Мемуары состоят из двух частей. В первой подробно рассказывается о трагическом падении российской монархии и о безответственности февралистов, предуготовивших дальнейший путь к большевистской диктатуре. Вторая — необыкновенный сюжет о белом подполье в красном Петрограде.
Кутуков вел в революционную эпоху подробный дневник, который спустя двадцать лет, уже будучи в Париже, он привел в литературную форму, структурировал и сделал машинопись (на старой орфографии, которую мы заменили на новую). Прошло еще три десятилетия и он, перечитав свой машинописный текст 1937 г., дописал от руки некоторые комментарии и дополнения. Собирая папку в форме «книги», автор подклеил в нужные места фотографии, вырезки из газет, письма, афиши и прочее: по сути дела, осуществил ценное руководство для исследователей его творчества и нас, публикаторов.
На титульном листе папки автор поставил техническое название — «Записки». Нам показалось возможным взять для названия нового сборника выражение из его небольшой собственной преамбулы, помещенной на следующем после титула листе: «… Вот уж, действительно, что называется „горькая истина“».
Вторая часть настоящего издания — это отобранные нами исторические и автобиографические очерки: повествование ведется от автора, и своими сюжетами и тональностью они как бы продолжают мемуары.
За рамками сборника «Горькая истина» остался значительный литературный материал, который еще ожидает встречи с читателем.
Записки(Публикация М. Г. Талалая)
Первая частьФевраль 1917 года
Мои записки не литературное произведение, а свидетельское показание: всё изложенное — сущая правда без выдумок, прикрас, или сгущения красок. Вот уж действительно, что называется «горькая истина».
Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.
Мы, русские, не имеем сильно окрашенных систем воспитания. Нас не муштруют, из нас не вырабатывают будущих поборников и пропагандистов тех или других общественных основ, а просто оставляют расти, как крапива растет у забора.
Третья Петергофская школа прапорщиков
Конец 1916 года. Зима. Старый Петергоф.
В казармах Лейб-гвардейского Конно-Гренадерского полка помещается 3-я Петергофская школа прапорщиков[14].
Курсовой офицер нашего взвода ведет занятия полевым уставом со всей 3-й ротой. Юнкера, недавние студенты, скучают, разбираясь в походных движениях рот, батальонов, полков, бригад, дивизий и т. д.
Вдруг раздается команда — «Встать»! «Смирно!» Входит ротный командир Подполковник Марков, кавалер Георгиевского Оружия, многократно раненый в двух войнах.
— «Господа», — говорит он, «пришли вакансии в Запасный батальон Лейб-гвардии Московского полка. Прошу дворян встать».
Встает человек 6 из 150 присутствующих.
— «Если желаете воспользоваться вакансиями», обращаясь к вставшим продолжает ротный, — «заявите Вашему курсовому офицеру».
«Служба дозоров», октябрь 1916 г.
«Расчистка катка», декабрь 1916 г. В центре: полковник барон В. К. де Пеленберг, полковник Марков, поручик В. И. Платицын
Через несколько дней я еду представляться. Мне было очень неловко[15]. Медные пуговицы начищаю до блеска, много раз проверяю всё обмундирование, одеваю «собственные» сапоги. Стригусь под машинку. Меня освобождают от занятий и я, вместе с другими юнкерами, еду в Петроград.
К сожалению, наш курсовой офицер нам никогда не разъяснял, что такое Офицерское Собрание, каковы правила Собрания, традиции, и как принято там себя держать. Вообще нам никогда не объясняли, что такое офицер, каковы его права и обязанности, как офицер должен себя держать на службе, в Собрании, на улице, в театре, в ресторане и т. д.
Мы знали, что офицерская форма нас ко многому обязывает, но нам никто не разъяснял, что достойно офицера, что недостойно, как надо реагировать в случае оскорбления, в случае нападения и т. д.
Вообще обучали минимуму военных наук и вовсе в нас не воспитывали будущих офицеров. А на такой неподходящий материал, как студенты, надо бы было обратить внимание именно в этом отношении. Поэтому было очень страшно ехать представляться и впервые попасть в Офицерское Собрание, да еще Гвардейского полка.
Добираемся до казарм полка и через ворота входим на полковой плац[16]. Останавливаемся как вкопанные. Есть чему подивиться. Мороз градусов 15, ветер. На плацу происходит учение. Целые роты рослых молодцов, лихо держа винтовки на плече, под барабан отбивают шаг на месте; солдатские сапоги и убитый снег скрипят, слышны слова команды, пар валит столбом.
Несмотря на метель и мороз, высоко подняты головы, вперед до пояса и назад до отказа машут руки; мерно отбивается шаг. Величественное зрелище молодости, силы, здоровья и дисциплины. Вот она «Рассея». Вот ее Императорская Гвардия.
Офицерское Собрание. Как страшно идти рапортовать Полковнику Михайличенко[17], командиру Запасного Батальона. Так и кажется, что обязательно ошибешься.
Ведь в это время на Тебя направлены все глаза, все критикуют, все разбирают, достоин ли Ты быть принятым в родной полк, в рядах которого отцы, деды и прадеды служили и умирали за Славу Государя, за честь и величие России, на полях Бородинских, под Парижем, на Балканах, под Тарнавкой и под Краковом.
Возвращаюсь в Петергоф. В казармах Школы гремит ура. В чем дело? Мне объясняют: «Распутин убит». Всеобщее ликование. Праздник.
В нашем взводе есть юнкер, отец которого член Государственной думы. Он привозит из Петрограда литографированные речи Милюкова[18], Чхеидзе[19], Керенского и других депутатов, речи, не напечатанные в газетах.
Юнкера, в тайне от начальства, увлекаются политикой, набрасываются на запрещенные листки, жадно читают их и, с азартом, обсуждают происходящие события. Все уверены, что будет лучше, если что-то переменится. И мир будет, и победа, и расцвет на свободе России и Русского народа. Всё кажется таким нужным, простым и понятным. И как захватывают речи народных представителей — вот люди, вот наше спасение, вот те, которые поведут нас на пути мира, культуры и свободы.
Таково настроение юнкеров нашей Школы. Начальство же обо всем этом не имеет ни малейшего понятия. Что бы подумало оно, если бы узнало, что вот эти юнкера-политики, идя присягать Государю Императору, сговорились между собой, что во время присяги, поднимая руку — складывать пальцы в виде… «кукиша»…
И эти поклонники и ученики Керенского, Чхеидзе, Милюкова и других «избранников народа» непринужденно показывали «кукиш» во время присяги Государю, кощунствуя, оскорбляя штандарт Лейб-гвардии Конно-Гренадерского полка и с энтузиазмом совершали подобную гнусность.
Творцы европейско-демократической доктрины могут гордиться своими учениками.
Но этот энтузиазм на меня не передается. Иногда мне бывает даже жутко, — уж слишком грандиозны эти настроения и как-то страшно намерение, очертя голову, прыгать в неизвестность.
Конечно война никому больше не нужна, всем только в тягость, да и веры в победу мало. Главное — никто не знает, как снабжен теперь фронт, есть ли в достаточном количестве снаряды, пулеметы, ружья.
Вся эта обреченность и неизвестность ощущается сама собой, воздух этим насыщен, но… раз уж заварили кашу, надо тянуть лямку до конца. А потом можно и разговаривать, и читать всякие запрещенные речи. А теперь эти речи и эти настроения могут быть на руку только немцам: не в присутствии же внешнего врага разваливать свое собственное Государство!
Я не смог прочитать до конца ни одной речи: не интересно. Товарищи мои по взводу, должно быть, заметили мое равнодушие. Я думаю, что они считают меня мало развитым человеком. Кроме того, я имею и другой крупный недостаток: я — портупей-юнкер, да еще вдобавок исполняющий обязанности взводного, они мне подчинены. Это я назначаю наряды, по вечерам делаю поверку и заставляю петь молитвы и гимн.
Начальство ничего не знает о подобном настроении юнкеров. Не мне же доносить курсовому офицеру — я не шпион и не доносчик.
Главное, что и в помине нет какой-либо контрпропаганды Правительства. Инициатива в руках сторонников разрушения. Разве юнкерам сообщили хоть раз устным или печатным способом, лекцией или докладом, о ходе военных действий, о наладившемся снабжении армии вооружением, снарядами, патронами и всем необходимым? Ни разу. Мы предоставлены психологии побежденных (помним только наши поражения), рутине и риску попадать в сети революционеров, которые, не в пример Правительству, ведут бешенную пропаганду. Нами никто не руководит и никто нас не воспитывает, как граждан и будущих офицеров. Если профессиональные революционеры ведут в офицерской среде и в солдатской массе искусную агитацию, то и мы должны бы быть обучаемы и политике, и контрпропаганде, чтобы суметь предохранить от разложения и себя, и солдат.
Мы же в этом отношении или уже обреволюционировались, или же полные профаны, то есть безоружны перед натиском разлагателей.
Вечер. В дортуаре в 9 часов тушатся огни. Я лежу на моей койке около стены, отдельно от других. Я исполняю обязанности взводного портупей-юнкера. Несмотря на потушенный свет, всё разговаривают, перекликаются, раздается сдержанный смех. Все дружно вдруг смеются удачно рассказанному анекдоту. Идет возня. Выдаются подушками. Молодость берет свое: забывается все — ужасающая война, казармы, политика, неприятности, неизвестность. Все резвятся как дети, смеются до слез, всякий старается сказать что-нибудь исключительно остроумное.
Все довольны и беспечны в этот момент. Все себя чувствуют одной родной семьей, школьниками, мальчишками, шалунами. Но шум делается настолько сильным, что дежурный офицер сможет его услышать. Прощай тогда мой воскресный отпуск, поездка домой в Петроград, в родительский дом. Я призываю к тишине разошедшихся юнкеров. Вдруг раздается: «ш…шш», и в водворившейся внезапно тишине голос: «Не мешайте, тише. Дворянин спать хочет».
Эта глупая выходка вызывает бурю восторга, хихиканья и с трудом сдерживаемого смеха. Но уже злого смеха.
Одна ловко сказанная фраза прервала беспечное веселье и мигом вернула всех к действительности: посылались насмешки и колкости на мой счет.
По существу, все мы остались студентами, а потому исполнение должности старшего портупей-юнкера на взводе было очень трудным, и при любви студентов к независимости, создавало подчас положение портупей-юнкера очень деликатным.
Но всё было мирно до моего выхода в Гвардию. А вот получил я вакансию, и мои товарищи по взводу стали надо мной издеваться.
Они такие же студенты, какия, одинакового со мной образования, моя же принадлежность к дворянскому сословию дает мне преимущество выйти в Гвардию.
Дворянство потеряло преимущество быть культурным и обеспеченным классом в Государстве. Мне кажется, что в наш век общедоступности образования, дворянство только разъединяет нацию, давая неизвестно почему привилегии и преимущества одних граждан над другими.
А потому я и подвергаюсь насмешкам моих однокашников — юнкеров — студентов не дворян.
А ведь они тоже должны будут проливать свою кровь за Веру, Царя и Отечество.
Сидим мы в столовой и завтракаем, аппетит волчий — только что вернулись со строевых занятий на морозе. Говорят, приехал посетить Школу Начальник всех Школ Прапорщиков Петроградского Военного Округа Генерал Лазаревич[20].
— «Встать, смирно!»
Входит в столовую старенький Генерал. Поздоровался. Мы ответили.
— «Есть ли какие-нибудь претензии?» — говорит Генерал. Молчание. Вдруг голос.
— «Так точно, Ваше Превосходительство». Все замерли. Генерал подходит к говорившему.
— «Ну в чем дело, мой друг?»
— «А вот Ваше Превосходительство, таракан в супе» — говорит юнкер, показывая тарелку.
Генерал не спеша одевает на нос пенсне, нагибается к тарелке, находит злополучное насекомое, вынимает его ложкой из супа и самым добродушным голосом:
— «А вот его больше и нет».
Атмосфера разрядилась. Все были довольны. Генерал пошел дальше.
Тогда нас с «прапором» поздравят,
Погон со звездочкой дадут,
И в снаряжение нарядят
«Остаток денег» отдадут…
Пройдут минуты наслаждения,
Не будет денег ни гроша,
Тогда поедем в батальоны,
Не зная ровно ни шиша.
30 ЯНВАРЯ 1917 ГОДА. Наступило утро дня производства. Одеты все уже в форму пехотных Прапорщиков. Укладываются чемоданы, записываются адреса, подсчитываются деньги. У некоторых их совсем мало — проиграны в карты: игра шла «в счет производства». Сначала играли на наличные, потом проиграли бинокли, часы, а потом и деньги, выдаваемые при производстве.
Но заметна всеобщая веселость, все рады надеть форму русского офицера, ехать домой в кратковременный отпуск и разлететься затем по всей России по запасным батальонам.
Приказано строиться. Одеваются юнкерские шинели поверх офицерских гимнастерок. Курсовые офицеры улыбаются. Выстраивают нас на небольшом плацу. Настроение приподнятое и радостное. Ждем. Наконец приезжает Генерал Лазаревич.
— «Смирно, господа офицеры!», — командует Начальник Школы Полковник Барон де Пеленберг[21].
Торжественная минута.
— «Поздравляю с Монаршей милостью», — говорит престарелый Генерал. — «Вы производитесь в офицеры. Нашему обожаемому Государю-Императору ура!»
Дружное ура несется ему в ответ. Генерал уезжает. Мы продолжаем стоять в строю и не знаем, что делать дальше. К нам подходит наш курсовой офицер Поручик Платицын[22]:
— «Поздравляю, господа» — говорит он и улыбается лукаво — «разрешите отвести вас в казармы?»
Мы просим. Он командует:
— «Господа офицеры. Напра-во, ряды вздвой, равнение налево шагом-марш». Все довольны и смеются.
Вот я и офицер в 19 лет.
Каждый из нас надел высочайше утвержденный школьный нагрудный знак: университетский значок, со скрещенными мечами и с крыльями Императорских орлов. Мы — так называемый «студенческий выпуск».
Леонид Кутуков, портупей-юнкер Третьей Петергофской Школы прапорщиков. Январь 1917 г.
Запасный батальон Лейб-гвардии Московского полка
После производства я возвратился в Петроград, в дом моих родителей. 3 февраля должен явиться к месту службы в Запасный батальон Лейб-гвардии Московского полка.
В Запасном Батальоне Лейб-гвардии Московского полка офицеры разделяются на две категории: Кадровые офицеры, производства еще мирного времени, эвакуированные с фронта вследствие ранений и увечий и, во-вторых, молодые офицеры, отправляемые по мере надобности в действующий полк. Это мы — Прапорщики.
Нас распределили по ротам Учебной Команды для прохождения службы и усовершенствования в военных знаниях.
Ранней весной мы поедем на фронт, чтобы принять участие в большом наступлении, которое должно решить исход войны.
Дисциплина в батальоне железная. Начальник действительно является начальником, всякое приказание исполняется с места, моментально, точно, беспрекословно. Авторитет и звание офицера стоят на недосягаемой высоте. Всякое приказание офицера — закон. Грандиозная махина в 6000 штыков управляется кадровыми офицерами с математической точностью. Их работа происходит в сознании высокого и ответственного долга перед Родиной и с любовью к родному полку. Чувствуется, что Полк не является простым сборищем людей, а что это дружная семья, имеющая свои особые правила, свои вековые традиции, семья, не терпящая в своей среде урода; где все за одного и один за всех; где каждый сам за себя отвечает, перед самим собой и перед всеми. Семья, ответственная за свои поступки перед всей Российской Армией. Велики обязанности каждого члена Полка; но и велика честь служить в Императорской Гвардии…
Все это поражает и покоряет вновь прибывших молодых офицеров и постепенно вливает в общую офицерскую семью; заставляет чувствовать себя сыном своего Отечества и исполнять свой долг перед Родиной в рядах родного полка.
Необходимые примечания[23]
Мой дед Николай Алексеевич родился в Рязанской губернии. Женившись на дочери помещика Пензенской губернии, кн. Мансыревой, Марии Павловне, он приписался к пензенскому дворянству. Мой отец, Николай Николаевич, родился в Пензенской губернии. Служил в канцелярии Предводителя дворянства Городищенского уезда. Когда ему еще не было двадцати лет, его родители разорились. Он приехал в Петербург и, не имея никаких связей, поступил конторщиком на Варшавский вокзал.
Моя мать, Екатерина Васильевна, родилась в Борисоглебских Слободах Ростовского уезда Ярославской губернии. Ее отец был крестьянином, деревенским слесарем и токарем. Мне неизвестно, при каких обстоятельствах его старшая дочь, Лариса Васильевна, была отдана в Коломенскую гимназию в Санкт-Петербурге. Окончив ее с золотой медалью, она поступила в Женский Педагогический Институт. Она устроила в Коломенскую гимназию свою младшую сестру (мою мать). Обе они были образованными женщинами, прекрасно владевшими французским языком, а также и немецким. После окончания гимназии Екатерина Васильевна поступила на службу на Варшавский вокзал, где и познакомилась с моим отцом.
Их брак не захотел признать мой дед Николай Алексеевич, потому что его сын, столбовой дворянин, женился на дочери бывшего крепостного. Отец мой поступил на службу в Страховое Общество «Россия». Лишь через три года после моего рождения мои родители повезли меня к дедушке в Хвалынск, где и состоялось семейное примирение.
Можно легко себе представить, что меня не воспитывали в сословных, дворянских традициях, а скорее в либеральном духе интеллигенции начала двадцатого столетия. Никаких связей с дворянскими кругами в Петербурге у нас не было, и я не был приписан ни к рязанскому, ни к пензенскому, ни к петербургскому дворянствам. О дворянстве у нас в доме никогда не говорилось. Это была семья русских интеллигентов. Но я знал, разумеется, о принадлежности нашей фамилии к столбовому дворянству. В школе прапорщиков на вопрос ротного командира, я и заявил о моей принадлежности к дворянству, что давало мне возможность выйти в Запасный Батальон Лейб-гвардии Московского полка в Петрограде или в Запасный Батальон Стрелков Императорской Фамилии в Царском Селе. Я выбрал Московский полк, так как он был в Петрограде, где жили мои родители. О том же, что стрелки Императорской Фамилии были гораздо «лучше и шикарнее» московцев, я узнал лишь впоследствии.
В Запасный Батальон Лейб-гвардии Московского полка 1 февраля 1917 года были выпущены прапорщики трех категорий:
1) Прапорщик Георгиевский, сын нашего полкового врача, из Пажеского Его Величества Корпуса с правом ношения формы полка.
2) Прапорщики с производством в армейскую пехоту «с прикомандированием к полку для испытания по службе с правом перевода в полк впоследствии», то есть зачисления в Гвардию на военное и на мирное время с правом ношения формы полка.
3) Прапорщики с производством в армейскую пехоту с прикомандированием к полку на военное время. После окончания войны следовало переводиться в Армию.
Таким образом получалось три категории офицеров, долженствующих умирать «За Веру, Царя и Отечество»:
1) Из Пажеского Корпуса — «свой в доску».
2) Отвечающие всем сословным дворянским требованиям.
3) Терпимые лишь на время войны.
Николай Алексеевич и Екатерина Васильевна Кутуковы с сыном. Петроград, 2 февраля 1917 г.
Дело в том, что офицеров дворян неоткуда было достать — их просто не было в достаточном количестве: приходилось решать дилемму — или принять не дворян, или расформировываться! Сословная спесь помешала принять благоразумное решение, что создало совершенно недопустимое и, главным образом, вредное настроение в офицерской среде. Вскоре эта бестактность была оформлена документально. Всем вновь испеченным прапорщикам было предложено заполнить анкету с указанием о сословной принадлежности родителей, родственников, знакомых и их социального положения. Я написал о крестьянском происхождении моей матери, ее сестры, их образовательном цензе, о службе моего отца в Страховом Обществе, о службе Ларисы Васильевны городской учительницей, и о наших знакомствах из интеллигенции. В скором времени, из приказа по Запасному Батальону я узнал, что по постановлению собрания господ офицеров Действующего полка я был зачислен в полк лишь на военное время, несмотря на столбовое дворянство моего отца!
Можно себе представить, с каким чувством я прочитал этот приказ… (И можно лишь удивляться, конечно, что я и по сей день, январь 1953 года, состою в Объединении Лейб-гвардии Московского полка! Забыв обиду, я через полк почитаю славное, прошлое России).
