Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре — страница 45 из 57

Вместо того чтобы заняться действительно безотлагательным и насущным, он был полон новых испепеляющих планов. Он толковал о «последнем усилии», которое состояло бы в том, чтобы объединить всю полуденную Америку против Северных Штатов; как тут сказать? в идеале он был опять прав. Северяне с большим беспокойством смотрели на наше объединение (как, кстати, и Европа, чего недооценивал Боливар, хотя обладал глубоким и острым политическим умом; ну тут уж моя слабость — чрезмерная осмотрительность). Они весьма желали бы слопать нас, пока мы еще молоды; им не хотелось, очень им не хотелось иметь под боком объединенную мощную Южную Америку. Он бредил Бразилией («уничтожим монархию»), Мексикой, Чили, Кубой. Все это было верно по крупному счету, но на деле, на данный момент, иллюстрировало лишь зыбкость, несбыточность главной мечты Боливара, мечты всей его жизни: свободы и одновременно — единства Южной Америки. В каждой крупной мечте есть какая-нибудь вот такая скрытая несоединимость. Планы Боливара были прекрасны и грандиозны, как многое в его голове, как пики хрустальных вулканов у Кито; но за этими планами он забыл о народе этих несчастных стран — о народе, который устал от испанцев, освободителей и от войн, хотел пахать землю, возить на Кубу тасахо для Европы, рожать детей и дремать под пальмами; а этого не следовало забывать. Я сам не люблю народа, и доконали Боливара не индейцы, торговцы и не льянерос, а мы, политики, генералы и прочие рыцари эгоизма, корысти, тщеславия, беспощадности и обмана; но если бы он не носился со своими не совсем пустыми, но вовсе далекими, мировыми химерами, а вспомнил о том, судьба его, возможно, была бы не так скромна при конце ее.

Он послал сенату Колумбии и конгрессу Перу торжественные отставки со всех своих диктаторски-президентских постов: что-то беспокоилось в нем, он хотел, чтобы совесть была чиста, чтобы он не нарушил клятвы Освободителя. Ведь он обещал, обещал не раз, что в конце войны сложит с себя все свои блистательные полномочия; и не раз демонстративно пытался сделать это, но каждый раз в такой ситуации, когда это было невозможно: среди победы и блеска славы. Справедливости ради надо напомнить, что в поражении и беде гораздо легче почти для всякого сердца просить об отставке, чем в дни победы; но не таков Боливар, его приходится судить иначе. Он прирожденный боец и в беде он весел, ему, по сути, не стоит никакого труда оставаться мужественным — это его естественная стихия (правда, не в последние дни; но это — опять — особый разговор). А в дни победы он подает в отставку, зная, что шансы ее приятия — наименьшие. В сущности, как это ни странно звучит, от него (именно от него) потребовалось бы гораздо большее мужество, чтобы уйти с арены в беде, в безнадежности — то есть реально, по-настоящему уйти с арены, — чем сделать такую попытку в блеске славы, когда такая попытка несерьезна. Так было и на сей раз; он долго упирался, но оба собрания, сенат и конгресс, там и там, разумеется, подняли крик о том, что без Боливара всю Америку и весь свет ждет немедленная и жалкая гибель. Он остался у власти, хотя, надо признаться, я не видел в лице его в эти дни особого торжества, а видел следы какой-то борьбы.

Он немедленно вновь взыграл духом, подтвердил отмену рабства, хотя у крестьян по-прежнему не было земли (у тех, кому досталась в ходе войны, давно скупили богатые), отменил принудительный труд индейцев на рудниках и в других местах (хотя им все равно было негде заработать на хлеб, кроме как там же) и провозгласил прочие высокие принципы; он объездил с Родригесом — своим старым учителем, руссоистом и вольтерьянцем — страну и в полную меру насладился и принял восторги и поздравления; он опять почувствовал свою власть и упорнее заговорил о войне с теми и с теми; тут-то и надвинулись более густые тени.

Наконец, он начал носиться с конституцией Горного Перу, или государства Боливар.[6]

С этой конституцией мы хлебнули особо. История ее такова.

Антонио Хосе де Сукре, ровесник мой, талантливый генерал, честный боец, преданный как собака Боливару (такие люди всегда кому-нибудь преданы, жить сами по себе они не могут) решительно шел на Ла-Пас и думать не думал ни о какой независимости Горного Перу: для него само собой разумелось, что это будет еще одна планета около его обожаемого солнца — Освободителя. Но патриоты этих провинций потребовали учредительного собрания и уперлись на этом. Положение было двусмысленное: получалось, что освободители от испанцев снова насилуют освобожденных и навязывают свое, но ненужное патриотам счастье. Сукре к тому времени тоже как-то устал от всего этого — человек он, повторяю, честный, а все выходило как-то не так, не по совести, — объявил о созыве собрания. Боливар сначала бесился, а после вдруг и сам дал согласие. Что он думал при этом? Собрание собралось, торжественно провозгласило независимость Горного Перу, наименовало его Республикой Боливар и, разумеется, объявило последнего президентом; но только на те времена, когда он будет пребывать на земле республики. Так поступили эти доморощенные талейраны, фуше, меттернихи. Боливар — умный человек — не мог не проникнуть в суть их настроений, некоторое время дулся, пыжился и поглядывал на свои полки, впервые за много лет без дела топтавшиеся в казармах и лагерях, но вдруг к нему явилась депутация с предложением составить конституцию для новой республики, и он опять загорелся, как фейерверк в старом Версале. Он тормошил своих Сукре, Мануэлиту, О’Лири, Перу де ла Круа и других, писал письма Паэсу, мне и так далее — все распространялся о том, что раз никто не понимает его, раз все ссылаются на усталость и жажду мира, раз в людях потух огонь героизма, гражданства и вольности и никто не желает идти на Бразилию, готовить армии против Мексики и Соединенных Штатов и освобождать от монархов Европу, — так он поступит иначе: он покажет на примере маленькой республики своего имени, как надо жить и строить свободу, счастье и благоденствие. Вновь полились речи, замелькали слова «Город Солнца», «вечная мечта человечества», Кампанелла, Платон, Фемистокл, Монтескье, Вольтер, Рабле и, разумеется, неизбежный Руссо. Он построит, он всем покажет, подаст образец. И первое, главное — разработает конституцию.

