайманом, черепахой и испытывал некое беспокойство, смешанное с весельем, и хмелем, и сочной, лазурно-зеленой и яростной, алой радостью.

* * *

Юноша в синей куртке и узких брюках вышел из города — миновал последние белые домики с их узорными низкими балконами и патио за стенами — и пошел по дороге; она поднималась на длинный холм, закрывавший видимость.

Юноша нес узелок на палке; он шел по своим делам — он тащил отцу, застрявшему со своим рубанком и долотом на ферме, домашние маисовые лепешки и записку с каракулями мамаши, его супруги.

Думая о своем, глядя в красную пыль дороги, он вышел на гребень холма и уже зашагал было дальше, но посмотрел и остановился.

Вдали вставало облако серой и красной пыли. Но облако не было облаком — круглым и ровным. Оно было неимоверно растянуто почти по всему горизонту и приближалось гораздо быстрее, чем пыль от неловкой кареты. Ближе к дороге оно было крепче и гуще; там, по краям, а кое-где и в других местах оно было прозрачнее, эфемернее. Там что-то двигалось — только что?

Постепенно лицо его утрачивало свое отрешенное, замкнуто-легкое выражение. На нем выразилось минутное сомнение, недоверие к самому себе — как бы страх, нежелание верить; затем оно решительно, ясно, бесповоротно исказилось от дикого и животного ужаса. Казалось, проснись юноша рядом с чумным больным — и то его взор, его вид не выразил бы столь безудержного, потустороннего страха.

— Льянерос, — хрипло, для самого себя, будто желая в душе убедиться, шепнул мгновенно вспотевший мальчик, сглатывая слюну.

— Льянерос!!! — несся через минуту животный, утробный и ужасающий крик по смятенным улицам Калабосо, куда он вернулся с холма.

Венесуэльская степь, саванна — безбрежные, мглистые льянос — пришли в движение; Калабосо был первым, городом, вставшим на их пути.

К нему-то и приближались в растянутом, колеблющемся багровом и сером облаке люди из степи — решительные льянерос.

* * *

Калабосо был вырезан полностью.

Конники лихо умчались, оставив на улицах мелкие смерчи из свежего пепла, тряпки, горшки и ведра из разоренных патио, столбы с привязанными людьми, засеченными сыромятным бичом, рассекавшим мясо до кости. Стояла пушка с повисшими на ней трупами: палили в честь славной победы, ствол раскалялся, привязанные пленники корчились и умирали. Кое-кого не добили — нарочно: оставили умирать от жары, ядовитых мух и от голода, с буквой «п» («патриот»), загоревшейся посредине лба под каленым железом.

На очереди были Кумана, Сан-Хоакин, Окумаре и сам Каракас — великая столица гордой республики.

Рассказывает Родригес-Бовес

Когда я приехал с каторги, надо было заняться делом. Время было хорошее. Все передрались, и никто не знал, чего ему надо; такому, как я, было что делать.

Я поменял фамилию Родригес на Бовес: так звали человека, большого делягу, контрабандиста, убийцу, который замолвил за меня слово и помог отделаться от моих галер. Живя в степях, приятно иметь такую фамилию.

Я стал жить в Калабосо, торговать лошадьми и мулами и наладил степные знакомства. Многие думают, что добиться уважения у льянерос нельзя. На деле это легко. Они уважают силу; это у меня было. Я был от рождения ловким и сильным, легко перенимал всякое умение. Стоило посмотреть на человека, у которого я хотел научиться, как мои мускулы сами двигались, и тут же я пробовал сам, а если не получалось, делал, пока получится. Но, как правило, получалось быстро: у меня глаз, сноровка на дело, умение. Я и раньше был заядлым лошадником, а придя с моря в степь, помня, в какие положения мы попадали в бури, на контрабанде, стал ездить лучше их всех, а все остальное — нож, пика, вино, — этому мне учиться не надо было.