Но этим сословный тупик еще не закончился. Сама жизнь тотчас же показала, до какого абсурда можно дойти, когда нет реального подхода к ее требованиям. Когда все прапорщики вышли в Запасной Батальон, то им было предписано, согласно правилам Офицерского Собрания, сделать визиты господам офицерам полка. По этим правилам визиты не полагались ни военным врачам (людям с высшим образованием!), ни военным чиновникам, ни духовенству. И вот получилась курьезная картина: полковому врачу, потомственному дворянину, отцу прапорщика Георгиевского, вышедшего прямо в полк из Пажеского корпуса, прапорщики не дворяне, полудворяне, или признанные неподходящими по социальному положению, были обязаны не делать визитов! Вот пример, в какие дебри зашел сословный строй Императорской России…[24]
Во время войны 1939–1945 годов мне пришлось встретиться в Париже с офицерами Армии генерала Власова[25] (бывшими красными офицерами), а после окончания войны с новыми эмигрантами, бывшими «власовцами» и т. д. Большинство из них отнеслось ко мне с большим недоверием из-за… моего дворянского происхождения и моей службы когда-то в Императорской Гвардии!!!
Назначение в команду «второразрядников»
Меня назначили в команду «второразрядников», входящую в состав Учебной Команды.
«Второразрядники» — это солдаты с 4-х классным образованием. Ими комплектовались Ораниенбаумские Школы Прапорщиков II разряда, для производства офицеров на время войны.
Расписание занятий не совсем обычное: диктовки, подробное описание винтовки, арифметика, офицерские шашечные приемы и т. д. У каждого солдата имеется тетрадка, куда я ставлю отметки об успехах по пятибалльной системе.
Это была сборная команда людей разных возрастов и социальных положений, и были тут и народные учителя, и вахмистры, неизвестно как сюда попавшие, приказчики, конторские служащие, недоучки и т. д. Это всё люди, читающие газеты, рассуждающие, разбирающиеся как во внутренней политике, так и в международных отношениях.
По всей вероятности, они обмениваются ежедневно своими мнениями, обсуждают между собой текущие политические моменты, критикуют действия Правительства и безусловно имеют политические связи и вне казарм.
Я, конечно, не могу утверждать категорически, но мне кажется, что уже самое наличие их полуинтеллигентности, их к этому обязывает. Пока я еще не имею никаких доказательств. Но я твердо знаю, что Армия находится вне политики.
Сегодня я запоздал к завтраку, задержался в Команде. Вхожу в столовую и вижу, что только за одним столиком сидят один Капитан и два Штабс — Капитана. Я подхожу к Капитану X и говорю:
— «Господин Капитан, разрешите сесть».
— «Спросите разрешение у Штабс-Капитана Y, он меня старше».
Я обращаюсь к Штабс-Капитану Y.
— «Господин Капитан, разрешите сесть».
— «Вы не ко мне должны обратиться, прапорщик, а к Штабс-Капитану С, не правда ли Петя, ведь Ты меня старше».
— «То есть почему же это я Тебя старше? Ведь Ты же забыл» и т. д.
Разговор продолжается. Я стоял и терпеливо ждал, пока выяснится, кто же старший. Наконец я получил разрешение от «Пети», то есть от Штабс-Капитана С сесть. Так мне и надо «молодому», чтобы я привыкал к службе.
Начальник Учебной Команды Капитан Дуброва — гроза солдат и своих младших офицеров. Я его еще мало знаю, но уже вижу, что с ним нельзя шутки шутить. Кроме службы и дисциплины, он ничего не признает. Но я не думаю, чтобы было еще много в Русской Армии таких образцовых Учебных Команд.
Капитан Дуброва живет в офицерском флигеле, что выходит на полковой плац. Каждое утро в 8 часов все роты Учебной Команды выстаиваются перед флигелем. Всё готово. Старший офицер и все офицеры и солдаты смотрят на дверь, из которой должен появиться Начальник Команды. Вот дверь приоткрывается и показывается… белый пушистый шпиц — собака Капитана Дубровы.
— «Равняйсь!»
Опять открывается дверь.
— «Смирно, господа офицеры».
Начальник Команды находит свои роты в образцовом порядке. Спасибо милому шпицу, что показывает приближение грозы.
Сегодня во время завтрака играл полковой оркестр балалаечников.
Сегодня опять занимался в помещении с командой «второразрядников». Мои подчиненные знают, конечно, что до военной службы я был студентом, видят мои 19 дет и чувствуют, наверное, что я еще не опытен в моем новом звании, что еще не освоился с моим положением и не привык окончательно чувствовать себя начальником.
Обстановка весьма мирная: солдаты пишут диктовку. В соседнем помещении репетирует «Руслана и Людмилу» духовой оркестр и всё время отвлекает мое внимание. Диктовка кончена.
Когда я занимаюсь «в помещении» с второразрядниками, то всегда выставляю в конце коридора дневального — «на всякий случай», чтобы он кричал «смирно», при появлении «грозы», то есть Капитана Дубровы — так-то спокойнее и впросак не попадешь.
Вдруг один из моих учеников встает:
— «Ваше Высокоблагородие, разрешите спросить?»
— «В чем дело?», — говорю я.
— «Так что мы бы просили Ваше Высокоблагородие сообщить нам, что Вы думаете о Распутине».
Солдат застыл. Он сам испугался своих слов. В помещении была мертвая тишина. Все лица напряглись в ожидании моего ответа. А я подумал: «проба» на студента. Но что мог я им ответить? Ничего утешительного я бы им сказать не мог. Двадцатый век, век науки и техники и, вдруг, в судьбы Империи вмешивается безграмотный «старец». Мне было даже неловко как то, как будто и я в чем-то виноват. Кроме того, я не хотел вступать с ними в «политический» разговор.
— «Если я еще раз услышу подобный вопрос, то я немедленно доложу Начальнику Учебной Команды Капитану Дуброве, и он всё вам разъяснит».
Я встал и вышел.
— «Встать, смирно», — неслось мне вслед.
Твердо знаю я, что не имею права вступить в политический разговор. Но даже при всем моем желании я не смог этого сделать, так как о политике, о партиях, о социализме и т. п. я сам не имею ни малейшего понятия. Что, если бы среди моих «второразрядников» нашелся бы специалист по политическим вопросам (например, народный учитель)? В самом начале разговора с ним я просто-напросто сбился бы с толка, и конфуз вышел бы великий.
Еду по Литейному в трамвае в сторону Невского. Народа мало. Стою на площадке. На одной из остановок влезает какой-то тип, по-видимому из мастеровых и начинает ругать всё и вся — «вот воину затеяли баре, народ на фронте убивают безоружный, одно предательство кругом, офицерам на потеху кровь надо свою лить»… Вижу: на меня публика смотрит с любопытством. На углу Литейного и Симеоновской улицы я приказал кондуктору остановить вагон, подозвал городового, дал ему мою визитную карточку и приказал отвести крикуна в участок…
Капитан Нелидов занимался сегодня с нами, молодыми Прапорщиками, уставами и знакомил нас с историей Полка.
В 1811 году второй батальон Лейб-гвардии Преображенского полка по повелению Государя АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВИЧА был развернут в наш полк, что дало нам преемственность от славных Петровских потешных.
И уже в 1812, году, вновь сформированный Лейб-гвардии Литовский полк получил свое первое боевое крещение на Бородинском поле. Построенный в каре, полк отразил все атаки кавалерии Принца Мюрата[26], Короля Неаполитанского, а затем и Наполеоновской пехоты.
За свой первый бой полк получил Георгиевские знамена и был переименован в Московский за защиту Первопрестольной.
Взятие Парижа в 1814 году. Участие полка в покорении Кавказа, в Венгерском походе и в славных боях Освободительной войны.
«Пятьдесят шагов назад»[27]
Скажи-ка, дядя,
Ведь не даром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Наполеон приказал во что бы то ни стало обойти левый фланг бородинской диспозиции русских войск, чтобы, выйдя нам в тыл, одержать решительную победу. Для достижения этой цели он бросил в бой три дивизии корпуса Даву[28], корпус Нея[29] и корпус Жюно[30]. Для подкрепления их был назначен Мюрат с кавалерийскими корпусами Нансути[31], Монбрена[32] и Латур-Мобура[33]. Корпус польских войск под начальством Понятовского[34] был послан в обход нашего левого фланга.
К 11 с половиной часам утра, пользуясь подавляющим превосходством сил и замешательством, произведенным в среде русских войск смертельной раной главнокомандующего 2-ой армией генерала князя Багратиона, неприятель старался по мере возможности использовать свой успех на нашем левом фланге.
Бой достигал своего апогея. В этот решительный момент часть полков нашей Гвардии начала прибывать на поле сражения, чтобы сдержать зарвавшегося неприятеля. «Чудное и ужасное зрелище представляло тогда поле битвы», — записывает участник событий[35], — «Над левым крылом нашей армии висело густое, черное облако от дыма, смешавшегося с парами крови; оно совершенно затмило дневной свет; солнце покрылось кровавою пеленою; перед центром пылало Бородино, облитое огнем, а правый фланг был ярко освещен лучами солнца. В одно и то же время взорам представлялись день, вечер и ночь». В такой обстановке подходящие колонны Гвардии строились в каре, тотчас же взятые под ураганный огонь французской артиллерии. Прибывая, они могли видеть то необычайное ожесточение, которое царило вокруг них на поле сражения. Очевидцы этой «битвы гигантов», как называл ее Наполеон, рассказывали, что многие из сражавшихся побросали свое оружие, сцеплялись друг с другом, раздирали друг другу рты, душили один другого в тесных объятиях и вместе падали мертвыми. Артиллерия скакала по трупам, как по бревенчатой мостовой, втискивая трупы в землю, упитанную кровью. Многие батальоны так перемешались между собой, что в общей свалке нельзя было отличить неприятеля от своих. Изувеченные люди и лошади лежали группами; раненые брели к перевязочным пунктам, покуда могли, а выбившись из сил падали, но не на землю, а на трупы павших раньше. Чугун и железо отказывались служить мщению людей; раскаленные пушки не могли выдерживать действия пороха и лопались с треском, поражая заряжавших их артиллеристов; ядра, с визгом ударяясь об землю, выбрасывали вверх кусты и взрывали поля, как плугом; пороховые ящики взлетали на воздух. Крики командиров и вопли отчаяния на 10 разных языках заглушались пальбой и барабанным боем. Более, нежели из 1000 пушек, с обеих сторон сверкало пламя и гремел оглушительный гром, от которого дрожала земля на несколько верст. Батареи и укрепления переходили из рук в руки.
По выстроившимся гвардейским каре французы открыли губительный огонь из 400 пушек с расстояния не больше 500–600 шагов. «Самое пылкое воображение не в состоянии представить сокрушительного действия происходившей здесь канонады», — пишет один из участников сражения. — «Гранаты лопались в воздухе и на земле; ядра гудели, сыпались со всех сторон, бороздили землю рикошетами, ломали в щепы и вдребезги всё, что встречали на своем полете. Выстрелы были так часты, что не оставалось промежутка между ударами; они продолжались беспрерывно, подобно неумолкаемому грому»[36].
Гвардейские каре несли огромные потери, смыкая редеющие ряды. Тогда было отдано приказание отойти на 50 шагов назад, где действие неприятельского огня было сравнительно слабее. Всё лишь 50 шагов назад! Пятьдесят! — «Да, были люди в наше время, не то что нынешнее племя!»
Вдруг смолкает огонь французских пушек и тотчас же массы неприятельской конницы по приказу Наполеона устремляются в стремительную атаку на русские гвардейские каре. Земля дрогнула под несколькими тысячами всадников, устремившихся на ощетинившиеся штыками русские каре. Командир второго батальона нашего, впоследствии Лейб-Гвардии Московского полка, при приближении лавины закованных в латы французских кирасир маршала Мюрата, короля Неаполитанского, приказывает взять «на руку», строго запрещая стрелять без своего приказания. При приближении кавалерии к самому каре он приказывает делать ружьям движения в стороны, зная по собственному опыту, что лошади не пойдут на колышущиеся блестящие штыки, тех же лошадей, которых кирасиры всё же заставят приблизиться к фронту, колоть в морду. «Это распоряжение имело самые успешные последствия», — записывает позднее доблестный командир этого батальона — каре, — «Кирасиры, окружив каре всех сторон и, не видя возможности нас расстроить, начали по сигналу, на рысях, формировать колонну шагах в 30 перед передним фасом каре, с явным намерением ударить массой оной. Чтобы не допустить до исполнения сего намерения, я воспользовался замешательством начавшегося построения, когда каждый всадник искал своего места, скомандовал „ура“, и батальон бросился в штыки. Передние ряды кирасир, отыскивая свои места и не имея через то прочного фронта, будучи поражаемы штыками, не устояли, но удерживаемые задними взводами, не могли избежать большого поражения и только после отчаянного их крика вся кавалерийская колонна обратилась в бегство. Батальон еще некоторое время гнался за кирасирами, когда же они отдалились, произвел по бегущим пальбу, чем и довершено поражение».
Грозные кирасиры, «Hommes de fer»[37], как их называл Наполеон, поддержанные легкой кавалерийской дивизией Брюйера[38], еще два раза атаковали гвардейские каре и оба раза были отбиты. Эти атаки, в продолжении которых французская кавалерия прекращала стрельбу, были как бы отдыхом для наших гвардейцев, устилавших поле неприятельскими трупами и не терпевших ни малейшего урона от налетов конницы. — «С тех пор», — записывает один из участников боя, — «кавалерия Мюрата не осмеливалась уже больше беспокоить колонн наших и только издали смотрела на место своего пора жени я».
Когда, потерпевшая большой урон, неприятельская кавалерия очистила поле сражения, то ей на смену были двинуты Наполеоном массы пехоты с артиллерией. Наше командование отдало приказание немедленно атаковать показавшегося неприятеля. Первая атака была неудачна; укрепления переходили из рук в руки: то их брали наши солдаты, то их отбивали назад французские егеря… Когда же командир первого батальона нашего полка лично повел его в атаку, приняв командование полком вследствие тяжелого ранения командира полка, имея в резерве 2-ой и 3-й батальоны, от которых, впрочем, остались только небольшие кучки, то французы не выдержали и начали отступать. Командующий полком получил две раны, сначала пулю в локоть, а потом в живот. Изнемогая от ран, этот герой еще долго не оставлял строя и, будучи поддерживаем двумя гренадерами, продолжал отдавать приказания и одобрять солдат. Раны были смертельными и на другой день он скончался…
На этой позиции, облитой кровью наших солдат и офицеров, остатки полка продержались до конца битвы. Деление на роты и батальоны уже не имело смысла, потому что от некоторых рот осталось только несколько человек: это была небольшая группа людей одного полка, людей измученных ожесточенным 13-часовым боем…
Наполеон не обошел левый фланг русской бородинской позиции…
За этот славный Бородинский бой, данный на подступах к Москве, наш полк получил наименование Лейб-Гвардии Московского, заслужив Георгиевские знамена за защиту Первопрестольной. Знаменателен и полковой знак полка: на Андреевском кресте Гвардии — герб города Москвы, Святой Георгий Победоносец, поражающий змея — неприятелей земли русской…[39]
В начале Великой Войны, под деревней Тарнавкой, полк очутился в виду артиллерийской позиции неприятеля. Был конец августа, славные дни Бородина. Командир полка Полковник Гальфтер[40] решил взять приступом неприятельские позиции.
Четыре версты шли цепи под страшным огнем… Коротким штыковым ударом полк ворвался в расположение неприятеля. Офицеры шашками рубили артиллерийскую прислугу, солдаты прикалывали прикованных к пулеметам германских пулеметчиков. Было захвачено 42 орудия. Из них 17 тяжелых, то есть вся артиллерия Германского корпуса Войрша[41].
Но вскоре неприятель перешел в контрнаступление. Германская Гвардия атаковала кольцевой окоп, в котором окопался наш полк, имея в середине своего расположения захваченную артиллерию, два дня шел бой, пока не подошли наши главные силы. Оставшиеся в живых Московцы запели «Боже, Царя Храни». Полк отстоял свои трофеи — 42 орудия. За эти бои выбыло из строя убитыми и ранеными 70 офицеров и свыше 2500 нижних чинов. Так полк показал себя достойным своих бородинских предков.
Затем шли тяжелые бои под Ивангородом, Ломжею, Вильною, Луцком и Тарнополем. Сейчас действующий полк стоит под Ковелем[42].
Генерал Виктор Петрович Гальфтер. Портрет списан с фотографии А. Земелем
Февральский доклад профессора полковника А. А. Зайцова[44] посвящен был сражению под Люблиным в августе 1914 года.
Изнемогая от потерь, от многодневных, непрерывных боев, 4-я армия отошла к г. Люблину. В стыке между нею и соседнею 5-й армией прорвался X австрийский корпус, перерезавший железнодорожную линию Холм — Люблин. Положение становилось критическим.
К месту прорыва эшелон за эшелоном подходили полки 1-й гвардейской пехотной дивизии. Так разыгрался исторический бой под Владиславовым. По словам австрийцев, на них потрясающее впечатление произвели стремительно шедшие вперед во весь рост, равняясь словно на ученье, цепи великанов. Это шли полки гвардейской Петровской бригады: Преображенский и Семеновский.
X австрийский корпус сильно подался назад. Наступил перелом уже в нашу пользу. Противник, отходя, задержался на сильно укрепленной позиции. Попытка взять ее успеха не имела и стоила нам больших потерь. Не надеясь больше на успех, штаб фронта приказал 26 августа наступление прекратить и укрепляться на занятых позициях.
Но происшедшие в этот день боевые события заставили штаб тотчас же отменить данное распоряжение и отдать приказание о преследовании разбитого противника…
Что же произошло в течение этих нескольких часов? 26 августа лейб-гвардейский Московский полк подучил приказ наступать с вечера на Тарнавские высоты. В этот день занял их подошедший на поддержку австрийцев германский корпус генерала Войрша. Лейб-гвардии Московский полк должен был атаковать противника вечером 26 августа, т. е. в годовщину Бородинского сражения, за отличие в котором он получил, как высшую награду, свое наименование. Офицеры и солдаты полка, овеянные романтикой своей вековой боевой истории, усмотрели в этом совпадении некое предопределение судьбы…
И вот случилось нечто чудесное, чего не найти в анналах военной истории: один лишь пехотный полк, быстрым шагом подойдя к неприятельской позиции, сразу прорвал ее в нескольких местах и захватил артиллерию целого корпуса.
Целую ночь отбивались московцы вместе с подошедшими лейб-гренадерами, в кольцевых окопах, от яростных атак германской пехоты, стремившейся отбить свои батареи.
Утром, 27 августа, лейб-гвардии Финляндский полк, при поддержке Павловского, стремительной атакой пробил широкую брешь в расположении 37-й венгерской дивизии и обошел левый фланг соседнего к югу корпуса Войрша. Противник сразу начал отход, становившийся всё стремительнее, всё беспорядочнее.
В те моменты, когда перед усталыми московцами и лейб-гренадерами немцы очистили окопы и стали отходить, одна из рот скинула фуражки и запела «Спаси Господи». Соседи подхватили. Молитвенные звуки всё ширились, росли. После молитвы из тысячи грудей двинувшихся вперед офицеров и солдат, среди Тарнавских перелесков и холмов, в едином порыве грянул и полился мощный русский национальный гимн…[45]
Сидим мы в Собрании и завтракаем с аппетитом, после целого утра строевых занятий. К столу прислуживают солдаты в длинных белых рубахах без погон, но с полковым знаком, в черных шароварах с красными кантами и в высоких сапогах.
Мы, прапорщики, ютимся все вместе, но уже начинаем осваиваться в непривычной обстановке.
Входит батальонный адъютант штабс-капитан Некрасов 2-й[46] и говорит:
— Господа офицеры, пожалуйте в классную комнату при оружии, командир батальона просит.
Мы все сгруппировались в комнате. Входит полковник Михайличенко.
— Господа офицеры!.. Вот что, господа, — говорит он, — я получил очень неприятное письмо от капитана 1-го ранга… Подпоручик… выйдите, пожалуйста, вперед. На днях в трамвае вы не потрудились отдать честь капитану 1-го ранга… по уставу, о чем он мне и сообщает. Вы лишь привстали со своего места и отдали честь Штаб-офицеру, полусогнувшись. Мне было очень неприятно получить такое письмо, и я делаю Вам замечание при собрании офицеров. Лейб-гвардии в Московском полку офицеры должны быть безупречны. Следующее Ваше опущение по службе я прикажу отдать в приказе. Господа, вы свободны.
Подпоручик стоял красный как рак. «Я не хотел бы быть на его месте», — подумал я.
Целый день ездил сегодня с прапорщиком Гилевичем на его автомобиле, делать визиты однополчанам. Кое-кого заставали, отсутствующим оставляли карточки.
Сегодня у нас дома играют в винт. Мой отец зовет меня к телефону. Подхожу. Удобно разваливаюсь в кресле и говорю:
— Я слушаю.
— Прапорщик Кутуков. С вами говорит капитан Дуброва.
— Так точно, это я, господин капитан, — говорю я, и как на пружинах вскакиваю с кресла и вытягиваюсь «смирно».
Все присутствующие весело смеются.
Служба моя в Запасном Батальоне приняла строго размеренный порядок. Каждое утро в 8 часов весь батальон выстраивался на плацу. Занятия до 12 часов. Затем завтрак в Собрании. С 2-х часов занятия до 6 вечера.