Боливар — типичный маньяк, когда он что-то забрал в голову, этого из него не выбьешь — это все знают, — и это тем более опасно, что народ доверяет его огню, его искренности, его умению «знать что-то», и поэтому его сумасбродные идеи приносят вполне реальные несчастья земле и странам. Поэтому мы даже рады были сначала, что он перескочил от Бразилии и так далее на свой Город Солнца: пусть себе колдует там, за горами. Не тут-то было!

В конституции были искренность, «романтизм» и бессознательная демагогия; трудно было распутать этот клубок. Мне было ясно, что все это очередная утопия и предлог для несчастий; но внешне все было очень красиво, и всякий взявшийся это опровергать оказался бы в невыгодном положении. Провозглашалось равенство граждан перед законом, гражданские свободы, республика. Образовывались три парламентских учреждения с громкими названиями сената, палаты депутатов, или трибунов, и палаты цензоров. Эти последние должны отвечать за духовное состояние нации, воспитывать молодежь и так далее. Все это был звук пустой в такой земле, как наша, — дикой, феодальной, первобытной, лишенной элементарных навыков цивилизации и демократии, не понимавшей абстрактных законов и правил и знавшей один лишь закон: плеть, мачете и пистолет. В такой земле вы можете вводить и придумывать какие угодно слова и названия — это ее не изменит; и «парламент», «сенат», «конституция» и прочие слова, всерьез воспринимаемые где-нибудь во Франции, здесь, в полуденной Америке, звучат лишь пустой насмешкой и издевательством над здравым смыслом. Горе тому мечтателю, который поверит в них здесь. Ему грозит немедленная и жалкая гибель. Надо уметь видеть эти слова, эти названия отстраненно, подразумевать под ними совсем иное, чем в Европе. Боливар держался все годы на своем военном таланте и умении обращаться С вооруженной массой народа; пока был поход, пока была битва, пока была ясная и прямая цель, он был на коне. И военный политик он тоже был умный, с широким диапазоном. Но время от времени, и особенно во времена мира, строительства жизни, ему изменяло чувство земли, чувство реальности. Он вспоминал свои европейские замашки, свою школу, и, вместо того чтобы применять эти свои познания с должной трезвостью, скептицизмом и учетом дела, он обрушивал их на головы бедных сограждан со всем своим пылом и торопливостью, лихорадочностью, полезными в молниеносном походе, ударе, но вредными в другом. Нетрудно было Руссо (как литератору, любимому мною так же, как и Боливаром), дискутируя с господами Дидро, д’Аламбером, отстаивать «естественные законы», ругать Париж, восторгаться природой и бедностью и вещать о равенстве. В центре Европы, в уютных салонах этого самого развратного Парижа, среди женевских и бернских пасторов оно приятно и безобидно. Однако же здесь — совсем другое. Но я все отклоняюсь от темы. Все это было хорошо, но, разумеется, совершенно неосуществимо. Равенство перед законом богатого мантуанца и дикаря-льянеро с копьем у седла и повязкой на бедрах вместо одежды? (К тому же и сам Боливар предусмотрел неучастие в голосовании неграмотных, челяди, рабочих плантаций, так что конституция противоречила и сама себе.) Свобода печати в странах, где всякое печатное слово рассматривается как непосредственное волеизъявление великого нашего господа бога Иисуса Христа и девы Марии, а три четверти населения никогда не видели букв? Я сам за свободу печати, но это следует делать иначе. Республика там, где всю жизнь имя короля заменяло имя господа бога? Палата цензоров в странах с живыми традициями инквизиции? Много можно было бы задать подобных вопросов, но главное было еще не в этом. Главная сложность была в том, что Боливар — со свойственной ему внутренней алогичностью, раздирающей противоречивостью — предлагал пожизненного президента и вице-президента с правом наследования. Тем самым он ставил себя в положение не только странного мечтателя, но и человека, самолично подрывающего собственные идеи. Какая это республика — с пожизненным президентом? С правом наследования? Уж лучше, честнее сразу объявить монархию, диктатуру, империю или деспотию. Я-то понимал Боливара: он воспринимал свободу и единство Америки как свое кровное детище, больной и жилистой пуповиной соединенное с его собственной кровеносной системой, и был глубоко уверен, что только он и никто другой мог сделать для Америки то, что было сделано, и обеспечить ее ближайшее будущее. Как он мог отказаться? Как он мог иначе составить эту злосчастную конституцию? Но если теми ее пунктами он отталкивал от себя н