Когда началась заваруха, я вышел за патриотов. Сказал какому-то попугаю, из мантуанцев, что хочу на службу. Он спросил, готов ли я пожертвовать свою жизнь за свободу родины. Я сказал, что готов пожертвовать свою жизнь за свободу родины. Он спросил, не боюсь ли я тут же пойти на бой. Я ответил: что, мол, мне-то бояться? Меня поставили в строй и погнали куда-то; это мне не понравилось. Я думал, что мне дадут коня и хотя бы с полсотни людей. С ними бы я додумался, что мне делать. Мы плелись да плелись по пыли, и я решил: хватит, пора это кончать. Я стал толковать солдатам в своей шеренге, что мы вот топаем, а офицер продался испанцам — ведь он помещик и вовсе не хочет свободы рабам, мулатам и самбо, — что испанцы сзади и по бокам, что нас порежут как скунсов и все такое. Они развесили уши, но кто-то донес. Меня упекли за решетку, но тут и правда пришли испанцы, порезали этих республиканцев и открывают двери: «Ты кто?» Я, мол, солдат короля, страдаю за свою верность, хотели кончить. Ну, иди за нами, раз ты солдат.

Начали мы крошить креолов.

Мне капитан говорит: ты молодец. Узнаю, говорит, испанца, сына Астурии. Произведу, говорит, тебя в сержанты. Нет, думаю, не болтай. Попадись ты мне в море, я бы тебя сподобил… сына Астурии. А сержантство твое, как собаке телега. И толку мало, и не люблю, когда меня благодетельствуют. Однажды, после, один метис меня от пули закрыл. Ну, пуля шмякнула ему в мякоть груди, из-под мышки вышла. Я вижу сзади: рана пустяк. Так я ему бац в затылок, он и язык наружу, пуля из глаза. Вот так. Делай свои дела и не лезь в чужие, не благодетельствуй. Подумаешь, дворянин.

Так и тут: думаю, нужны мне твои сержанты. Пошел к большому начальству. Так и так, говорю, отпустите в льянос. «Зачем?» Я, говорю, пообещаю им землю и устрою войну цветных против белых, креолов. Генерал понял меня с полуслова, ступай, говорит.

Начали мы это дело. Много народу насобирали. Конечно, испанцы — им лишь бы креолов перекрошить. А уж там — и земля, и другое — простите, мое почтение. Я это понимаю, но у меня-то — свой интерес.

Какой он, мой интерес? Простой. Не люблю я ничего этого — деньги, балкончики, состояние, тюрлюрлю. Я человек простой, сильный. Мне лишь бы воля - чтоб ветер и ширь в глазах, море ли, степь ли — и бой, и кровь. Бой люблю. Ты норовишь его, он — тебя, но ты всегда побеждаешь. А кровь… что это такое? это мне лучше вина. Люблю смотреть на красную кровь, да чтоб еще орали, визжали. После боя, когда распалишься, хорошо пустить красные реки по всему городу; не люблю городов, не выношу. Тонкие штаны, жабо, книжки, разговорчики! Ненавижу! Степь, воля, выпить, кровь пустить — да! Кровь, честно скажу, в бою хороша, но без боя — оно еще лучше. Спокойнее. Неторопливо этак.

Били мы их, резали, как баранов. Чего не придумывал только. Мои быки, они ведь только скакать да пикой, да ржать на мою выдумку, а у самих соображения никакого. Придем, со стен пистолеты да ружья. Ребятам лезть на рожон неохота. Как быть? Тут идут с белым флагом. Клянись не трогать женщин, детей — сдадим город. Клянусь. Не верят. Клянись, говорят, в церкви на алтаре. Что ж, пойдем. Ребята мои: не надо. На алтаре поклянешься — придется их выпустить. С богом, мол, шутки плохи. Ладно, думаю, — так? Пойду. Клянусь. Потом: эй, Мигель! Ты, что ли, говорил, что шутки плохи? — Я. — Иди сюда, нá оружие — хорошая шпага, толедская, не то что твой свинский тесак; каждого, как будут подходить к воротам, будешь тыкать сюда вот, в ямку под горло. Ну, он идет — знает, что бог богом, а шутки плохи со мной, с Бовесом. И обязательно на какой-нибудь там старухе — на мамашу, видишь, похожа, — на мальчишке или на ком там еще он заткнется, загнусит: не могу, мол. Знаю я этих, которые про алтарь. Ну, тут без разговоров ножик ему под дых: шути, мол, шути. А того, кто выдержал, — сразу того в офицеры, будь он хоть негр, мулат, самбо, раб, кто угодно.