И в Собрании надо держать ухо востро — того и гляди кто-нибудь из старших офицеров процукает. А в смысле цука[47] «молодых» они тоже «специалисты». Надо до тонкости знать правила и обычаи Офицерского Собрания.
Помещение Собрания великолепное. Огромный двухсветный зал с колоннами. Монументальная лестница. Большая столовая, библиотека, биллиардная комната, с портретами всех командиров полка и много других комнат. Полковой музей.
При казармах имеется полковая церковь, со склепом для погребения господ офицеров[48]. Начинаю постепенно осваиваться со службой, с Собранием и с топографией казарм.
На днях был у моих знакомых. Отец генерал Генерального штаба З. Сын его на фронте в Гвардии. Еще совсем недавно, мальчишками, мы проводили время вместе на пляже в Финляндии. Обе сестры моего товарища еще до войны вышли замуж за офицеров Гвардейской Конницы. Одним словом, это чисто военная семья.
Гостей принимала хозяйка дома. Было всего несколько человек, хорошо между собой знакомых. Говорили о театре, об общих знакомых, о близких на фронте и незаметно перешли на наболевшую тему — заговорили о войне.
— А знаете, господа, — сказала генеральша (ее все так заочно называли) — как в Царскосельском госпитале один офицер стрелял в Государыню Александру Федоровну. Мне рассказывали, что дело происходило приблизительно так: Государыня подошла к постели тяжело раненого офицера, милостиво с ним беседовала и, между прочим, спросила его при каких обстоятельствах, где и когда он был ранен. Офицер рассказал, что он был ранен пулей во время контратаки. Гвардейский Германский Гессенский полк[49] не выдержал русской штыковой атаки и бросился бежать, побросав оружие. «Это неправда, — сказала Императрица, — Гессенская Гвардия не могла бежать», — и не попрощавшись, отошла от раненого[50]. Офицер выхватил из-под подушки револьвер и выстрелил в Государыню, но промахнулся. Ночью он был расстрелян.
На меня этот рассказ произвел удручающее впечатление, хотя по своей неправдоподобности он похож скорей на сплетню.
Знает ли Правительство, что подобные «новости» передаются уже в семьях офицеров Генерального Штаба? Осведомлен ли Государь о подобном состоянии умов от генерала до солдата! И, вообще говоря, к чему могут привести вое эти разговоры, критика, сплетни! Ощущается какая-то особая атмосфера всеобщей напряженности, недовольства, отчаяния. Воздух насыщен каким-то электрическим зарядом. Но, может быть, это только кажется, ведь жизнь идет по-прежнему.
Последуем теперь примеру одного великого французского писателя и обратимся к мнению человека из «народа» — к нашей кухарке.
Муж ее работает на Путиловском заводе, то есть словчился от военной службы и зарабатывает очень хорошо, что не мешает ему быть против войны и правительства в результате ежедневной революционной обработки. Мысли свои он высказывает и нашей Наташе.
У нас часто бывает моя тетя, богатая помещица и ярая монархистка. Война помешала ей возвратиться в Рим, где она постоянно живет уже лет 20[51]. Западная Европа дала ей своеобразную «демократичность», что не мешает ей любить Россию больше Европы и быть православной и монархисткой.
Она очень любит иногда пойти на кухню и сама приготовить, с присущим ей талантом, какое-нибудь очень вкусное блюдо.
Вернувшись как-то домой из казарм и, узнав, что тетка моя священнодействует на кухне, я пошел туда, с ней поздороваться и случайно услышал конец крупного ее разговора с нашей кухаркой.
— И какой это Царь? — говорил голос Наташи.
— А какого же вам надо Царя? — кричала моя тетка.
— Как какого, — ответила наша кухарка, — ну вот хоть нашего барина (то есть, моего отца).
— Дура!
Я расхохотался от такого оборота спора. Отец мой никогда не разговаривал с прислугой и меня поразило его «избрание». У жены рабочего Путиловского завода цела монархическая традиция и уважение к своему барину.
Сегодня утром я вышел из дома в 7 с половиной часов утра и забыл надеть шашку. Спохватившись на полпути и, вспомнив Начальника Учебной Команды, я вскочил на первого попавшегося извозчика и полным ходом галопировал сначала домой за шашкой, а затем в казармы — как бы не пропустить выход белого шпица.
Слава Богу, всё обошлось.
Начались забастовки на заводах. Кажется, и женщины недовольны — ощущается недостаток в хлебе, выдают по фунту на человека. И это в России — житнице Европы. Может быть, виной всему расстройство перевозочных средств. Но других продуктов сколько угодно. По крайней мере дома я ничего не слышал о продовольственных затруднениях.
Некоторое время тому назад я записался пайщиком в Гвардейское Экономическое Общество, под № 37037.
На полковом плацу выстроены маршевые роты. Но их не посылают в действующий полк. Эти роты отправляются на побережье Черного моря для сформирования особого корпуса для производства десанта на Константинополь.
Странные роты. Негвардейского вида солдаты старших возрастов, ратники с бородами, мужиковатые. По-видимому, лучших солдат оставили для своего полка.
Полковник Яковлев[52], заведующий хозяйственной частью, обходит роты, опрашивая, нет ли каких-нибудь претензий или жалоб.
Затем появляется священник и служит молебен. Роты отправляются на Николаевский вокзал[53], и я назначен сопровождать одну из них. Выступаем.
Идем по Сампсониевскому проспекту. Казармы нашего полка со всех сторон окружены заводами и рабочими кварталами. На панелях стоят очереди женщин у продовольственных лавок. Я вижу это впервые. Но я думаю, что очереди стоят у рабочих кооперативов, а не у обыкновенных лавок.
В одном месте Сампсониевский проспект суживается. Очереди стоят с двух сторон. Вдруг женщины начинают кричать, махать корзинками и зажимать проходящие роты.
— Куда идете, родимые, довольно вас перебили. Когда же этому конец будет.
Крики усиливаются, толпа бушует. Меня хватают за рукава шинели, что-то мне кричат, не пускают.
Я отбиваюсь, роты налегают и протискиваются вперед. Проходим. Смотрю на идущего рядом со мной в строю уже не молодого мужика-ратника.
Он плачет. Разжалобили его бабы.
Я отлично знаю, что думает «народ»: вот баре затеяли войну-бойню и без толку убивают мужиков. А генералы и министры продаются немцам, — денежки наживают. В Петрограде не хватает хлеба, а каждый день подводы везут мешки с мукой на Финляндский вокзал — это Царица отправляет хлеб немцам. В Царском Селе имеется беспроволочный телеграф и немцам заранее известны планы русского командования.
И всё в этом роде.
Подобные настроения создаются не без участия оппозиционных партий, которые по-видимому не очень брезгливы в выборах способов борьбы.
Мы проходим через весь город, Литейный, Невский. Прохожие останавливаются, смотрят равнодушно.
На Николаевском вокзале мы сдали наши роты специальным офицерам. Они в шинелях солдатского, матросского сукна, носят морские палаши вместо шашек. Много прапорщиков: специальный выпуск одной из Школ прапорщиков для десантной операции. Я думаю, что если бы мы заняли Константинополь, то война была бы выиграна и окончена.
В городе неспокойно. Говорят, рабочие бастуют и даже выставляют политические требования. Полиция разгоняет сборища на улицах. Прапорщик Гилевич попал на Знаменской площади[54] в бушующую толпу. Ему пришлось остановить свой автомобиль, так как толпа проколола шины. Занятия в батальоне идут нормально, хотя количество солдат, идущих в караулы значительно увеличено.
Жду моей очереди тоже быть отправленным в город для защиты порядка, то есть династии.
Монархист ли я? Конечно, я готов исполнить мой долг перед Царем. Я готов защищать существующий порядок от бунтующей черни и беснующейся в блудословии юдофильской интеллигенции.
Раз во главе России находится Государь Император Николай Александрович, то защищая Его, я защищаю и Россию.
Да разве я могу поступить иначе — ведь меня воспитывали честным человеком. Но к ужасу своему я замечаю, что у меня нет самого главного, что присуще природному монархисту — у меня нет Веры в моего Царя. Конечно, у меня нет революционных мечтаний, но я чувствую горечь и отвращение ко всему происходящему на верхах власти. Хотя, из малопонятного мне самому чувства своего рода осторожности и консерватизма, я стал бы защищать то, во что потерял веру. Лучше то, что есть, чем бунт и насилие. Монархическая идея не умерла, но ужасно дискредитирована.
На 2-е марта я назначен в караул в Зимний Дворец, в помощь капитану Ханыкову[55]. Я очень доволен, хотя начинаю уже волноваться, как произойдет смена караулов и т. д. Ведь в гарнизонной службе мы, Прапорщики, не очень сильны.
Уже несколько дней, как занятия прекратились. В городе пахнет бунтом. Столица охраняется войсками. Одна рота за другой при офицерах уходит в город. Позвякивают пулеметы. Я провожу дни в Собрании. Ночевать хожу к себе на Литейный[56].
Говорят, что беспорядки в городе усиливаются. Но войска еще не применяли оружия. Занятий в батальоне не производится. Сижу в Собрании в ожидании чего-то. Вижу в окно, как укладывают пулемет в сани Командира батальона. Кучер (не в военной форме) тщательно закрывает пулемет медвежьей полостью и уезжает со своим необычайным «седоком». Вечером иду по обыкновению домой, у Финляндского вокзала, на Литейном мосту, около Медицинской академии стоят наши роты, при офицерах, в полной боевой готовности.
О событиях февраля 1917 года см. Бюллетени Объединения Лейб-гвардейского Московского полка №№ 124 от 14 января 1950; 125 от 9 апреля 1950; 126 от 8 сентября 1950[57].
«В течение всей войны в 3-ю роту Запасного батальона переводились из 1-й, 2-й и 4-й рот штрафные молодые солдаты, а с конца 1916 года в нее назначались все прибывавшие фабричные рабочие, за различного рода преступления и проступки лишенные права отсрочки призыва в войска, которою пользовались все рабочие фабрик, работавших на оборону государства. Так как старые солдаты, эвакуированные из действующего полка за ранами и болезнями, первоначально составлявшие штат 3-й роты Запасного батальона, постепенно, по мере выздоровления, были снова отправлены в действующий полк, то к началу 1917 года 3-я рота была составлена почти исключительно из одних штрафных и осужденных по суду за разные преступления, выделенных из всего состава Запасного батальона. Остальные 3 роты батальона в начале 1917 года состояли почти исключительно из недавно мобилизованных, совершенно необученных молодых солдат, большая часть которых еще и не была приведена к присяге»[58].
Как всегда, встаю утром в 7 часов и заранее выхожу из дома, чтобы вовремя прийти в казармы.
Уже несколько дней трамваи не ходят. На улицах никого нет в этот ранний час, всё спокойно. Стоит прекрасная зимняя погода. Литейный мост занят частями нашего батальона. Как всегда, лихо отдают честь. Последние дни хожу в полном боевом снаряжении, при шашке, револьвере и наплечных ремнях со свистком.
Утро провожу в Офицерском Собрании. Всё время вызывают офицеров, и они уходят в город со своими ротами и взводами.
Завтракаю рано, часов в 11. Новостей никаких нет. (К этому часу многие Запасные батальоны уже взбунтовались, но у нас никто ничего не знал. Я говорю про младших офицеров.)
В первом часу дня вызывают, наконец, и меня. Приказано вступить в распоряжение подпоручика Шабунина, полурота которого уже выстроена на плацу. Иду в огромный вестибюль Собрания. Одеваюсь. Снаружи слышны выстрелы.
Входит Капитан Ханыков. Начинает снимать шинель. В это время солдат застегивает на мне снаряжение, я проверяю патроны в нагане и думаю: застегнут мне снаряжение, успею, как раз, подойти и поздороваться с капитаном. Но капитан, быстрее чем я ожидал, снимает с себя шинель, подходит ко мне первым и говорит:
— Здравствуйте прапорщик, у нас в полку принято здороваться.
— Виноват, господин капитан, — говорю я ему, кладу наган в кобуру и выхожу на плац.
Полуротой командует подпоручик Шабунин из студентов. Отличный офицер. Любимец солдат, заботящийся о них, проводящий с ними свое свободное время. Учит их грамоте, пишет им письма в деревню, входит в их личную жизнь. На полуроте[59] нас четверо офицеров — подпоручик и три прапорщика. Пересекаем наискось полковой плац и выходим к воротам, что выходят на Лесной проспект. Выходим через ворота (эта часть плаца окружена высоким деревянным забором), их закрываем и выстраиваем полуроту поперек улицы.
Около ворот маленькая дверка. Напротив — тоже забор, а за ним Финляндская железная дорога и пустыри.
Стоим. Где-то за корпусом казарм слышны выстрелы. Улица пустынна. Вижу идет студент-политехник, рассматривает солдат, подходит к нашей группе офицеров и говорит:
— Господа, неужели вы будете стрелять в народ?
Я вижу, что солдаты с любопытством прислушиваются к разговору. Поручик предлагает студенту продолжать свой путь, угрожая в противном случае задержать его. Студент уходит.
У меня вдруг мелькает мысль: а я стал бы стрелять в так называемый «народ»? Конечно, стал бы. Уж очень отвратителен этот беснующийся и одержимый злобой «народ». Делается жутко при одной мысли о том, что такой народ вдруг овладел бы городом.
Где-то слышны выстрелы. Мы не имеем ни малейшего понятия, кто это стреляет. Смотрю на часы. Второй час. Из-за поворота улицы начинают доноситься крики, а затем показывается медленно движущийся задним ходом грузовой автомобиль-платформа. Грузовик полон солдат и людей в штатском, по-видимому рабочих. На платформе стоят два пулемета, и пулеметчики наводят их на нас и на полуроту. Грузовик полон красных флагов. На штыках солдат красная материя, красные банты на груди и повязки на рукавах.
Подпоручик Шабунин командует полуроте взять на изготовку. Солдаты, исполняют команду, но затем начинают что-то кричать, затем опускают винтовки, сходят со своих мест. Уже нет никакого строя. Все старания подпоручика Шабунина остаются безрезультатными. Всё это произошло мгновенно.
Грузовик продолжает медленно пятиться, грозя своими пулеметами. Затем останавливается. С него спрыгивает солдат Западного Батальона Лейб-гвардейского Семеновского полка, на штыке красная материя, подбегает к нам и, обращаясь почему-то ко мне, — «Ваше Высокоблагородие, сдавайтесь».
Одновременно начинается стрельба из револьверов с насыпи железной дороги. Пули хлопают около нас в забор. Тут все куда-то ринулось, всё перемешалось, поднялся крик, полурота как бы потеряла рассудок. Солдаты бросились к маленькой дверке и, давя друг друга, начали протискиваться на плац.
Ворота заперты на засов. Мы также проходим на плац, закрываем дверцу и становимся вчетвером шагах в тридцати от ворот. В руках наганы. Наши солдаты буквально стали бесноваться. Но еще не смеют нас тронуть.
Грузовик с пулеметами маневрирует.
За воротами толпа орет и наши солдаты тоже.
И, совсем обезумев, почему-то хватают поленья сложенных около забора дров и кидают их через забор.
Мы стоим перед воротами, которые толпа снаружи раскачивает. Это уже не крики, а какой-то массовый звериный вой.
Вдруг ворота падают. Мгновенно настает мертвая тишина. Толпа видит пустой плац и четырех офицеров с поднятыми револьверами.
Еще несколько секунд… Вдруг из толпы бросается рабочий с револьвером в руках и стреляет в нас. Толпа завыла.
Подпоручик Шабунин опускает наган. Выстрел. Рабочий падает лицом в снег.
Снова мертвая тишина. Второй раз из толпы бросается один и стреляет в нас. Подпоручик Шабунин опять опускает револьвер. Человек падает в снег. Тишина.
Вдруг толпа завыла и брызнув из ворот, кидается на нас. Мы начинаем отступать назад, отстреливаясь из наганов, а затем бросаемся бежать наискось через плац, в сторону Офицерского Собрания. Нам вдогонку бешено стреляют как чужие солдаты, так и нашего Запасного Батальона. Пули свистят в воздухе и взрывают снег полкового плаца.
Вдруг вижу: подпоручик Шабунин, бегущий рядом со мною, падает с размаха. Я наклоняюсь к нему — он лежит без движения. В это время прапорщика С. ранят в руку. Огонь еще усиливается. Мы втроем бросаемся к Собранию. Подбегаю к дверям, хватаюсь за ручку двери — не могу открыть. Со стен сыпятся осколки кирпичей. Огонь начинает затихать. Наконец открываем дверь. Вбегаем — спасены.
Рукопись «Записок» Л. Н. Кутукова. План казарм лейб-гвардии Московского полка
Стрельба прекратилась. В Собрании доктор и фельдшера перевязывают раненых офицеров. На кухне шальной пулей ранен смертельно солдат. Смерть искала его: пуля пробила окно, деревянную перегородку и всё же нашла свою жертву.
Офицерское Собрание превратилось в окоп передовой позиции. Продолжают прибывать офицеры с винтовками в руках. Собираются также человек сто верных солдат. Оказывается, что у других ворот (3)[60] плаца произошло приблизительно то же самое. Там несколько офицеров было легко ранено, а у одного был вышиблен глаз. Через плац они видели, что происходило у наших ворот, и когда мы побежали к Собранию, открыли огонь по толпе, стрелявшей по нам, и этим заставили многих замолчать.
Толпа понесла значительные потери от их пуль и от наших револьверных выстрелов.
К величайшему нашему горю Подпоручик Шабунин был смертельно ранен и через несколько часов скончался, не приходя в себя.
На плацу, за флигелями казарм, происходит совещание людей в черном и солдат (их очень мало). у нас в Собрании тоже обсуждается создавшееся положение. Мы решаем оказывать дальнейшее сопротивление. Размещаемся около окон в двух этажах. Офицеры и солдаты. Стекла выдавлены, винтовки направлены на плац. Ждем. К сожалению, у нас нет ни одного пулемета[61].
Проходит некоторое время. Вдруг толпа с криком бросается через плац на Собрание. Мы открываем из окон беглый огонь по атакующим. Толпа отхлынула, оставив на снегу раненых и убитых. Раненые стараются подняться, ползут, волоча раз дробленные ноги. Так отчетливо видны их черные фигуры на фоне снега. Мы сразу же прекратили огонь, и толпа убрала своих раненых.
Через короткий промежуток времени они вновь бросаются на плац, но нашим губительным огнем опять рассеиваются, а затем подбирают убитых и раненых. По-видимому, эти рабочие, окопавшиеся на заводах, не имели никакого представления о силе ружейного огня.
После еще одной попытки они отказались от мысли завладеть Собранием и больше не показывались.
Нам стало известным, что они собираются вернуться утром с орудием и выбить нас картечью. Уже темнело. Я пошел к телефону.
Он действовал. Я позвонил домой и сообщил моим родителям в каком безвыходном положении я нахожусь, сказав им, что постараюсь, как можно скорее попасть домой.
Всё, как будто, успокоилось. Мы продолжали сидеть в Собрании и не знали, что делать. Телефон полка в это время уже был выключен из городской сети. Полковник Михайличенко, находящийся в Штабе Округа, позвонил в квартиру генерала Михельсона[62], расположенную в офицерском флигеле над Собранием, с просьбой передать распоряжение Штаба Округа прекратить сопротивление. Генерал Михельсон спустился в квартиру полковника Яковлева, что рядом с Собранием, и передал приказ.
Полковник Яковлев собрал нас в библиотеке. Это были незабываемые минуты. Какой-то кошмар, страшное, давящее несчастье.
— Господа, — сказал он нам, — я получил достоверные сведения, что все Запасные батальоны Гвардии взбунтовались; город в руках бунтовщиков; держится только Лейб-гвардии Гренадерский Запасной батальон. Кто хочет, постарайтесь прорваться к ним[63].
Все мы Прапорщики стояли на вытяжку. Некоторые офицеры, уже давно служащие в полку, плакали. Чувствовалось, что совершилось что-то непоправимое. Разные мысли мелькали в голове: взбунтовавшийся батальон, позор, военный Суд, унижение, разжалование, а главное позор, позор, позор…
Мы даже не знали, не осквернена ли церковь, не надругалась ли чернь над нашими знаменами и над могилами наших боевых товарищей.
Но слово «революция» никому в голову не приходило. Просто дикий бунт и больше ничего. Ведь произошло это только в Петрограде. Наверное, кто-то, кому это полагается, уже действует, чтобы локализировать бунт и верными частями подавить его.
Наступил вечер. Всё стихло. На плацу свободно расхаживают солдаты и новобранцы, еще в вольной одежде. Подхожу к разбитому окну. Увидев меня, кто-то сказал в темноте:
— А здорово били.
Они уже почувствовали свою силу и безнаказанность.
Но что же делать дальше?
Полковник Яковлев собрал нас вновь и приказал нам разойтись по ротам.
Хотя это и показалось совершенно невероятным, но к концу сегодняшнего дня, уже никто ничему не удивлялся. Мы повиновались.
Меня назначили в какую-то чужую роту, а не в мою команду. Неизвестно почему.
Я пришел в ротное помещение. Дневальный отрапортовал, как ни в чем не бывало. Но солдаты еще не ложились спать, хотя шел уже десятый час.
Я собрал людей и сказал им, чтобы спокойно все ложились спать, а дальше видно будет. Сейчас же все успокоились и стали приготовляться ко сну.
Я не имел ни малейшего понятия, что это была за рота: ходили ли люди в караулы, стреляли ли в офицеров, участвовали ли в уличном бунте.
Я прошел в ротную канцелярию. Сел. Разговаривал с писарями. Они предложили мне супу. Тут я вспомнил, что с утра ничего не ел. (Вся Собранская прислуга разбежалась).
Я с удовольствием ел солдатский суп с макаронами. Одна из писарских коек оказалась свободной, я лег не раздеваясь, в снаряжении, и заснул как убитый…
В пятом часу утра меня разбудил поручик Салатко-Петрище.
— Собирайтесь! — сказал он, — надо спасаться. Утром предполагается избиение, резня офицеров. Пойдемте в цейхгауз Учебной команды. Вам выдадут солдатскую шинель и фуражку.
В цейхгаузе я застал других офицеров, одевающихся в солдатскую форму. Ни одна шинель мне не подходила — все были мне широки и висели на мне мешком. Я оставил каптенармусу шинель, фуражку, шашку. Засунул за пояс снаряжения наган, пожелал всего наилучшего моим товарищам по несчастью, и в одиночном порядке пошел домой.
Мною овладело сильнейшее беспокойство; я спрашивал себя, как же я дойду до дома — ведь город, наверное, охраняется восставшими… Больше всего меня пугал Литейный мост: в крайнем случае перейду Неву по льду, кстати, недалеко есть переезд.
С такими мыслями я вышел на полковой плац и пошел к воротам, которые были днем выломаны при мне. К величайшему моему удивлению, у ворот не было никого. Никакой стражи. Такое счастливое начало меня подбодрило.
Направляюсь по Лесному проспекту в сторону Невы — ни единой живой души. Пустыня. Город тихо и мирно спит.
Иду вдоль заборов и пустырей. Вижу — идут навстречу человек восемь солдат с винтовками с примкнутыми штыками. Поравнялись. Это наши солдаты возвращаются в казармы.
— Эй, земляк, — говорят, обращаясь ко мне, — что там в батальоне?
— Да ничего, — говорю, — всё благополучно, спят себе. А руку держу на нагане. Постояли. Посмотрели они на мою широченную шинель, да еще без пояса. И разошлись. Странно, думаю, что это мирно так кончилось. А плохо бы мне пришлось. Восемь здоровенных молодцов с винтовками.
Прохожу мимо Финляндского вокзала — никого. А днем тут происходило настоящее сражение. С трепетом подхожу к Литейному мосту — никого. Ни часовых, ни прохожих. Я единственный пешеход на огромном мосту.
Так я дошел до Главного Артиллерийского Управления. Там совсем светло — горит здание Окружного Суда. С треском, поднимая столбы искр, проваливаются потолки. То там, то сям шмыгают какие-то темные личности.
Около входа в Главное Артиллерийское Управление человек 15 штатских топорами разбивают какой-то ящик. Я с любопытством подошел к этой группе посмотреть, что там делается. Ящик полон солдатских перчаток. Все они одинаковые, одного номера. Громилы хватают перчатки, примеряют, затем кидают их на панель, хватают другие, вновь примеряют и опять кидают.
Они охвачены грабительской лихорадкой. Заметили наконец меня и в мою сторону посыпались отборнейшие российские ругательства. Я поспешил отойти.
На углу Сергиевской улицы и Литейного проспекта построено что-то вроде баррикады — стоят несколько пушек, повернутых в сторону Невского проспекта. При них двое часовых — солдаты. Они мирно разговаривают и не обращают на меня ни малейшего внимания. Улицы пусты и город продолжает мирно спать.
Я прошел немного далее, позвонил в свой подъезд. Швейцар моментально открыл.
Я был дома. Родители мои сидели в гостиной и ждали меня. Было около 6-ти часов утра.
Выспавшись и отдохнув от всех тягостных переживаний, я захотел пойти посмотреть, что делается на улицах столицы. Я надел штатский костюм и пальто, чухонскую шапку с наушниками и отправился побродить по улицам.
Какая противоположность тому, что я видел ночью.
Город полон беснующегося народа. Все разукрашены красными бантами и повязками на рукавах. С крыш стреляют городовые; по ним, с тротуаров, палят из ружей группы рабочих и солдат. Говорят, что сотни городовых расстреляны у водокачки около Таврического сада. По улицам разъезжают грузовики и легковые автомобили, полные солдат с винтовками, обвязанных пулеметными лентами. Лежат даже на крыльях автомобилей и целятся…
Около всех участков пылают груды бумаг. Разгромили квартиру пристава I Литейного участка, причем из третьего этажа выбросили на улицу пианино. Горит Литовский замок, догорает Окружный Суд. Водят арестованных.
На Невском видел даже мчавшуюся верхом на лошади какую-то женщину без шляпы с развевающимися стриженными волосами.
Пошел к Думе. Видел Родзянко[64]. Он окружен толпами солдат и рабочих и произносит речи. На всех одеты красные банты, все орут, веселятся. Всё это производит на меня жуткое впечатление: я еще вовсе не забыл полученное мною накануне «боевое крещение». Одно лишь я замечал с очевидностью, что во всех действиях толпы не было ни малейшей организации, и не видно было вожаков.
Было полное безвластье.
Мне показалось, что Родзянко со своей наружностью русского барина имел растерявшийся вид и произносил окружающим его «революционерам» какие-то подходящие фразы.
У меня создалась уверенность, что к ночи опять наступит полная тишина, и город опустеет. «Революционные войска и рабочие» набегаются, настреляются, накатаются на чужих автомобилях и наоравшись вдоволь, устало разбредутся по своим домам и казармам.
Ну, конечно, — думал я, — ночью их и ликвидируют, двинув на Петроград верные части.
Я опять вышел на улицу понаблюдать.
Пальба продолжалась. Пулеметы стреляли по всему городу. Беснование продолжалось. Ничего неизвестно, что происходит в России и на фронте.
Но никто и не пытается навести порядок.
У нас в доме произошла зверская расправа: чернь загнала с улицы на лестницу дома офицера в форме и убила. Стены были забрызганы кровью и мозгами.
Насмотревшись вдоволь на улицах, меня вдруг потянуло в наш Запасный батальон.
Недолго думая я туда отправился. (Надо было иметь 19 лет, чтобы делать подобные глупости).
Прихожу на плац. На меня никто не обращает внимания — таких типов в штатском эти дни полны все казармы. Иду в Собрание.
Боже! Во что они его обратили! Всё разгромлено, вся мебель переломана, весь пол завален бумагами и книгами полковой библиотеки. В биллиардной мягкая, кожаная мебель порублена шашками. Сукно биллиарда разорвано штыками, валяются обломки киев, биллиардные шары, конечно, украдены. Чудом уцелели висящие по стенам портреты бывших командиров полка. По Собранию бродят какие-то личности и роются в ворохах бумаг и всяких разбитых предметов. Окна выбиты. Видно, что с остервенением били, ломали, рубили, рвали и кололи всё, что попадалось под руку. Безусловно надо озвереть и потерять человеческий облик, чтобы так всё опустошить.
Выхожу с тяжелым сердцем, направляюсь к воротам. Невдалеке стоит группа солдат и штатских. Они следят за мной и о чем-то разговаривают. Потом, вдруг направляются ко мне, хватают меня за руки и тащат к гауптвахте.
Я проклял тот момент, когда нечистая дернула меня пойти в казармы.
— Бей его — это провокатор (уже выучили словечко), чего с ним разговаривать. Солдаты меня узнали, но штатские недоумевали, зачем мне понадобилось, переодевшись в штатское шляться по казармам.
Я пытаюсь что-то им объяснить, но никто меня не слушает. И они совершенно правы — на кой черт я сюда явился.
Собирается моментально толпа, солдаты и штатские — все вооружены винтовками, шашками, револьверами, пулеметными лентами обмотаны вокруг туловища. Мне угрожают, ругаются, толкают и тащат куда-то. Около гауптвахты становят меня к стенке. «Ну, — думаю, — конец на этот раз». Но неожиданно вдруг меня оставляют. Я не верю своим глазам, какие-то солдаты меня защищают от нападающей толпы. Второразрядники. Моя команда.
— Это наш прапорщик и вы его не троньте. Он был у нас как бы голова нашего обчества, — говорит младший вахмистр Стецюренко. (А я ему недавно ставил двойки за диктовки). Но штатские и слышать не хотят — задолбили «провокатор» и кончено.
Тогда я и говорю:
— Ну какой я провокатор? В цейхгаузе висит моя шинель и фуражка, я сам их покажу. Если мне в пору — то значит эти солдаты говорят правду.
Все повалили в цейхгауз. Я показывал дорогу. Я надел мою шинель и фуражку. Это всех убедило. Тогда моя команда взяла винтовки, построилась, поставила меня в середину и повела домой под конвоем.
На улицах шла стрельба. Бабы на тротуарах смотрели, как меня вели, и качали головами:
— И такой молоденький, ах страсть-то какая.
Оказывается, накануне утром 28 февраля, как это было условлено, толпа солдат и рабочих пошла обыскивать офицерский флигель. Никого из офицеров уже не было в казармах — все разошлись ночью, переодевшись в солдатскую форму.
Капитан фон Ферген не захотел оставить своей квартиры. Рано утром толпа ворвалась к нему на квартиру, выволокла на плац и убила[65]. Говорят — солдаты его же роты. Они его очень любили; совершив злодеяние, они вдруг пожалели об этом, начали плакать, подняли его тело, привели его в порядок… Когда же пришла вдова капитана, почему-то вдруг захотели не выдать ей тело и вновь над ним надругались. Потом сами взяли тело, положили в гроб и принесли в полковую церковь. Затем снова их что-то обуяло, не захотели давать совершить отпевание. Во время панихиды плакали…
Всего в нашем батальоне за эти дни было убито три офицера и несколько ранены. Число пострадавших солдат, рабочих и других мне неизвестно.
Так происходила в нашем Запасном батальоне «бескровная революция».
Все последующие дни не принесли ничего хорошего. В городе постепенно наступало успокоение. Я ходил регистрироваться в Собрание Армии и Флота на Литейном. Там побывали десятки тысяч офицеров, неизвестно для чего.
После знаменитого приказа № 1 офицерство перестало существовать, а с ним и Русская Армия[66].
Из газет мы узнали, что Государь отрекся за себя и за Наследника, в пользу своего брата Великого Князя Михаила Александровича. Говорят, что сразу после отречения Императора Николая II, Председатель Государственной Думы М. В. Родзянко предложил Великому Князю Михаилу Александровичу вступить на Престол предков.
— А можете ли Вы мне гарантировать жизнь? — спросил Великий Князь.
Конечно, во время бунта Родзянко ничего не мог гарантировать, и Великий Князь поспешно отказался от престола.
Все мы, русские, обязаны были умирать за Веру, Царя и Отечество не «щадя живота», а вот Великий Князь не пожелал рискнуть своей драгоценной жизнью, чтобы спасти Россию. А мог бы спасти. Сказано ведь: «кому дано многое, с того многое и спросится».
Романовы с необычайной легкостью поспешили сдать власть Временному Правительству.
После 300 лет царствования династия не оказала ни малейшего сопротивления бунту, ни желания бороться за свои права. Один Великий Князь даже пришел в Думу с красным бантом на груди.
Я узнал, что в нашем действующем полку под давлением полкового комитета многим офицерам пришлось покинуть полк. Некоторые из них поехали во Францию. Наоборот, многие офицеры Запасного батальона поехали на фронт, думая, что там лучше. Инвалиды вышли в отставку, другие совсем откомандировались. Я же вообще ничего не предпринимаю, так как считаю, что при создавшихся условиях вообще совершенно бесполезно служить.
Война уже проиграна. Разве можно воевать без Армии?
Так шли дни за днями. Безобразия будто бы прекратились. Улица приняла свой нормальный вид, только исчезли городовые. Зато солдат запасных частей высыпало на улицу бесчисленное множество. Ведь всякие занятия в батальонах прекратились тем более, что там почти не было офицеров.
Я обратился в штатского человека, жил частной жизнью и подумывал возобновлять занятия в Университете. Я не задумывался о том, чтобы продолжать военную службу, считая, что в такой развал мои услуги вообще никому не нужны. Тем более, что офицер занял теперь в Армии положение парии. Вопрос о том на какие средства существовать, меня абсолютно не затрагивал.
Как ни приманчива свобода,
Но для народа
Не меньше гибельна она,
Когда разумная ей мера не дана.
В России, в частности в Петрограде, фактически было двоевластие — Временное Правительство и Совет Рабочих, Крестьянских и Солдатских депутатов.
Это последнее учреждение поставило себе целью разрушить до основания остатки Российской Государственности. В этом направлении Советом велась яростная пропаганда, главным образом среди солдат и рабочих. Большинство в Совете коммунисты, они называются еще «большевиками». (Я впервые на днях узнал об их существовании. Российское население и не подозревало о существовании такой партии. Известны они были только сыскной полиции).
У Временного же Правительства вообще никаких целей не было, а если и были, то оно абсолютно ничего не делало, чтобы их добиваться.
Советы — это закусившая удила мчащаяся, взбесившаяся лошадь. Временное Правительство — это беспомощно болтающийся корабль среди бури.
Никто не становится за руль и не поднимает паруса.
Оказывается, что Временное Правительство желает вести войну до «победоносного конца», остается верным «Союзникам». Россия управляется демократическим способом. В ближайшее время собирается «Учредительное Собрание» для выяснения окончательного образа правления в России. Немедленно входят в действие все демократические свободы (несмотря на войну), — свобода слова, печати, собраний и т. д. Смертная казнь отменяется. Евреи получают равноправие.
Советы (коммунисты) стоят за немедленное прекращение «империалистической бойни» и мир «без аннексий и контрибуций, на правах самоопределения народов». Вся власть трудящимся, то есть рабочим и крестьянам.
Штыки перековываются на плуги. Земля — крестьянам. Заводы — рабочим. Немедленно. Солдаты приглашаются брататься с врагом. Возвращаться домой и делить землю.
Все равны, нет ни бедных, ни богатых.
В России, а затем и во всем свете, наступает новая эра равенства, свободы, благополучия, счастья и благоденствия. Весь мир управляется Рабоче — Крестьянским Правительством…
Смерть буржуям: помещикам, капиталистам, попам и генералам.
Рабочим, крестьянам и солдатам предлагается силой захватить в свои руки власть.
Демократическое Временное Правительство предоставило русскому народу полную свободу выбора.
Как-то раз вечером мы сидели за столом и обедали. Звонок. Горничная говорит, что пришли солдаты и желают меня видеть. Что это еще за солдаты? Я вышел в переднюю, вижу — нашего Запасного батальона.
— Здравствуйте, — говорю им.
— Здравия желаем, Господин Прапорщик.
— В чем дело?
— Так что мы пришли сказать вам, господин прапорщик, что батальонный комитет одобри́л вас.
— Как одобри́л?
— А так что одобри́ли (тут я понял, что одо́брили) и просят вас, господин прапорщик пожаловать на службу в батальон, так как у нас совсем нет офицеров.
Я посмотрел на них — совсем прилично разговаривают, будто и занятия хотят возобновить.
— Что же, — говорю я, — приду завтра утром.
На этом мы и расстались.
На другой день утром я отправился в батальон. Разные мысли были в моей голове. Рассудок говорил, что всё кончено, что крушение уже наступило, что никакие демократические приемы, ни уговоры Временного Правительства не смогут заставить солдат продолжать войну.
В первый раз после революции я шел по улице в форме. Навстречу попадалась масса солдат, но никто не отдавал честь. Первое проявление демократизма проявлялось в том, что перестали отдавать честь своим офицерам. Это было также свое образное выражение равенства. Несмотря на это я шел в свой батальон, сердце влекло меня туда — меня призывала служба.
Было конечно очевидно, что Россия стоит на краю пропасти, перед лицом врага, без Армии.
А вдруг совершится чудо, найдется сильный человек и восстановит дисциплину в Армии? Вот я и пойду служить, ждать это чудо и ему содействовать.
Россия лишилась своего Царя, но Отечество более чем когда-либо находится в опасности. И разве можно отвернуться от него в то время, когда оно переживает такие страшные страницы своей истории? Раз Временное Правительство противопоставляет себя Совету — то надо идти служить и содействовать сторонникам порядка. А дальше видно будет… Если же из этого ничего не выйдет, то ответственность падет на руководителей. А я исполню мой долг перед Родиной, и совесть моя будет спокойней.
В батальоне я уже застал многих офицеров, возвратившихся в казармы. Командиром батальона был «выбран» полковник Яковлев. Остальные офицеры-Прапорщики. В помещении Офицерского Собрания заседал батальонный комитет, часть членов которого была членами Совета Рабочих, Крестьянских и Солдатских Депутатов.
Запасный батальон Лейб-гвардии Московского полка состоит из 4-х рот по 1000 человек в каждой: 1-я, 2-я, 3-я и 4-я.
Каждая такая рота называется «номерной» ротой и делится на четыре литерных: А, Б, В и Г, и по существу является батальоном. В Общем запасный батальон состоит из шестнадцати рот и Учебной команды.
Батальонный комитет выбрал 4-х ротных командиров номерных рот: трех офицеров и одного подпрапорщика (нижний чин).
Я попал на литерную роту, к еще не обученным новобранцам и в подчинение к подпрапорщику Кустову. Дело принимает пикантный оборот. Посмотрим, что будет дальше.
В первый же день распределения командиров рот, батальон был выстроен на полковом плацу с тем, чтобы офицеры явились к своим ротам. Мне очень скромно скомандовали «смирно». Я, с подчеркнутой выправкой, отдал честь, но, чтобы не вызывать недоразумений, не «поздоровался». Уже было известно, что отвечать хором на приветствие офицера считалось ниже демократического достоинства.
Я стоял затем около моей роты, разговаривая с фельдфебелем насчет предстоящих занятий. Всё было очень мирно и не замечалось никакой враждебности. Вижу, идет мой «ротный командир» подпрапорщик Кустов (нижний чин).
Я ему просто сказал: «Здравствуйте, подпрапорщик» и выдал руку, на что он выпятил на меня свои рачьи глазки, но ничего не сказал.
Это был старый солдат, прослуживший в полку лет пятнадцать, рябой, толстый, с огромной рыжей бородой и маленькими хитрыми глазками. В остальных трех литерных ротах произошло приблизительно тоже самое. «Принятие командования» кончилось…
На другой день утром являюсь на занятия. Меня вызывают в батальонный комитет. Вхожу. Я в первый раз вижу заседание солдатского комитета. Стоит стол, покрытый сукном, с разложенными на нем бумагами. Вокруг стола сидят солдаты — члены комитета. Когда я вошел, никто, конечно, не потрудился встать. Всё это было «очень смешно, если бы не было так грустно».
— В чем дело? — говорю я.
— А вот что, «товарищ» (впервые, будучи в форме, я услышал это отвратительное обращение, — мы хотели вас спросить, почему вы не командовали «смирно» вашему ротному командиру — подпрапорщику Кустову?
— Что, — говорю я, — командовать смирно нижнему чину? Отказываюсь. Произведите его в офицеры, тогда я буду ему командовать.
Повертываюсь и хочу уходить.
— Постойте, товарищ, — говорят мне, — мы вас заставим командовать вашему ротному командиру, довольно вы нашей кровушки пили, довольно на нас ездили. Теперь мы на вас будем ездить. Мы вам покажем.
Я пожал плечами и вышел из помещения ничего не ответив. Я даже не обозлился, до того мне было смешно в эту минуту. Слова насчет «пития крови» были уже популярными в Петрограде, и служили насмешкой на счет революционной солдатни. Вскоре, однако подпрапорщик был смещен, и ротным командиром назначен офицер. Во всяком случае «демократические начала» весьма быстро проникали в российскую республиканскую Армию.
Впоследствии А. Ф. Керенский произвел подпрапорщика Кустова в «прапорщики революции».
В Ницце, в августе 1977 года, я лежал в госпитале. Одна из сестер сказала мне, что ее отец русский, что ему 70 лет, и фамилия его Кустов. Кустов? Я попросил спросить ее отца, не служил ли его отец в Императорской Гвардии? Оказалось, что он служил Лейб-гвардии в Московском полку!! Его сын, отец госпитальной сестры, пришел навестить меня в госпиталь. Он родился в казармах нашего полка (подпрапорщики имели комнату и кухню при ротном помещении). Мы долго и дружески беседовали, и я даже рассказал ему об инциденте, который у меня случился с его отцом ровно 60 лет тому назад.