Мы шли, брали город за городом, резали, вешали и пороли бичом, снова шли, снова брали город и снова не оставляли ни одного живого. Испанцы нас только похваливали да похваливали, этот выскочка Монтеверде опять зашевелился в своем Пуэрто-Кабельо, за стенами: ждал армады из Кадиса, а главное — мы помогли. Все, что он проморгал, все победы этих креолов, республиканских метисов, Мариньо, Боливара, всю эту их республику, болтовню — все это мы размели в пух и прах за какие-то месяцы. Расколотили и самого Боливара, этого пустозвона. Военный он ничего, и храбр, но много болтает и горожанин, и слишком умен — вот и помчался, поджавши хвост. Знай дело, да и не лезь куда не просили. Рейес Варгас и другие индейцы, которым мы тоже пообещали землю, чины и так далее, перерезали другие отряды их. Только тот, блаженный, Кампо Элиас — ну, этот нам стоил хлопот. Как он дал нам у Москитерос. Он, говорят, поклялся свести «всю проклятую расу испанцев» с лица земли, а тут мы еще подвернулись. Мы за испанцев. Крепкий малый, тут ничего не скажешь. Но только и он не помог: всех расколотили.

Эх, скажу вам одну вещь. Поверьте, уж так оно и есть. Когда вас много и ваша сила — это и есть вся правда нашей земли. Остальное приложится.

Подошли к «столице республики», к Каракасу их. Видят, дело серьезное. И тут их начальник, блюдолиз европейский, Боливар, вывел себя мужиком, не барышней. Он военный и многое понимает, только строит из себя святого Фому. Видит — мы вот они, а у них там, в городе и за спиной, в Ла-Гуайре, — куча пленных испанцев, человек триста. Человеколюбие, дева Мария, Иисус Христос… сидят живые. Пестуют, кормят пленных — это же смех. Пленных вообще быть не должно… Ну, а эти, испанцы, видят, тут тряпки, не будь дураки, готовят мятеж в тылу у этих. А что им, их много, может и выйти. Крепко я надеялся на этот мятеж — думал, проведем этих дураков, а там в спокойной обстановке вырежем и Ла-Гуайру, и город, столицу их. Правда, ссориться с королем было рано, испанцев пришлось бы выпустить. Но уж этих, республиканцев, — мое почтение… Только не вышло. Боливар узнал, и раз — всех перестрелять. Всех испанцев кокнули. Говорят, Арисменди, которому поручено было дело, в Ла-Гуайре не тратил пуль, а сжег тех живьем: запалил с четырех концов казарму, где они были заперты. Кто выскочил, добивали. Боливар сам не додумался — кишка тонка, — но все равно молодец. Что ж, ничего не скажешь — мужик молодец. Только нечего корчить деву, разводить маркизы да сопли: свобода, любовь, братство. Кокнул же всех испанцев? Э, то-то! Кто кого. И нечего языком крутить. А то и после развел: «Мы пошли на вынужденные меры… Бовес угрожал чести и жизни не только военных, но и населения города, женщин, детей, стариков. Его издевательства, его пытки известны. Мы не могли ждать сложа руки, когда нож был направлен не только в грудь, но и в спину…» Оно все так, и пытки известны — жаль, не попал ты мне в руки, сам-то сбежал, а столицу твою мы ведь все едино всю распушили в мелкие перья! — а все же и не болтай.