В августе 1917 года Керенский произвел Кустова в «прапорщики революции».
Вернувшись в свою деревню после демобилизации, где его знали, как «нижнего чина», он проболтался, что, дескать, он «гвардейский офицер». За это его и расстреляли.
Собеседнику моему было тогда 11 лет. Он был кадетом Псковского Кадетского корпуса.
Я служил в Северо-Западной армии генерала Юденича[69], и он тоже обретался в отряде Балаховича[70] в этой же Армии.
Внучка подпрапорщика Кустова пригласила меня в свой дом обедать, где я и познакомился со всем потомством этого незадачливого «гвардейского офицера».
Несмотря на мой столь неудачный дебют, я всё же продолжал регулярно ходить в батальон, и обучать мою «литерную роту» новобранцев. у меня был очень хороший и приличный фельдфебель, отличные унтер-офицеры и занятия шли очень гладко и успешно.
Унтер-офицеры отлично знали свое дело, я ни во что не вмешивался, иногда делал замечания, которые беспрекословно принимались. Изредка я сам производил учение, как бы для контроля. Мужчина создан для военной службы. Еще мальчишками начинается игра в солдатики. Мои девятнадцатилетние новобранцы безусловно увлекались. Определенно нравилось им ходить строем, давать ногу, задирать штыки винтовок и петь песни. Иногда даже веселились. В роте был новобранец эстонец, не понимающий ни слова по-русски, очень комичный, белобрысый, толстый, с серьезным, но растерянным лицом. Он не понимал команд. Сделает рота какой-нибудь прием, он смотрит, что делают соседи и с опозданием старается имитировать. Немало было смеху.
Я был вполне доволен этими занятиями.
В одной из бывших офицерских квартир устроили Офицерское собрание. Мы выбрали хозяина собрания — прапорщика Несвицкого и он, без труда, нашел прежнего повара и половых.
А мы то опасались, что они сочтут для себя унизительным работать в собрании.
Создавалось подобие нормальной военной жизни батальона. Назначался дежурный офицер. Производился развод караулов. Вначале солдаты не хотели брать «на краул». Их демократическое достоинство запрещало делать этот ружейный прием перед офицером.
Обыкновенно дело происходило так: начинался развод. Караулы были очень велики. Прапорщик обходил солдат, требуя подтягиваться, делал замечания насчет формы, одежды, посылал иногда в казармы то одного, то другого солдата исправить неточности и опущения обмундирования.
К сожалению, офицер не имел никакой абсолютно власти и не мог налагать взыскания. Солдаты теряли терпение и начинали злиться.
Когда развод принимал более или менее приличный вид, командовали «на краул». Часть солдат исполняла команду, другие «протестовали» и отказывались. Прапорщик командовал «отставить», и всё начиналось сначала. Каждый раз происходила такая комедия.
Мы, Прапорщики, буквально лезли из кожи, чтобы забрать солдат в руки. Мы делали это индивидуально по собственной инициативе. Ни разу мы не встретили поддержки сверху. Ни разу ни Временное Правительство, ни подчиненный ему Штаб Петроградского Военного Округа не оказал нам поддержки. Наоборот, в батальонный комитет приходили демагогические распоряжения, полные напыщенных фраз о революции, демократии, «сознательности» солдатских масс и т. д., и подрывали наши одинокие попытки заставить солдат подчиняться своим офицерам.
Мы, Прапорщики, со всей нашей юностью и чистотой сердца отдались этим усилиям воссоздать Армию. Но и среди нас нашлись попутчики революции.
Подпоручик Сибирский был избран председателем батальонного комитета и членом совета рабочих и солдатских депутатов. Он никогда не бывал в нашем новом Собрании, ничем не командовал, а занимался только пропагандой коммунизма. Он окружил себя помощниками-солдатами и повел в нашем батальоне бешенную советскую агитацию. Не в нашей власти было ему помешать: с необычайной слепотой Временное Правительство, роя себе яму, разрешало пропаганду, руководствуясь принципами демократии. Одним словом, всё было в порядке вещей — «охраняли завоевания революции», немного занимались строевыми занятиями, лущили подсолнухи, часовые теряли на посту винтовки, заседали в Комитете и служили объектом страшнейшей по своей примитивности большевицкой пропаганды. Отношение к офицерам было благодушное. В общем это было существование по инерции. Не было никакой созидающей силы, но зато была масса разрушающих.
Однажды подходят ко мне несколько солдат и говорят:
— А помните, господин Прапорщик, ночью 28 февраля на Лесном проспекте вы встретили несколько солдат? Вы еще с ними разговаривали. Вы были переодеты в солдатскую шинель.
— Как-же, как-же, — говорю я, — помню.
— Ну, так это были мы и вас обузнали.
— Почему же вы меня не тронули?
— Да что же, господин Прапорщик, вы молодые и худого нам ничего не сделали.
Этот разговор еще лишний раз показал, что не всё было потеряно, еще можно было восстановить Армию и спасти Россию. Но Россия приносится в жертву демократий.
Постепенно чувствуя, что власти никакой нет, слыша зажигательные речи Ленина из дворца Кшесинской, читая «Правду» и другие коммунистические шедевры, солдаты стали распускаться: начали ходить без погон, без ремней, подсолнечная шелуха засыпала Россию. Почти перестали выходить на занятия. Теряли воинский вид.
Несмотря на всё происходящее, мои однополчане и я всё же верили, что это только временное состояние, что придет решительный человек и приведет всё в порядок.
Непосредственно соприкасаясь с солдатской массой, нам особенно ясно был виден ужасающий развал и гигантскими шагами приближающаяся катастрофа. А потому у нас и была уверенность, что так не может продолжаться.
Наблюдая разнузданную, дезорганизованную солдатскую массу, я верил, что еще возможно спасти Армию. Пришел бы человек, сформировал бы ударные отряды из офицеров, «изъял» бы из обращения Ленина и его пропаганду, расстрелял бы несколько буянов и предателей, восстановив полевые суды, и Россия была бы спасена. Не было никакого сомнения, что едва бы показали палку, все бы образумилось. Я это утверждаю категорически, стоит посмотреть на эту солдатскую массу. Это глина, из которой человек сильной воли может вылепить всё, что угодно. Даже абсурд.
Придя утром в батальон я, к моему удивлению, застал мою роту на плацу. Поздоровался. Ответили. Я позвал к себе фельдфебеля и начал его расспрашивать, что нового слышно в казармах. Проходя строем мимо меня, рота вдруг запела: «Вставай, подымайся, рабочий народ», поют и ухмыляются. Я повернулся и пошел в Собрание.
Сегодня в батальонном комитете бурное заседание. Приехали делегаты из Действующего полка и требуют пополнений. Для большей убедительности солдаты были созваны около манежа. Наружная лестница ведет во второй этаж (вернее на хоры) манежа и образует площадку. Оттуда (4)[71] и произносятся все пропагандные речи. С возвышения солдат кричал:
— Товарищи! Оны — это мы, а мы — это оны. А потому мы — туды, а оны суды!
Вижу, что его слова совсем не популярны у творцов и защитников революции — на фронт ехать не желают. Странный вид этого делегата — без погон и без ремня. Он появляется всё время вместе с подпоручиком Сибирским — значит имеет связи с советом солдатских рабочих депутатов. Зачем же тогда он уговаривает солдат ехать на фронт?
После заседания в помещении комитета разгорелся спор между одним из депутатов и солдатами, которые пригрозили его убить. Делегат (отличный, не распропагандированный солдат) пришел в ярость.
— Меня убить! Ах вы, сукины дети, шкурники, — кричал он им, — попробуйте, выходите с винтовками на плац, дайте мне только лопатку — я вас, сукиных детей, всех как зайцев перестреляю!
Молчание.
— Ну, выходи, что ли.
Никто не двинулся, дебаты продолжались…
Не знаю, чем это всё кончилось, но только были составлены 5 маршевых рот (1250 человек). Несколько офицеров пожелали отправиться в действующую Армию. Кроме того, были назначены офицеры для сопровождения эшелона до фронта, с тем, чтобы потом возвратиться в Петроград.
Я попал в их число.
Гвардия стояла тогда около г. Луцка. Большинство солдат запасного батальона были мобилизованы в южных губерниях Империи (малороссы, или так называемые украинцы) и, конечно, большинство из них намеревалось сбежать во время пути и отправиться по домам.
Принимая это во внимание, последовало распоряжение отправить эшелон сначала в сторону Двинска, а затем на Юг, вдоль фронта, избегая таким образом «опасных» губерний.
В 20-х числах мая маршевые роты прошли через весь город и прибыли на Балтийский вокзал. Уже был приготовлен поезд: 50 товарных вагонов и один II класса посреди состава для офицеров.
На вокзале были провожающие; слезы прощания, голосили бабы; наконец поезд тронулся и положил конец этим тягостным сценам.
Я был назначен командиром 89-й маршевой роты. 89 маршевых рот! Пять раз целиком сменился весь состав полка.
Мы выехали уже к вечеру. Я занимал купе с прапорщиком Суходольским, ехавшим на фронт окончательно. Он задумчиво сидел и скандировал слова романса:
— Кого-то нет, кого-то жаль. Кого- то нет, кого- то жаль[72]. Я не нарушал его раздумий. Вскоре мы легли спать.
Утром проснулись в Пскове. Поезд долго стоял, кормили солдат — я пошел посмотреть город. Стояла чудная погода, но было жарко. В вагоне было душно. Мы взобрались на крышу нашего вагона, разослали шинели и ехали — потихоньку пикником — неофициально состоящий при нас вестовой подавал нам чай и еду. Надо было только остерегаться проволок перетянутых над вагонами через полотно: задев за такую проволоку или за мост, можно было остаться без головы.
Но поезд шел медленно. Иногда останавливался у закрытого семафора. Солдаты звали их «журавлями». На ходу пели песни.
По нашему примеру многие расположились на крышах теплушек. Пейзажи сменялись беспрерывно. Леса, поля, луга. Крестьяне косили сено. Иногда около самого полотна. При виде работниц — девок и баб — солдаты начинали кричать и махать руками. Девки отвечали, а иногда задирали юбки выше талии, дразня солдат.
На крыше вагона. Прапорщики Кутуков (стоит), Славницкий и Переверзев, май 1917 г.
В таких случаях крики из вагонов переходили в овацию. Таков характер примитивного российского флирта. Одним словом, ехали очень мирно и как бы даже с удовольствием — была чудная погода, леса, луга. Революционная атмосфера Петрограда осталась позади.
Ночью приехали в Двинск. Город пуст. Тишина. Всюду масса складов оружия и снарядов. На вагонных платформах в разобранном виде огромные осадные орудия. За городом фронт.
Видны взлетающие разноцветные ракеты.
Странная там идет жизнь. Эту жизнь можно наблюдать в виде разноцветных огней.
Они вспыхивают, светят несколько мгновений, а затем потухают. Это жизнь фронта, жизнь войны. Враги наблюдают друг за другом днем и ночью. Но немцы и не думают наступать. Они выжидают. На них работает Ленин.
Враг почему-то не боится российской демократической и сознательной армии, поставившей себе цель воевать до «победоносного конца». Днем над нашим эшелоном летал германский аэроплан, видел идущие пополнения, но бомб не бросал. Да и зачем бросать какие-то бомбы, раздражать напрасно «товарищей», когда в Россию послан целый «запломбированный вагон».
Ведь у нас теперь свобода.
Досадно смотреть на эти миролюбивые аэропланы. Где-то в глубине сознания начинает появляться стыд перед врагом, не удостаивающим нас бомбой. Некогда славная Российская Армия уже не страшна врагам России! Это так очевидно, так горько и так… страшно за будущее.
Нельзя обвинять немцев, что они напустили на нас большевиков. «На войне, как на войне». Но почему они в России на свободе! Идиотство это или преступление!
На следующее утро проезжали район Барановичей и Молодечно. Вдоль полотна железной дороги курганы общих могил. Говорят, что здесь похоронены беженцы из Царства Польского. Какой тут должен был происходить кошмар.
Чего они собственно бежали? От германских зверств? В эти зверства я не верю. Солдаты всех армий неминуемо озверевают. Чем же немцы хуже других?
Опять появились германские аэропланы. На этот раз сбросили несколько бомб, к счастью не попавших. С тендера нашего паровоза стреляли пулеметы. Это уже немного было похоже на войну. Так прибыли мы в Ровно. Без конца стоим на запасном пути.
Вдруг по всему эталону проходит ужасный слух: Действующий полк отказывается принять наши маршевые роты. Видно там получили точные сведения из Петрограда о распущенности и отсутствии подобия дисциплины «творцов и защитников великой и бескровной революции».
Действительно, информация была точная. Я и сам не понимаю, почему солдаты продолжали жить в казармах, а не разъехались по домам? Для чего офицеры приходили ежедневно в батальон? Почему солдаты дали себя увезти на фронт? Для какой цели расходовались громадные деньги на содержание сотен тысяч Петроградского гарнизона? При царском режиме требовали «ответственного министерства». А кто отвечает теперь за развал армии, за допущение большевицкой пропаганды, за выбрасывание на ветер миллиардов? Никто. Оказывается, что, прикрываясь жупелом «демократии», можно безнаказанно совершать вопиющие безумия и преступления перед Родиной в самый трагический момент ее истории.
Понятно, что действующий полк, где и без того было не всё благополучно, просто испугался «пополнения» так хорошо усвоившего все завоевания революции.
Наши маршевые роты должны были поступить в распоряжение N армейского корпуса. Это был удар грома. Солдаты встрепенулись, поднялся крик, страсти разгорелись.
Собрался митинг. Произошло чудо. Солдаты обступали офицеров: «Как, нас, Гвардейцев, хотят отправить в армейские части! Не желаем, хотим ехать в свой полк!»
Мы, офицеры, не верили своим ушам и глазам. Нас умоляли заступиться, брали под козырек, вытягивались, мигом подтянулись, выправились, приняли воинский вид.
Воистину творилось что-то необыкновенное. Это было настоящее преображение. По телефону начались переговоры со штабом Гвардейского корпуса. С большим трудом пришли к следующему соглашению: командир корпуса (армейского) произведет смотр маршевым ротам и сообщит в штаб Гвардейского корпуса о состоянии этих рот.
Пять маршевых рот построились повзводно. Офицеры на своих местах. Появился оркестр. Приехал командир армейского корпуса. Послышалась команда начальника эшелона. Солдаты замерли. Грянула музыка. И началось видение прошлой, но еще такой близкой славы.
Рота за ротой, повзводно, развернутым строем, без оружия проходили перед генералом «гвардейские роты». Дружно давали шаг, безукоризненно равнялись и как один, лихо отвечали на приветствие «Здравия желаем Ваш… дитство».
Командир корпуса был растроган. Солдаты сияли. Мы обалдели. Мы так уже привыкли к другим картинам, к другим нравам.
Генерал пошел телефонировать в штаб Гвардейского корпуса, и вскоре эшелон под крики «ура» отошел от станции Ровно, направляясь в Луцк, а затем в свой действующий полк.
На другой день мы прибыли в Луцк.
Около станции обгорелые развалины казарм.
Тут шли бои. Город напоминает военный лагерь. Всюду полно офицеров и солдат. И очень многие солдаты отдают честь офицерам. Удивительное явление, уже так давно не виденное. Значит еще немного теплится где то, под спудом, священный огонь дисциплины. Но найдется ли кто-нибудь, кто его раздует? Во всяком случае не может быть даже сравнения между этим прифронтовым городом и революционным Петроградом.
Стоит исключительно жаркая погода.
Нас разместили в каких-то уцелевших казармах. Раздают винтовки, патронные сумки, противогазные маски. Выступление на позиции назначается на 5 часов утра, чтобы по возможности избежать жару. Предстоит пройти около 30-ти верст до деревни Черный Лес, где находится штаб Действующего полка.
Утром мы, офицеры, встаем в 4 часа.
Но нет никакой возможности поднять солдат.
И после бесконечных понуканий, ругани, споров, отказов от переклички, в девятом часу утра, когда начиналась уже невыносимая жара, наконец, тронулись.
Шли по пыльному шоссе, вдоль которого тянулись рельсы построенной австрийцами, узкоколейки. Вид этих рельс приводит солдат в раздражение. Не стесняясь, почем зря, ругает начальство. Сразу же роты растянулись на несколько верст. Не могло быть и речи о каком-либо строе. Шли в разброд, группами, в одиночку. Я шел с группой человек около 150 (другие уже отстали). Через каждые полчаса солдаты начинали кричать «привал», и все останавливались…
Я пробовал приказывать не задерживаться, но все на зло садились около, дороги и нагло ухмылялись. Что мне было делать! Уговаривать? По-видимому, офицер Российской демократической армии одновременно должен быть и присяжным поверенным, для этого необходимо всех офицеров послать на специальные курсы, чтобы постичь искусство уговаривания. И «уговоренные» сознательные солдатские массы бросятся на врага.
Но это всё лишь блестящий мираж демагогии. А пока что надо двигаться дальше.
Конечно, я только прапорщик и мне 20 лет. Но я бы хотел посмотреть, как бы справился с этой задачей какой-нибудь маститый лидер республиканско-демократической партии, или глава социалистов-революционеров.
Вновь раздаются крики «привал». Распущенная солдатня веселится, чувствуя свою безнаказанность. Игра пришлась по вкусу. Видя такой оборот дела, и не имея абсолютно никакой возможности что-либо сделать, я пошел один в дальнейший путь. Сейчас же ко мне присоединилось человек 20 солдат, и я шел с ними целый день по ужасающей жаре до штаба полка.
В воздухе парили германские аэропланы. Один из них даже открыл стрельбу из пулемета. На полях, вдоль дороги, видны были одиночные окопики. Здесь наступали наши в 1916 году. Проходили мы мимо нашей воздухобойной батареи. Орудия стреляли по германским аэропланам. Интересно было наблюдать белые облачки разрывов на фоне голубого неба. Стреляло несколько батарей. Сотни выстрелов, но ни одного попадания. Да и как взять верный прицел, стреляя в пространство. Недостатка в снарядах не было.
В 6-м часу дня мы прибыли в штаб полка. Командующий полком полковник Ризников[73] уже ждал нас. Я подошел к нему и рапортовал:
— Господин полковник, прапорщик Кутуков с 89-й маршевой ротой прибыл во вверенный Вам полк.
— А где же рота? — спросил полковник, видя прибывших со мною два десятка солдат.
Я жестом показал на дорогу. Штаб полка был на пригорке, далеко по дороге видны были группы плетущихся солдат. Но и это было лишь меньшинство. Наши пять рот растянулись верст на 20. Офицеры потеряли связь между собой. Все добирались как могли.
Наконец, часам к восьми вечера большинство солдат прибыло. Неполные роты построились. Солдаты действующего полка наблюдали всю сцену. Это были отличные боевые солдаты, сохранившие выправку и дисциплину. Их можно было отличить по их обмундированию, принявшему тон глинистой почвы местности.
Появился командир полка
— Смирно, слушай на кра-ул, господа офицеры!
Но «творцы и защитники революции» не пожелали исполнить «унизительный» для них ружейный прием. Тогда солдаты действующего полка к ним подступили:
— Исполняй команду сволочи, а то мы вас заставим, мать вашу и т. д.
Тягостная сцена продолжалась… Всю ночь подходили оставшиеся.
Я пробыл два дня гостем в Офицерском собрании, а затем выехал в Петроград через Киев. Я осмотрел город, полюбовался Днепром, посетил Владимирский собор. Я был поражен, увидев дежурящих на улицах городовых. Поезда отходили переполненными. Солдаты ехали на буферах, на крышах, облепили паровоз. Я еле попал в вагон и то по случайному совпадению. Купе было уже занято офицерами Лейб-гвардии Гренадерского полка, ехавшими в отпуск в Петроград. Среди них находился подпоручик Савельев, мои друг детства. Благодаря ему я попал в их купе и ехал до самого Петрограда в милой кампании его однополчан.
В Запасном батальоне я нахожу ту же картину, что и до отъезда, только все строевые занятия совсем прекратились. В общем это уже не строевая часть, а пансион благородных и заслуженных революционеров. Постепенно я втянулся в эту беспечную и праздную жизнь. Приходил я большей частью к завтраку. Зайдешь в ротное помещение, подпишешь несколько отпускных билетов — вот и вся служба на пользу отечества. Побеседуешь в Собрании на злободневные темы и видно, что можно и домой идти. Посмотришь, когда твое очередное дежурство по батальону, или какой-нибудь наряд в караул — тут уж 24 часа занят — а в промежутки между дежурствами полная «свобода» — делай, что хочешь, живи в свое удовольствие, гуляй. А жалование идет, «народ» платит.
Я попросил себе постоянное удостоверение на поездку в Финляндию на ст. Оллила[74], где у моего отца дача. Между двумя дежурствами я уезжаю туда, гуляю, купаюсь… «до победоносного конца без аннексий и контрибуций». И нервы спокойны.
На Финляндском вокзале комендантом очутился наш подпрапорщик. Когда я прихожу к нему штемпелевать мой пропуск через границу, он меня принимает как желанного гостя. Пропуск дает хоть на год. Чувствуешь в душе, что всё это черт знает, что такое, этакое безделье, ничем не оправдываемое состояние на иждивении казны. А что же делать, когда никто не приказывает что-либо делать, вести занятия, регулярно посещать батальон. Ехать на фронт? Зачем? Подставлять лоб под пули, когда в тылу идет всенародное гуляние и лущение семечек, когда никакие приказания не исполняются, никакие занятия не производятся; когда в казармах высшее начальство вводит восьмичасовой рабочий день, когда заседают комитеты, а офицеры ходят лишь в Собрание, и то только чтобы поговорить, позавтракать и обедать.
Не идти же по собственной инициативе в казарму и начинать убеждать солдат, что всё, что им рассказывает и обещает Ленин и его помощники не может осуществиться на практике, а получится просто развал и всенародное крушение перед лицом внешнего врага.
Я ходил и говорил. Встретил я крайнее недоверие, во-первых, фанатическую веру в обещания Ленина, во-вторых, невероятное невежество, и тупость, в-третьих. Я попробовал и бросил; лбом стену не прошибешь, пока на своей шкуре не испытают, что такое Ленинский рай, всё равно не поймут, уж слишком они темны и дики, чтобы своим умом суметь отличить добро от зла. Получили свободную волю, ну и докатятся до состояния диких зверей. И не мы, прапорщики, сможем что-либо сделать.
Об этом надо подумать Временному Правительству, взявшему власть у Царя. Они всегда критиковали Царское Правительство, значит знают секрет, как надо править Россией, а то ради чего же было ставить палки в колеса и брать власть в свои руки?
Наше дело ждать приказаний. Вот только почему-то их нет до сих пор. Говорят, что присылают какие-то бумажонки в батальонный комитет, но их никто не читает. Приказали офицерам честь не отдавать, ввели восьмичасовой рабочий день в казармах, малограмотных солдат хотят производить в гвардейские офицеры «за отличия, оказанные во время революции и при установлении порядка после нее», комитеты ввели, где солдаты могут обкладывать офицеров как угодно, политиканство ввели в невежественной солдатской массе, свободу дали оплевывать Россию, Церковь и право собственности, «грабь награбленное».
По-видимому, начальство знает, что делает. Во всяком случае моя совесть спокойна — в индивидуальном порядке я хотел воздействовать, но из этого абсолютно ничего не вышло. Да выходит, что я чуть ли не против «Правительства» ратую. Уж лучше бездельничать и жить в свое удовольствие, пока живется.
Сегодня, во время завтрака, батальонный адъютант прапорщик Решетняк сообщил нам очень неприятную новость. К нему в канцелярию явился юнкер-еврей и заявил, что хочет выйти в наш Запасный батальон после своего производства в офицеры. Это сообщение произвело на нас потрясающее впечатление. Вот уж действительно жидовская наглость. Получили наконец все права из рук революционеров, ну и веди себя скромно, жди, куда тебя назначат, а то полезть самому в гвардейский полк.
Я лично не юдофоб; в моей короткой сознательной жизни я еще не имел никаких столкновений с евреями. Меня все уверяли, что они такие же русские люди, как и мы.
По правде сказать, я на эту тему и не задумывался. В гимназии у меня в классе было два еврея: Гинзбург и Левин. С Гинзбургом я был в хороших дружеских отношениях, он приходил к нам в гости, я ходил к нему. Сейчас он юнкер Михайловского артиллерийского училища, очень дисциплинирован, отдает честь офицерам и т. д. Он принадлежит к культурной семье доктора, знает хорошо французский и немецкий языки и учился у нас в гимназии очень хорошо. И несмотря на это, я был бы глубоко возмущен, если бы он вдруг явился представляться в наш батальон и был бы, конечно, против него.
Любопытно проследить дальнейшую карьеру Гинзбурга. В Октябре он защищал в рядах Михайловского артиллерийского училища Зимний дворец от большевиков. Осенью 1918 года он был уже коммунистом и комиссаром большевицкого фронта против Финляндии.
Когда я очутился среди арестованных, в связи с убийством Урицкого, хотя тогда я ни в чем и не был виновен, мой отец бросился на квартиру Гинзбурга (мы жили в одном с ними доме 20 лет) просить выручить меня, но мой «друг» Володя Гинзград, как его звали в гимназии, категорически отказал моему отцу в содействии.
Все наши прапорщики, без исключения, пришли в крайнее волнение от сообщения адъютанта. Заговорила во всех национальная гордость и традиции 250-летней русской Армии, сказался сам собою голос предков служивших на протяжении веков Русским Царям в славной Российской Императорской Армии. Все страшно волновались. Тогда адъютант сообщил, что он рад видеть наше волнение и что он уже сговорился с командиром батальона: адъютант будет отговариваться тем, что это дело не в его компетенции и отсылать юнкера-еврея к командиру, а командир к адъютанту и т. д. Надо надеяться, что непрошенный кандидат всё же поймет, что его появление не желательно и неуместно.
Из действующего полка пришли ужасные вести. После всевозможных пересуд и обсуждений полк решил перейти в наступление.
Несмотря на то, что офицеры всюду были впереди жертвуя собой, порыв был настолько слаб, что не удалось прорвать все линии австрийских окопов. Наступление не удалось.
27 офицеров выбыло из строя убитыми и ранеными и около 600 солдат.
Как только обнаружилось сопротивление австрийцев, наши солдаты повернули назад, не обращая внимания на офицеров. Говорят, что солдаты-большевики стреляли своим офицерам в спину. Тело прапорщика Георгиевского осталось висеть на австрийской проволоке. Он был сыном нашего полкового врача и лишь в феврале 1917 года произведен в офицеры из Пажеского корпуса. После 27 февраля он не захотел вернуться в Запасный батальон и поехал в действующий полк, веря, что война еще продолжается и полк сохраняет свою боевую славу, находясь в виду неприятеля. Многие доблестные наши офицеры так думали и погибли зря, но спасли честь и старую славу полка.
Что может быть величественнее и трагичнее зрелища одиноко идущих в атаку офицеров, брошенных своими солдатами. Бывало у нас в полку, что солдаты носили на руках в атаку своих умирающих от ран командиров. Таков всегда был и будет русский солдат. Но что можно спрашивать с «товарищей». Бог им простит. Воистину не ведают, что творят. Слепое оружие в руках разлагателей Армии и предателей Родины.
Наш Запасный батальон переименован в Гвардии Московский резервный полк. Сформировали 16 рот, пулеметную команду (без пулеметов), команду пеших разведчиков, команду конных разведчиков (без лошадей). Обозов и кухонь не было.
Командиром полка стал полковник Яковлев, наш командир батальона. Я получил 1-ю роту и команду пеших разведчиков. От такого переименования ничего не изменилось. Я, например, никогда не видал выстроенной мою 1-ю роту, ни команду пеших разведчиков. Иногда я подписывал какие-то ведомости, а главным образом отпускные билеты.
Но какое ничтожество в творчестве нашей революционно-победоносной демократии. Из наименования полка выбросили слово «Лейб» — ну это скажем логично, нет Царя — нет и Лейб-гвардии. Но сумели только обкорнать, изувечить название полка, а своего ничего не выдумали. Ну назвали бы, например, Национальной гвардии… полк, или Республиканской гвардии… полк, или что-нибудь в этом роде. А то нет, изувечили и бросили без идеи и без содержания — дорвались, уничтожили ненавистное, а уже своего дать ничего не могли.
По-видимому, легче было ставить палки в колеса Императорскому правительству, чем самим дать хоть в названии, смысл своим делам, уже не говоря о творчестве и организации. Какая-то старческая дряхлость у этого молодого «Временного правительства».
Иду по плацу. Меня догоняет солдат.
— Ваше Высокоблагородие!
Я понимаю с полуслова — вне очереди в отпуск просится.
— Скажите фельдфебелю, чтобы вам написали отпускной билет, я подпишу.
— Покорнейше благодарю, Ваше Высокоблагородие.
Поезжай себе голубчик на все четыре стороны, думаю я.
А какой у них всё же примитивный мозг, у этих одураченных «леворюцинеров».
Последние дни стало что-то совсем неспокойно в наших казармах. Всё время снуют какие-то личности, солдаты наши ходят по плацу, собираются группами, о чем-то горячо спорят и что-то обсуждают.
Я попробовал подойти к такой кучке людей и послушать, о чем они говорят, но они сразу прекращали разговор при моем приближении, делали недовольные лица и расходились.
Во второй этаж полкового манежа ведет наружная каменная лестница, образуя при входе в помещенье вроде маленького балкончика. Это место было выбрано большевистскими пропагандистами трибуною для их выступлений — слушатели стояли на плацу, а ораторы с балкончика произносили свои речи.
Эти дни прапорщик Сибирский всё чаще и чаще появляется о какими-то личностями, которые с манежного балкончика призывают солдат к непослушанию офицерам, требуют немедленного мира без аннексий и контрибуций на правах самоопределения народов, призывают свергать 10 министров-капиталистов, подстрекают солдат уничтожать помещиков, буржуев, капиталистов и золотопогонников, требуют опубликования тайных договоров, науськивают солдат на Временное Правительство — вся власть совету рабочих, крестьянских и солдатских депутатов и да здравствует интернационал.
Я пробовал пойти послушать ораторов, но заметил на себе такие взгляды солдат, что поспешил удалиться — я побоялся немедленной расправы со стороны озверевающей солдатни.
Все эти собрания и речи происходят совершенно легально и с полного разрешения «Временного правительства». Странное создается положение. Большевики открыто призывают перебить офицеров и уничтожить правительство «министров-капиталистов», мы, офицеры, ходим среди солдат, как какие-то бессильные тени прошлого, а наше «Временное Правительство» кажется задалось целью покончить самоубийством. Покушение на прекращение своей собственной жизни называется самоубийством. Чтобы не стать самоубийцей, надо выказать волю не убить себя. Желание жить должно быть сильнее желания умереть.
Ну так вот за четыре месяца пребывания «у власти» Временного правительства я ни разу не заметил у него ни одного волевого действия для сохранения своего существования. Наоборот, многие акты Временного правительства можно назвать попытками к самоубийству: приказ № 1, выборное начало, допущение большевицкой пропаганды, оставление офицеров среди бушующей солдатни без всякой моральной поддержки. Я уже не говорю о содействии правительства восстановлению власти офицеров, может быть где-нибудь такие попытки и делались, но у нас в Запасном батальоне этого никогда не было до сих пор — утверждаю это совершенно объективно и честно.
Ну разве всё это не самоубийство? Или они не понимают, что без армии никакое правительство не может существовать! В таком случае это простое идиотство. Говорят, что «дурак опаснее врага». По-видимому, закостенелое кретинство наших «демократов» свернет им их же собственную шею.
Что это за мода,
Что надо грабить с черного хода.
Нет, дайте нам такую свободу,
Чтобы можно было грабить с парадного хода.
Атмосфера в казармах продолжает накаляться. Опасаясь расправ, я подобру-поздорову отправился домой.
Идя через плац, вижу, как какая-то женщина с балкончика манежа выкрикивает истерично толпе солдат:
— Товарищи, власть министров-капиталистов свергнута, да здравствует власть правительства совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Товарищи, берите оружие и идите с вашими офицерами к Мариинскому дворцу — там уже заседает правительство советов.
Услышав такую ужасную новость (при этом мне не было жаль Временного правительства), я незаметно вышел на улицу, благополучно добрался домой и поспешил переодеться в штатское платье. Позвонив по телефону знакомым, я узнал, что заживо похороненное Временное правительство еще цело.
На другой день утром я вышел из дома посмотреть, что делается в городе. Перед самым нашим домом лежали раненые казачьи лошади; я был неприятно поражен, видя, как мой товарищ по гимназии, ныне юнкер В. Гинзбург, пристреливал из нагана несчастных животных.
Город опять напоминал собой первые дни революции. Опять шло беснование, сновали грузовые автомобили с вооруженными солдатами, то тут, то там слышны были выстрелы. Я решил зайти узнать новости к моему однокласснику по гимназии прапорщику Полубинскому Лейб-гвардии 3-го стрелкового полка.
На улице мальчишки бегают с самодельными ружьями, и все нападают на одного и его избивают.
— Что вы делаете? — говорю я.
— А мы играем — офицеров бьем.
Кажется, что наступило успокоение. Чудом Временное Правительство овладело положением. Ленин бежал в Финляндию, многие видные большевики арестованы. Я решил поехать посмотреть в наш полк. Настроение там оказалось подавленным.
Оказывается, когда им сообщили, что власть уже захвачена советом, они поперли толпой к Мариинскому дворцу. Но на Невском проспекте попали под какие-то выстрелы и в панике разбежались по боковым улицам и в подворотни, чуть ли не давя друг друга и вообще, говорят, было много комичного.
Тут я узнал, что из штаба Округа пришло приказание в наш «полк» арестовать зачинщиков и доставить их в штаб. Наконец-то. Солдаты наши оказались очень обескураженными случившейся с ними неудачей, да еще с примесью комизма.
Правительство опубликовало документы, доказывающие, что Ленин и Ко. работали на немецкие деньги. Одним словом, мы окрылились надеждой, зачинщики были моментально выданы, и я вызвался отвести их под конвоем в штаб Округа.
Вверенная мне для конвоя рота имела вид подтянутой и перепуганной — можно было быть уверенным, что она будет мне послушна. Я доставил в Штаб человек 35 зачинщиков и сдал их под расписку. Идя по Миллионной улице, я встретил… автомобиль генерала Половцова[76] и скомандовал «смирно». Солдаты мои исполнили команду. Ну, думаю, кажется еще не всё потеряно.
Через два дня я был назначен в караул в Комендантское управление. Каково же было мое удивление, когда, придя в казармы, я узнал, что отвезенные мною в штаб «зачинщики» освобождены по распоряжению демократического Временного правительства и вернулись в наши казармы. На меня это произвело впечатление удара обухом по голове. Нет, видимо у этих господ демократов кретинство вошло в правило.
Ну хоть бы в другую часть отправили наших «зачинщиков». А то просто вернули их к нам — начинайте, дескать, голубчики, сначала. По-видимому, тяготение к самоубийству у наших демократов еще не прошло.
Конечно, они объявили большевиков в измене и в получении денег от немцев. Если это так, то надо и наказать изменников по законам военного времени.
Действительно, положение создается крайне странным. Одни продолжают сидеть в окопах, другие на неприятельские деньги разлагают армию, а третьи, то есть Временное правительство, этому не мешают. Черт знает, что такое.
Если Временное правительство не хочет или не может взять армию в руки и вновь сделать ее боеспособной, то оно должно понять, что так вести войну оно не может. Ведь никому не секрет, что солдаты воевать не хотят. Значит есть только два выбора: 1) заставить воевать и 2) распустить по домам. Третье решение — это делать то, что сейчас делается, то есть ничего.
В конце концов вся 15-ти миллионная солдатская масса послушается призывам Ленина и стихийно бросится по домам, сметая всё на своем пути.
Может быть наш единственный выход — это заключить немедленный мир с немцами и демобилизовать армию. А союзники? Не спасать же их ценой собственной гибели! А может быть они, верные союзным договорам, спасут нас от военного разгрома?
В комендантском управлении я сменил караул Лейб-гвардии Резервного полка, получил пароль, пропуск и список арестованных, рапортовал коменданту.
С удовольствием я увидел, что стерегу самых главных заправил большевицких: Троцкого (Бронштейна)[77], Каменева (Розенфельда)[78], Луначарского[79], Коллонтай[80], Семашко[81] и многих других.
Меня поразило, что большинство были евреи. Ну, думаю, слава Богу, взялись за ум наши демократы, хоть главных большевиков арестовали и держат под замком, значит судить будут. Ну, слава Богу.
Тут же содержались какие-то арестованные солдаты (не за политические проступки), а также германские военнопленные, которых куда-то пересылали этапным порядком.
Только что расположился я в дежурной комнате почитать газеты о происшедших событиях, как вдруг слышу возню и крик часового: «Стой, не то колоть буду». Выбегаю. Вижу, как один из арестованных хочет протиснуться в приотворенную дверь в коридор, а часовой спорит с ним и замахивается на него винтовкой.
— В чем дело? — говорю я арестованному, — куда вы хотите идти, ведь вы арестованы?
— Ну как куда, господин офицер, я же по телефону хочу звонить.
— Как по телефону? — говорю я, разинув рот от удивления.
— Ну да, нам же разрешено телефонировать, спросите вашего начальника.
Бегу к Коменданту.
— Да, — говорит он, — что вы хотите, прапорщик, это так: черт знает, что такое.
Иду сказать моему арестованному, что он может идти телефонировать.
Другими словами, это значило, что из тюрьмы они могут продолжать руководить организацией своего заговора и своей пропаганды. Какая-то чудовищная, планетарная глупость. Нет, видимо ничего не будет налажено — Россия будет принесена в жертву демократии и уничтожена интернационалом.
Господин Редактор,
В номере 1989 Вашей уважаемой газеты напечатано письмо г. Керенского об июльском выступлении большевиков и о строгих мерах, принятых господином военным министром.
После летнего выступления большевиков в запасной батальон л. — гв. Московского полка было прислано из штаба Петроградского военного округа приказать арестовать зачинщиков выступления. Было арестовано около 30 человек, и я лично, под конвоем, отвел и сдал арестованных в штаб округа. Через два или три дня все они были выпущены на свободу и направлены к прежнему месту служения.
Вскоре после того я был дежурным офицером при Комендантском управлении (гаупвахта). Под стражей содержились главари движения, теперь всему миру известные большевицкие вельможи. К величайшему моему изумлению, арестованным было разрешено принимать визиты без контроля и пользоваться городским телефоном.
Примите, господин редактор, уверения в моем к Вам совершенном уважении и преданности. Л. — гв. Московского полка
Прапорщик Кутуков.
Здание Комендантского управления очень оригинально построено, довольно большой внутренний двор, а вдоль каждого этажа имеется крытый балкон-терраса с перилами, так, что можно по балконам, как бы снаружи, осматривать помещения. Посреди двора небольшой садик, а около него сложены строительные материалы — бревна, доски, песок и так далее, по-видимому, для каких-то переделок.
В помещениях этих содержатся сейчас пересылаемые куда-то германские военнопленные.
Я решил пойти проверить часовых, — по два были на каждом этаже и один во дворе. Я обошел балконы, а потом отправился через двор в мое помещение. Вижу — сидит на бревнах наш часовой, лущит семечки, винтовка в нескольких шагах от него лежит тут же на бревне. Часовой посмотрел на меня, своего караульного офицера, как на пустое место, и продолжал лущить семечки. Тогда я по всем правилам неписанного нового республиканско-демократического устава, подхожу к сидящему на бревнах гражданину и говорю: «Послушайте, вы ведь часовой, встаньте, пожалуйста, возьмите в руки винтовку. Вас ведь учили обязанностям часового». Я ему не сказал, конечно, что он обязан взять мне на краул: зачем стараться объять необъятное. «Товарищ» медленно встал, надел фуражку, лежавшую до того на бревнах, и нехотя взял винтовку. Я пошел дальше своей дорогой, то есть в мою дежурную комнату.
Оказывается, меня ищет комендант.
— Вы говорите по-немецки? — спрашивает он меня.
— Да, говорю господин полковник.
— Ну так пойдите, пожалуйста, прапорщик, и разузнайте, немцы хотят что-то спросить, или просьба какая-то.
Иду. Опять выхожу на двор. Что же вижу? Опять тот же самый «часовой» сидит на бревнах и лущит семечки, винтовка в стороне, на меня никакого внимания. Я вновь к нему подхожу и начинаю говорить ему:
— Послушайте, ведь я только что сделал вам замечание, а вы… Вдруг я слышу с балконов веселый и нахальный смех. Поднимаю голову и вижу, что германские военнопленные умирают со смеха, любуясь, как офицер республиканско-демократической русской армии вторично просит товарища-солдата соблаговолить вспомнить, что он часовой на посту, встать и взять в руки свою винтовку.
Я весь съежился сначала, как будто на меня вылили ведро помоев; потом как преследуемый вор побежал к себе в дежурную комнату, застал там дожидающегося меня коменданта и не стараясь даже удерживать душившие меня слезы, стал, захлебываясь и дрожа, рассказывать коменданту, как только что меня, русского офицера, и при исполнении служебных обязанностей высмеяли неприятельские военнопленные.
Я сказал ему, что сейчас же хочу бросить всё к черту и уйти домой, а не продолжать дежурство. Комендант уговаривал меня успокоиться, дал мне воды и убедил досидеть до конца дежурства, не выходя из дежурной комнаты. Так я и сделал.
На другой день я уехал в Финляндию на дачу и оттуда прислал рапорт о болезни командиру Резервного полка с твердым решением больше в Петроград не появляться.
Я долго думал эти дни, не должен ли был я поступить как-нибудь более энергично, когда услышал смех немцев, выхватить револьвер или шашку для воздействия над «товарищем часовым», или ударить его кулаком по морде, или еще что-нибудь в этом роде.
После размышлений я пришел к тому заключению, что я правильно поступил, позорно бежав в дежурную комнату. Потому что убивать этого болвана в общем не за что, так как не он виноват в своем хамском поступке, а если бы я его ударил, то он бы дал мне сдачи, и мы вступили бы с ним в вульгарную драку, уже на полную потеху немцам.
Считаю моим долгом записать этот ужасный эпизод, дабы он послужил еще одним свидетельством того, в какое невыносимое положение был поставлен русский офицер теми, кто принял власть после крушения империи. И иногда мне кажется, что это делается нарочно. Для чего? Может быть, просто для того, чтобы свести счеты с ненавистной «военщиной»? Но в какой момент это делается! Когда миллионные неприятельские армии угрожают самому существованию России. Вот что значит ставить превыше всего интерес своей партии, а не благо Отечества.
Отдохнув две недели у нас на даче, успокоив нервы, я опять решил поехать в Петроград и посмотреть, что делается у нас в казармах. Просидев две недели в полной праздности, стало казаться, что как-то неудобно и дальше так ловчиться, тем более, что может быть всё налаживается.
Взялся я перечитывать сегодня мои записки и вдруг мне пришла в голову мысль, что, если бы кто-нибудь прочитал мои писания, то сказал бы про меня: «Вот, всё критикует, на себя бы лучше посмотрел, этаким себя умным выставляет».
Конечно, я всё критикую: и историю с Распутиным, революционные партии, ставившие палки в колеса Царскому правительству, и Временное правительство, и Керенского, и демократию, и республиканство.
Все это мне не нравится, а ко многому у меня просто отвращение. Среди происходящего развала мечтаю о Петре Великом, хотя бы и не коронованном. Мечты, мечты. Восхищаюсь, как Царь-плотник самолично рубил головы стрельцам. Дайте мне такого человека, и я пойду за ним за Россию в огонь и в воду.
А сейчас… я прапорщик 20 лет, не имевший и не имеющий никаких убеждений. Я никаким богам не поклонялся и не поклоняюсь, ни монархическим, ни республиканским. Я разочарован и в том, и в другом. Конечно — это ужасно. Но я не выношу бунта и разнузданного хамства. И я не изменник. А потому я 27 февраля стрелял в «народ», вернее в озверевшую чернь. Я исполнил присягу и новым хозяевам не присягал. Теперь я стараюсь, насколько возможно, ни на что не обращать внимания, жить в свое удовольствие, на фронт не еду и ехать не собираюсь, чему я в тайне, конечно, очень рад, хотя и чувствую, что это похоже на моральное дезертирство, и что я как бы уподобляюсь нашей солдатне, не желающей воевать. Порой стыдно бывает от такого безделья, когда всё еще продолжают русские люди сидеть в окопах.
Но стоит только побывать в наших казармах, как совесть успокаивается. Какая тут война. Разве что заплюем немцев семечками. Конечно, во мне есть сейчас крепкое чувство — это ненависть моя к Ленину, к его мерзавцам и к взбунтовавшемуся хаму.
Сейчас, когда Россия того и гляди скатится в бездну, я начинаю горячо любить эту мою несчастную терзаемую Родину. А раньше, любил ли я ее? Я не знаю. Я был слишком молод и несознателен. Учили ли меня любить ее? Нет, не учили. Конечно, в кадетских корпусах воспитывали кадет в любви к Царю и Отечеству. А я учился в гимназии всему чему угодно, только не любви к Родине. Такого предмета не было. Этому нас не учили.
Окончив классическую гимназию, я на латинском языке знал устройство римских легионов, вооружение воинов, сооружение укрепленных лагерей и т. д., но я не имел ни малейшего понятия об устройстве Русской Армии и не умел отличить пехотинца от кавалериста. Нас подробно учили, как воевали древнегреческий гоплит и как побеждала македонская фаланга Александра Македонского, но о Русской армии ничего не говорилось, разве только иногда проскальзывало, что военные это никому ненужные дармоеды и недоучки. Нас учили всяким наукам, чтобы мы были образованными людьми, но граждан в нас не воспитывали.
Возьму, как пример, празднование основания нашей гимназии.
3-я Санкт-Петербургская гимназия была основана 23 Января 1821 года в царствование Государя Александра I. В годовщину основания нас распускали на один день. И только. А разве не надо было собрать нас, устроить доклад об истории нашей Альма-Матер, о ее знаменитых питомцах, прославившихся служением Родине или давших вклад русской культуре, литературе, искусству и т. д? Этого никогда не делали. Раз праздник — катись домой и занимайся, чем угодно.
Помню, раз мы были выстроены в актовом зале по случаю какого-то торжества. Наш старенький директор Козеко[83], по прозвищу «Песок», сказал нам краткое слово, закончив его фразой: «Нашему обожаемому Монарху ура». Все кричали «ура», скептически улыбались и с насмешкой пели Национальный гимн.
А позднее, в университете каждому студенту была предоставлена полная свобода учиться, думать, поступать и жить, как угодно. А ведь из этих юношей создавался мозг страны. Неимущие студенты влачили жалкое существование, попадали в сети профессиональных революционеров и тренировались в поклонении Карлу Марксу и в мечтаниях разрушения своего собственного Отечества. А когда додумывались до бунта, то Правительство посылало городовых и жандармов.
А разве у российской казны не было денег, чтобы устроить студентам приличное существование, хорошие общежития (ведь хватало денег содержать 1 300 000 армию), организовывать экскурсии, коллективные каникулы, устраивать спортивные кружки, покровительствовать спорт всякого рода, теннис, футбол, плавание, гимнастику и т. д., и т. д. Ничего этого не делалось.
А ведь не трудно понять было, что от воспитания молодежи зависит будущее Государства. Ведь воспитывали же молодежь в военно-учебных заведениях в любви к царю и Отечеству. Почему же в гражданских учебных заведениях это не делали? Что же удивительного, что студенты-юнкера во время присяги Государю Императору показывали кукиш.
Нельзя же было полагаться на то, что родители учащихся воспитают в своих детях сознательных граждан. у многих гимназистов и студентов родители были малограмотными, у других были сами сознательными революционерами, у третьих дома обращалось внимание на то, чтобы дети хорошо учились и не оставались в классах на второй год. Семьи же, где детям давалось патриотическое воспитание, были исключением.
Вот теперь, когда всё летит стремительно к черту, и оказалось, что не на чем задержаться.
Предвидя неминуемое крушение России и, главным образом, в лице ее Армии, мы и начинаем любить наше Отечество, нашу Армию, переживать с тоской и отчаянием разнузданное царство хамов и образованных дураков. На краю какой бездны мы стоим! Гром грянул, и мы перекрестились. Не поздно ли?
Зашел я на днях на квартиру к моим товарищам по гимназии Полубинским, на Фурштадскую 19. Два брата близнецы, оба офицеры лейб-гвардии 3-го стрелкового полка. Один подпоручик, другой прапорщик. Там же был прапорщик Шуенинов, сын профессора Женского медицинского института[84], тоже мой одноклассник, работающий в Военно-химическом институте. Отец моих товарищей генерал-майор Полубинский давно умер, и семья жила очень бедно, а потому они сдали одну комнату с пользованием телефоном какой-то неизвестной даме, которая всё время куда-то звонила; к ней часто приходили, а у себя в комнате она хранила тюки «Правды» и большевицких прокламаций.
Сидим мы у них в гостиной, разговариваем и рассматриваем шашки кавказской, златоустовской и золингеновской работы. Чудной работы, великолепные клинки. Вдруг слышим, как жилица соединилась с кем-то по телефону и говорит.
— Ну да, конечно, приходите, приносите Ваши пакеты и ночуйте у меня; да, да, буду очень рада, как раз у меня здесь сейчас товарищ Веленин, приходите.
Тогда сестра моих приятелей начала говорить этой даме, что она удивляется и что крайне бесцеремонно приглашать к себе кого-то ночевать без спроса, и что это ой очень неприятно. Женщина стала что-то отвечать очень нахально. Мы не вмешивались, но прислушивались. Вдруг слышим в разговор вмешался мужской голос.
Тогда мы вышли на голос все вчетвером, как были с шашками в руках. Видим: в передней топчется какой-то небольшого роста человек в кожаной куртке; вся голова забинтована.
Увидев нас, он растерялся и моментально направился к выходной двери, дающей сразу во двор. Мы направились за ним, обмениваясь неприятными словами. В дверях мы остановились, он же пошел через двор на улицу и повернувшись из подворотни, пригрозил нам кулаком:
— Погодите, я вам покажу, офицерам!
И ушел.
Через несколько дней мы узнали из газет, что Ленин скрывался в Финляндии и наезжал в Петроград под фамилией Веленин (Вл. Ленин). Оказывается, нам грозил кулаком сам Ленин.
Надо сказать, что товарищ Веленин сильно нас рассмешил, так как всё его поведение и угрозы кулаком были скорее пошлы и ничего «великого» не было заметно в фигуре человека в кожаной куртке с забинтованною головою.
(Интересно проследить судьбу четырех «угрожаемых». Поручик Полубинский после демобилизации работал простым рабочим в сельскохозяйственной артели, женился, живет сейчас в советской России.
Его брат прапорщик Полубинский поехал добровольно в действующий полк. На переходе Луцк — Тернополь заболел и скончался от перитонита. Тело его привезли в Царское Село и отпевали в полковой церкви. Я стоял при гробе в офицерском карауле. Ужасно было горе матери. Надо было слышать, как она звала сына по имени, войдя в товарный вагон, где стоял гроб.
Прапорщик Шуенинов, сын профессора, тоже поехал добровольно на фронт и попал младшим офицером в Сибирский стрелковый полк. Я с ним переписывался, но вскоре перестал получать от него письма. И вот в феврале 1918 года он возвращается в Петроград в совершенно обалделом состоянии, является в Смольный, получает на руки оружие и соответствующий документ. Оказывается, его на фронте выбрали в конце концов на должность командира бригады. В 1919 году он командовал продовольственным отрядом, был пойман белыми в Перми и повешен.
Я же полтора года пробыл в красном Петрограде, сидел в Чека, голодал, участвовал в антибольшевицком заговоре, был в белой армии и теперь благополучно эмигрантствую в Париже.
В общем ни один из «угрожаемых» не погиб от красных.)
Сегодня очень важное заседание полкового комитета. Пришел откуда-то приказ о введении железной дисциплины. Командир полка полковник Яковлев читал его в слух в присутствии большинства офицеров и при полном составе комитета. Обстановка была торжественная.
Полковник Яковлев, необычайно тучной комплекции, с красным лицом и небольшими глазками, краснел и надувался более обыкновенного, и лицо его было багрово-красным.
Что переживал в этот момент этот кадровый офицер, всю жизнь свою прослуживший в полку и вынужденный стечением обстоятельств, «командовать» резервным полком и читать перед комитетом смехотворные приказы о введении железной дисциплины, долженствующей вроде манны небесной, по мановению волшебной палочки, спуститься к нам с неба?
Видно было, что он делал над собой усилия, чтобы выдерживать до конца свою незавидную роль.
Сегодня мое дежурство по полку, и я производил развод. Наряд был огромный, что-то около 800 человек. Одних караульных начальников было человек около 20. Солдаты имели совершенно невозможный вид, без кокард, без погон и даже без ремней.
Ни команды «смирно», ни «на — краул» не желали исполнять. И было совершенно невозможно что-либо сделать и призвать их к порядку. Стояла ватага обнаглевшего мужичья, без признаков какой-либо дисциплины, распущенная, неряшливая, ухмыляющаяся разбойничья банда, чувствующая свою полную безнаказанность и щеголяющая друг перед другом своим нахальством.
Увидев наглые ухмыляющиеся рожи, я даже не пытался оказать какое-либо воздействие, зная заранее, что на все мои призывы к порядку и дисциплине я могу нарваться только на недопустимые выходки и на вопиющее хамство, а потому я поспешил как можно скорее отделаться от этой тягостной комедии, называемой разводом, и уйти в дежурную комнату.
Надо сказать, что вся эта мерзость произвела на меня сегодня очень малое впечатление, постепенно начинаешь брать себя в руки и не обращать внимания на такие «пустяки».
Может быть, надо было поступить иначе и потребовать от солдат воинского вида и дисциплины. Попробуйте. Вы думаете, что мне было бы приятно, что мой «развод» начал бы гоготать, как застоялые жеребцы и высмеял бы меня, как самого последнего дурака?
Нет, товарищи республиканские демократы, на этот раз я не стал себе портить нервы, а в хорошем расположении духа пошел завтракать в Собрание.
Тут я узнал, что генерал Корнилов[85] добился от Временного правительства введения смертной казни для восстановления дисциплины.
Мы возбужденно обсуждали эту новость и у нас вновь появилась надежда, авось, и не всё пропало!
После завтрака пришел ко мне в дежурную комнату писарь из полковой канцелярии и принес для подписи около 1000 отпускных билетов для наших «защитников революции». Полковник Яковлев и адъютант свалили на дежурного офицера удовольствие написать 1000 раз свою подпись и мне пришлось всласть насладиться изображением моего чина и фамилии, что в конце концов рука отказывалась слушаться и я начал делать ошибки в моей подписи. При этом надо было зачеркнуть слово «полковник» и написать частицу «за».
После таких продуктивных и сугубо полезных Отечеству занятий я пошел проверить арестованных на полковой гауптвахте. Там содержались какие-то пьяные, два — три уличенных в краже, но, конечно, не было ни одного заключенного за нарушение дисциплины.
Я этому и не удивился. Зачем же наказывать дорогих товарищей-солдат, когда у нас теперь введена СОЗНАТЕЛЬНАЯ дисциплина.
Ведь теперь, слава Богу, не «проклятый царский режим», когда всё делалось из-под палки.
Надо думать, что наше новое республиканское начальство знает, что делает; ведь они так хорошо изучили наш «народ», в защиту которого они на стену лезли при «кровавом Николае».
Пошел в наше бывшее Собрание, в так называемую классную комнату. Там я застал нескольких прапорщиков, живущих постоянно в офицерских квартирах, где устроили что-то в роде общежития.
Из разговоров я узнал, что и наши прапорщики распустились до невероятных пределов. Тут же торчала и Собранская прислуга и велись самые веселые мужские разговоры.
Оказывается, что наши прапорщики устроили из «классной комнаты» дом свиданий. Один из самых разбитных Собранских холуев доставал в прилежащем фабричном квартале любвеобильных девиц, которые прямо в окно влезали в «классную комнату», и веселье начиналось вовсю. Один из прапорщиков даже умудрился «влюбиться» в уверившую его в своей невинности «девушку», и эта любовь оказалась настолько серьезной, что бедному влюбленному пришлось застрелиться в конце 1917 года из-за молниеносно прогрессирующего сифилиса.
Я жил дома, а потому меня поразило такое поведение некоторых моих однополчан. Но по-другому и быть не могло, ведь все эти двадцатилетние прапорщики остались без всякого надзора в распоясавшейся столице, без семьи и без старших товарищей. Ведь у нас в резервном полку был только один полковник, живущий замкнуто со своей семьей в квартире; один уже средних лет поручик, ни одного капитана, ни одного штабс-капитана.
Прапорщики же 4-х месячной подготовки были предоставлены самим себе и были лишены руководства старых офицеров.
И, несмотря на распущенность в личной жизни, в Собрании, устроенном в одной из пустующих офицерских квартир, все вели себя совершенно достойно звания офицера, соблюдался офицерский этикет, принималось во внимание старшинство производства. Прапорщик у прапорщика спрашивал разрешения сесть, курить и т. д.
Я ни разу не слышал в Собрании сквернословия и не видел одетых неряшливо, или не по форме.
Что касается политических убеждений, то можно сказать, что они выражались в том, что все, за исключением одного большевика подпоручика Сибирского, ярко и определенно настроены против происходящего развала армии и виновников этого попустительства. Все готовы поддержать то лицо, которое возвратит армии дисциплину, совершенно не интересуясь, к какой политической группировке этот человек принадлежит.
Разумеется, все прапорщики настроены совершенно враждебно большевикам. Сторонников монархии тоже, кажется, нет — по крайней мере, я не слышал о таковых. Эта монархическая идея как бы сгинула; никому и в голову не приходит, что спасение от развала может прийти от восстановления царской власти.
Об Императоре Николае II просто забыли, как о давно прошедшем времени, и никто Его судьбой не интересуется. Многие спилили с шашек короны и вензеля и не из-за революционности и протеста, а просто за ненадобностью.
На бедных прапорщиков принято валить вину чуть ли не разложения русской армии. Царя, мол, забыли. А командующие армиями не слали Государю телеграмм с советом отречься от престола? А генералы Свиты и флигель-адъютанты не поснимали поспешно вензелей! А лакействующее окружение, служившее подобно комнатным собачкам на задних лапках и на лету ловившие царские милости, не поторопились отрешиться от компрометирующей теперь их близости с царем? А кто заставлял члена царствующего дома надевать красный бант и отдавать себя в распоряжение революционеров! Уже не прапорщики ли виноваты во всем этом?
Но в то же время каждый спрашивает себя, а иногда просто нутром чувствует, кто же спасет Россию? Кто? Ни о какой политической партии никто не думает. Все умы ищут одного человека. Кто же? Генерал Корнилов добился восстановления смертной казни. Не он ли?
Сижу вечером в дежурной комнате и читаю. Два Преображенца приводят арестованного нашего солдата. Он пьян, с кем-то подрался, выбил где-то стекла… Стоят. Я при свете электрической лампочки записываю имя, фамилию, роту арестованного. Вся комната в полумраке.
— А что мне будет за это, господин прапорщик? — спрашивает меня наш солдат.
— Не знаю, — говорю я, помолчав, — теперь кажется строго, вот смертную казнь вводят.
Слышу, Преображенцы вытянулись, стукнули об пол прикладами.
— Ну, отведите арестованного, говорю я. — Слушаюсь, господин прапорщик, — дружно отвечают конвойные.
Эх, думаю я, только бы нашелся кто-нибудь и захотел бы навести порядок. А ведь это ещё возможно, не всё ещё потеряно…
В дверь дежурной комнаты стучат:
— Господин прапорщик, пожалуйте наверх на концертное отделение. Вас очень просят.
Оказывается, в двухсветном белом зале офицерского Собрания сегодня наш полковой комитет устроил вечер. Выступают балалаечники, поют певцы; у нас отбывают военную службу певчие Казанского собора. Мне не хочется идти, но нельзя отказать и обидеть.
Прихожу в зал. Мне отведено почетное место в первом ряду, как дежурному офицеру. Тут же сидят и некоторые наши прапорщики. Начинается концерт. Стоит рояль. Артисты в нашей форме, поют известные романсы. Все внимательно слушают. Играют балалаечники…
Артистическая программа кончена. Я осматриваю зал. Солдаты, рабочие с ближайших заводов, работницы, портнишки. Какие-то развязные девицы.
Убирают стулья. На эстраде появляется гармонист. Начинается танцулька. Я собираюсь уйти в дежурную комнату. Меня уговаривают остаться. Но я настаиваю и ухожу.
Я не могу видеть таким ЭТОТ зал.
Очень люблю завтракать в Собрании. Мы все очень привыкли друг к другу, а с некоторыми прапорщиками у меня создались дружеские отношения. Во время завтрака выслушиваешь все новости, поговоришь о происходящих событиях, повидаешься со всеми однополчанами.
Кормить стали очень плохо — всё больше котлеты из солонины; иногда продукты не свежие; говорят лучше не достать.
С действующим полком у нас нет никакой связи. Приезжающие с фронта офицеры даже не заходят к нам в казармы. Они совершенно правы в этом отношении, что не желают отожествлять полк с нашей распущенной солдатней. у них на фронте еще осталось немного прежней дисциплины, чего у нас и признаков найти уже невозможно.
Конечно, кроме презрения к своему бывшему запасному батальону от них трудно что-либо ожидать. К сожалению, у них это чувство распространено огульно и на всех наших прапорщиков, хотя среди нас есть и неплохие офицеры. По всей вероятности, они нас игнорируют за то, что после 27 февраля мы самовольно одели полковую форму, не дожидаясь решения Общего собрания офицеров, которое постановляло давать право ношения формы полка каждому офицеру отдельно, после первого боевого испытания.
Если мы и поступили легкомысленно, то ведь и связи запасного батальона с полком не было и нет до сих пор. К кому же обращаться за разрешением? Больше мы никаких самовольных актов не совершили, и я нахожу, что такое игнорирование нас уже слишком сурово, необдуманно и недальновидно. Чем мы виноваты, что очутились в качестве офицеров у «защитников революции». Мы этой самой революции не защищали, всеми возможными средствами стараемся противодействовать раз валу, хотя у нас ничего и не выходит, так как никакой поддержки Временного правительства не имеем, я уже не говорю о каком-либо организованном руководстве. Скорей демагоги чес кие акты правительства уничтожают малейшие наши попытки к восстановлению дисциплины.
Может быть было бы даже очень нам полезно, если бы старшие офицеры появлялись в Собрании, учили бы нас старым полковым традициям, морально поддерживали бы нас и этим развивали бы в нас чувство долга и укрепляли бы сопротивляемость происходящему развалу…
Нам как раз не доставало полковых традиций, которых мы не знали, хотя мы остро восприняли чувство любви к родному полку под влиянием непрерывных оскорблений и унижений. Почему же офицеры действующего полка с презрением от нас отвернулись, видя в нас чуть ли не своих врагов, в то время как события выковывают из нас, недавних студентов, настоящих русских офицеров?
Был я на днях в театре и встретил в фойе нашего офицера, приехавшего с фронта. Я направился к нему, чтобы представиться, но он отвернулся от меня и прошел мимо, как будто перед ним был неодушевленный предмет. Сознаюсь, что это было очень горько и мне кажется незаслуженным. Не отвечаем же мы все, за одного нашего подпоручика Сибирского — большевика. Что же, и подпоручика Шебунина презирали бы, если бы он не погиб на своем посту 27 февраля? Неужели же меня можно обвинить в том, что в тот ужасный день я не был убит? Почему же можно проходить мимо меня, как будто я пустое место? Разве сейчас момент заниматься снобизмом, когда Ленин призывает физически уничтожать всех золотопогонников.
Сидим мы в Собрании и обсуждаем наши отношения с действующим полком, как вдруг приходит адъютант и говорит:
— Господа, пожалуйте к ротам, они выстроены на плацу. Пришла делегация рабочих преподносить нам свое знамя. Прапорщик Кутуков, — говорит он мне, — командир полка приказал Вам, как командиру I-й роты, командовать I — м батальоном, т. к. мы не могли найти Поручика З.
Я вскочил в панике, — как?! Командовать батальоном? Я понятия не имею, смутно что-то помню, а осветить в памяти по уставу нет времени. Конечно, я могу скомандовать «смирно» или «на краул», но сдвинуть батальон с места в строю я, конечно, никогда не сумею. Вышел на плац. Смотрю, всюду стоят построенные роты: как найти мою I-ю роту? Я ее в лицо никогда не видал. Нахожу ее по моему фельдфебелю.
Вдруг вижу, стоит старослужащий подпрапорщик Мыц, потомственный дворянин, лет 15 проведший в полку[86]. Зная его порядочность и благожелательное к нам отношение, обратился к нему за советом на счет предстоящего мне командования батальоном и получил от него все необходимые разъяснения. Солдаты стояли и шумно разговаривали.
— Полк смирно! I-й батальон смирно! — кричу я.
Что же мы увидели? Идет группа рабочих и несет красный флаг с золотыми надписями. Группу сопровождают наши солдаты по всем правилам церемониала выноса знамени.
Мы, прапорщики, прямо онемели при виде такой картины — этого мы никак не ожидали. Полковник Яковлев пыжился и краснел более обыкновенного. Мы старались не смотреть друг на друга — было стыдно.
Оказывается, это полковой комитет выловил нас экспромтом из Собрания и устроил нам этот бенефис. При команде «Батальон вольно», я даже забыл прибавить «Господа офицеры». Уж какие тут «господа».
Поехал на дачу в Оллила. Стоял на площадке вагона. Тут же находился толстый, жирный еврей-юнкер нашей 3-й Петергофской школы прапорщиков. На остановках он вылезал из поезда и ходил по платформе, руки в карман, животом вперед, отпятив нижнюю губу. Чести мне он не нашел нужным отдавать, вообще он на меня даже ни разу не посмотрел. Я невольно наблюдал за ним всю дорогу. Это в первый раз, с марта месяца, мне пришлось заметить, что юнкера не отдают чести. Но какой «юнкер»! Противно. Получил равноправие и сразу же изгадил в армии юнкерское звание, то последнее убежище, где еще оставалась дисциплина и воинский вид.
Около Инженерного замка почти всегда стоит толпа и смотрит, как обучается военному искусству Женский батальон. Зрелище, безусловно, своего рода уникум.
Стоящие в толпе солдаты ругают самыми тяжкими словами эту новую затею и грозят расправиться с «бабами».
Что им собственно не нравится?
На днях пришла в полк бумага, спрашивающая, нет ли желающих откомандироваться на должность инструкторов в женский батальон, стоящий в Левашево. Желающих у нас не нашлось. Но смеха и веселых шуток было без конца.
Пришел свыше приказ сформировать из уроженцев Малороссии «украинские роты». Выдумали и специальный погон: голубой с желтым. Получилось что-то необычайное. На шинели с петлицами нашего полка нашили пестрые украинские погоны.
И вообще, зачем это понадобилось — вытаскивать на свет Божий какую-то Украину, когда все мы русские и всегда жили дружно все вместе. Только рознь создается, больше ничего хорошего это не даст.
Командиром украинских рот назначен прапорщик Свиридов. Мы прозвали его «гетманом». (Он был потом в нашем батальоне в Добровольческой армии.)
Слышал я разговор насчет Царской Семьи.
Говорят, поднимался вопрос о переезде ее из Царского Села в дом одних известных Рюриковичей, вблизи Финляндской границы. Но хозяева дома отклонили этот проект, так как нашли, что пребывание Царской Семьи у них может вызвать осложнения, и они сами, их дом и обстановка могут пострадать.
Военный министр господин Керенский выразил желание посетить нас, до его приезда оставалась одна неделя на подготовку Резервного полка к встрече и к параду. Началась работа. Выстроили всех на плацу. Что это была за картина! Без поясов, без погон, без кокард, ухмыляющиеся рожи, развязные позы. И вот каждый день происходит маршировка. Появился оркестр, роты церемониальным маршем проходят мимо воображаемого министра. Сначала было очень трудно, солдаты хохотали, паясничали… Но каждый день можно наблюдать, как отношение солдат к делу становится всё серьезнее, вновь появляются погоны, кокарды, все подтягиваются, оркестр играет, солдаты уже с удовольствием маршируют, держат равнение, дают ногу и на «здорово молодцы» дружно и весело отвечают «здравия желаем господин министр». И, о чудо, даже «на краул» не отказываются брать. у нас тотчас же отношения с солдатами улучшились, появились шуточки, улыбки.
Сегодня генеральная репетиция. Роты построены к встрече, появляется на коне Полковник Яковлев.
— Слушай на краул.
Все идет гладко.
— К церемониальному маршу
Роты проходят перед штабом полка.
— Здорово, молодцы!
— Здравия желаем, господин министр!
Музыка гремит. Полковник Яковлев улыбается. Уже шесть месяцев мы не видели его в таком благодушном настроении.
Роты выстроены на полковом плацу. Офицеры на своих местах. По телефону сообщили, что А. Ф. Керенский отбыл из Зимнего Дворца. Наблюдается даже некоторая нервность в ожидании прибытия Военного министра. Наконец показывается автомобиль Керенского.
— Полк, слушай на краул!
Командиры батальонов и рот повторяют команду и весь полк дружно берет на краул.
Мы не даром поработали целую неделю, кажется, всё сойдет благополучно.
Из автомобиля вылезает А. Ф. Керенский, в мягкой фетровой шляпе, во френче без погон, в длинных брюках. Наши солдаты начинают весело улыбаться, видя плюгавого штатского, вместо бравого генерала.
Полковник Яковлев направляется с рапортом к Военному Министру, но тот проходит мимо командира полка, как бы его не замечая, и направляется в середину расположения рот и приказывает принести стол.
Побежали за столом.
— Здравствуйте, товарищи, — кричит Керенский.
— Здравия желаем, господин министр, — отвечает полк.
Стол принесли. Солдаты продолжают держать на краул. Полковник Яковлев краснеет, пыхтит, глаза его бегают, он пытается подойти к министру, чтобы тот разрешил скомандовать «к ноге». Керенский лезет на стол.
Командиру полка следовало бы, по собственному почину, скомандовать «к ноге», видя, что штатский министр не в курсе церемониала парада, но он так растерялся от появления необычайного военного министра в шляпе, что ничего не командует и только окончательно смущается, пыжится и краснеет как рак.
Вот Керенский на столе, а солдаты всё еще продолжают держать «на краул».
— Товарищи, ко мне, — призывает военный министр. Солдаты не знают, что делать и переглядываются. Мы то же держим шашки «на краул», и с ужасом видим, что происходит что-то необычайное.
— Товарищи, ко мне! — властно повторяет Керенский и делает призывный жест к себе. Тогда солдаты, нарушив строй, повалили толпой к столу, причем большинство так и продолжало держать «на краул». Зрелище было потрясающее.
— Товарищи! — говорит Керенский, — приветствую в вас творцов и защитников бескровной российской революции. Но революция в опасности, безответственные пропагандисты уговаривают вас немедленно прекратить войну. Товарищи, они погубят революцию перед лицом врага внешнего. Товарищи, мы должны победоносно закончить войну и этим укрепить завоевания революции. Товарищи, революция в опасности… Как в евангельской притче зерно, упавшее на плодородную землю, даст хороший урожай, а зерно, упавшее на камень, погибает. Так и вы — семена революции — должны возрасти на сознательной почве, чтобы урожай был бы укреплением и углублением революции. Товарищи, помните, что я вам сказал, доведем воину до победоносного конца и да здравствует наша великая революция!
Солдаты закричали «правильно», заволновались, обступили министра. Из толпы вытолкнули четырех подпрапорщиков, которые в самом начале бунта перешли на сторону черни (в том числе и подпрапорщик Кустов). Керенский тут же произвел их в прапорщики за их революционные заслуги и расцеловался с ними.
После этого он направился к своему автомобилю, так и не поздоровавшись, и не попрощавшись ни с командиром полка, ни с офицерами. Солдаты что-то гоготали, орали, враждебно на нас посматривали, обступили четырех подпрапорщиков…
На этот раз, кажется, уже всё окончательно погибло…
Приехал в отпуск из Измаила мой одноклассник по гимназии и самый близкий друг К., вольноопределяющийся, бомбардир артиллерии. Очень приятно было повидаться, было, о чем поговорить. Встретились мы с другим моим приятелем по гимназии, сейчас пажом артиллерийских классов Покровским Жоржем, сыном последнего царского министра иностранных дел[87]. Много говорили на животрепещущие темы, и вот впервые за 6 месяцев я услышал и мне говорил это Покровский, что он монархист и что мыслит возможным существование России только при монархическом способе правления.
Как-то даже странно слышать в наше время заявления о монархических убеждениях. Сейчас монархисты скрывают свои убеждения, чтобы не повредить себе, а о своем благодетеле Государе Николае II намеренно забыли, дабы чем-нибудь себя не скомпрометировать — бросили своего Царя в несчастье, а еще совсем недавно многие из них лезли в дворцовую лакейскую за царскими милостями.
А потому меня так и поразило открытое благородство моего друга Покровского. (Впоследствии он много месяцев просидел, вместе со своим отцом, в большевицком застенке, попал в конце концов в Северо-Западную армию генерала Юденича, был тяжело ранен, заболел возвратным тифом и скончался. Изнуренный организм не перенес болезни.)
Я назначен идти со взводом и с оркестром музыки на Балтийский вокзал, встретить и сопровождать до полковой церкви тело полковника Николаева[88]. Всё удалось вполне прилично.
Солдаты шли за лафетом с гробом, оркестр играл похоронный марш Шопена. Затем похоронно били барабаны и играли гвардейские флейты.
Тело было похоронено в склепе при полковой церкви. Мне кажется, что это было последнее прохождение по улицам столицы взвода нашего полка, с оркестром, с барабанным боем и с флейтами.
Сижу в ротной канцелярии и подписываю ведомости. Фельдфебелем у меня в роте подпрапорщик с Георгиевским крестом 2-й степени, еще солдат мирного времени, рыжий, рослый. И его коснулась разлагающая пропаганда. Не то, чтобы он стал сторонником Ленина, этого я не могу сказать, но он определенно держит сторону солдат против офицеров, так как видит в нас бар, то есть препятствие к осуществлению давнишних крестьянских дум о помещичьей земле. Хоть и складно говорит барин, но держи ухо востро — того и гляди надует мужика.
Я пробовал ему говорить по поводу происходящего развала, он, конечно, за дисциплину и порядок, но и за то, чтобы власть была «народной». Привилегию называться «народом» имеют крестьяне, рабочие и вообще все малограмотные люди. Культурная часть населения причисляется по-видимому к паразитам, живущим на счет этого идола «народа». Идея, конечно, не его, а создана профессиональными разлагателями для возбуждения классовой ненависти.
Познакомившись поближе за последние месяцы с «народом», я считаю, что «народной власти» быть не может просто потому, что они на это не способны.
Трудно себе представить, откуда вообще появится вдруг «власть», да еще «народная», из происходящего сейчас хаоса и полного безвластия. Любопытно, что и мой фельдфебель, хотя и простой солдат, но понимает, что так продолжаться не может.
Конечно, или немцы разгромят нас окончательно и оккупируют чуть ли не всю европейскую Россию, или большевики устроят так называемую «народную власть». Во всяком случае катастрофы не избежать.
Но самый ужас случится, если большевики, в лице совета солдатских, рабочих и крестьянских депутатов доберутся до власти — они камня на камне не оставят. Мне кажется, что их ненависть к России не имеет границ. Почему?
Что им сделала Россия, чтобы так желать ее уничтожить?
Один из возвратившихся из внеочередного отпуска солдат привез мне из деревни домашнюю утку и преподнес ее мне в подарок. Тут же в ротной канцелярии присутствовал и мои фельдфебель. Я, конечно, дал солдату пять рублей, хотя он и отказывался, но в конце концов взял их.
Вдруг вижу мой фельдфебель с озабоченным лицом полез в карман, достал кошелек и начал отыскивать в нем деньги, чтобы тоже заплатить солдату за только что полученный им подарок — наверное, тоже утку или курицу.
Мне было очень забавно наблюдать эту сцену.
Хорошо жить на даче в Оллила. Тихо, спокойно, солдат совсем нет, море, зелень, солнце. Едим пироги с черникой. у нас в саду под осинами растут красноголовики. Мы очень любим наблюдать, как показывается из мха малюсенький грибок, а потом вырастает. Из них у нас приготовляется соус со сметаной, чтобы есть с ним домашнюю лапшу — это макароны по-итальянски, — так научила их готовить моя тетя, живущая в Италии.
Я много работаю в саду, рассадил по всему саду большой куст жасмина, разделив его на маленькие кусточки, окапываю малину, смородину, крыжовник.
Вот хорошо, ни о чем можно не думать. Меня так и тянет копаться в саду; садить, пересаживать, окапывать, подрезать. К сожалению, надо ехать в Петроград на очередное дежурство.
На квартире застаю записку от временно командующего полком полковника Шефнера[89], немедленно явиться в казармы. Еду. Вижу: творится что-то необычайное — беготня, хлопоты, крики, ругань. Узнаю с удивлением, что полк готовится выступать в поход. Куда?
Являюсь к командующему.
— Вот что прапорщик, берите вашу роту, полк выступает через час в Царское Село, чтобы оказать сопротивление, наступающему на Петроград с кавалерией и дикой дивизией генералу Корнилову.
— Господин полковник, — говорю я, — я не считаю для себя возможным идти против генерала Корнилова. Я отказываюсь.
— Я вас понимаю прапорщик, но как же быть с полковым комитетом, что ему сказать!
— Не могу знать господин полковник, но я не могу идти, это невозможно.
— Тогда идите и сговаривайтесь с комитетом, я ничего не могу сделать.
— Господин полковник, завтра я должен вступить на дежурство, назначьте меня сегодня, я буду бессменно сидеть в казармах, пока будет надобность, мне кажется, что это единственный способ избежать осложнений с комитетом. Я никак не могу исполнить ваше приказание, если бы я знал, я бы не явился по вашему вызову.
— Ну и отлично, прапорщик, так и сделаем.
Сборы кончились, все собрались на плацу. Каждая рота теснится, как стадо баранов и, наконец, это полчище повалило на улицу с криком, с бранью, со свистом и угрозами.
За ними ехало два грузовика с вещевыми мешками и патронными сумками: солдаты отказались их нести на себе, так как это им слишком тяжело.
Казармы опустели. Странное дело, с немцами не хотят драться, а по приказу совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов пошли воевать против своих же русских.
Дай Бог удачи Корнилову; ведь наша сволочь разбежится при первом выстреле. Надо думать, что всё это учтено генералом Корниловым, и он наведет, наконец, порядок, восстановит дисциплину, разгонит совдеп и предложит временному Правительству спуститься на землю с их республиканско-демократических облаков. Кажется, нашелся решительный человек, который спасет Россию.
Позавтракал в одиночестве. Так тихо, хорошо в казармах. Остались одни нестроевые. Пошел осматривать помещения. Грязь всюду невероятная. Кабак, не казарма. Зашел на кухню.
Оставшиеся повара показали мне сильно испортившуюся солонину. Я сказал им, что и мы в собрании едим ежедневно котлеты из такой же солонины. Я попробовал пищу и так увлекся, что съел целую тарелку пшенной каши с подсолнечным маслом. Очень вкусно.
Ночь прошла спокойно. Никто меня не тревожил, не вызывал к телефону.
На другой день, часов в 11 утра, влетают на плац два грузовика с нашими солдатами в совершенно обалделом и испуганном виде, ругающиеся как волжские грузчики.
— Товарищ, — обращаются они ко мне, — мы за патронами приехали. Спешно требуем выдать нам.
— А что, у вас не хватает что ли, бой идет?
— Какой бой, стрелять нечем, боя еще нет. А вот когда вскрыли ящики, то в русских цинках оказались немецкие патроны, мы покажем изменникам.
— У меня нет патронов в цейхгаузе, — говорю я, похолодев от удовольствия, — поезжайте на патронный завод.
Ничего им там не дадут, думаю я про себя, пускай поездят, время сейчас дорого. Патронов в цейхгаузе сколько угодно, но я им не дам.
Грузовики с грохотом вылетают с плаца. Нашлись же люди, думаю я, всё подготовили, снабдили наши винтовки немецкими патронами в русских ящиках. Ловко проделано.
К вечеру пришли новости с «фронта».
Там творится невероятное безобразие. Солдатня наша заколола попавшуюся под руки корову и варит суп. Роют крестьянскую картошку.
Поют песни и хулиганствуют. «Неприятеля» нет.
Ничего не понимаю.
На другой день к вечеру вся наша банда победоносно возвращается в казармы.
Стон стоит от трехэтажной ругани. Корнилов отступил от Петрограда…
Солдаты потеряли последнюю видимость дисциплины. Роты, чуть ли не в штыки, идут друг на друга при спорах, которой из них идти в караул.
Лишенные всякого руководства, предоставленные самим себе, они являют собою звериное лицо массового психоза.
Почему они не расходятся по своим деревням, а продолжают вариться в котле распущенности и животной большевицкой пропаганды? Я изредка захожу в казармы. Руку держу всегда в кармане с заряженным браунингом.
При входе в мое ротное помещение стоит группа солдат и читает приклеенную к стене бумагу. Подхожу. Озаглавлено: «кого надо убить». Следует список некоторых офицеров. Читаю мою фамилию и… отхожу в сторону.
Выхожу из казарм и иду по пустынному Лесному проспекту. Вдруг сзади раздается оглушительный выстрел из винтовки. Оборачиваюсь, выхватывая из кармана револьвер. Вижу ухмыляющуюся солдатскую рожу.
— Ты что? — кричу я.
— Попугал, ха, ха! — смеется товарищ-солдат. Подпоручик Закревский, служивший в полку в мирное время в качестве вольноопределяющегося, тяжело раненый в славном бою под Тарнавкой, не выдержал происходящего позора и застрелился.
Каждый день на плацу толпятся солдаты и выслушивают речи большевицких ораторов, пропаганда приняла массовые размеры. Разные ораторы приезжают один за другим по несколько раз в день. Солдаты совершенно наэлектризованы и не скрывают своего враждебного к нам отношения. Прямо опасно появляться в расположение казарм. Развязка приближается, что-то должно случиться.
Немцы начали наступление на Ригу. На «фронте» идет «братание». Наши солдаты обменивают пулеметы за бутылку коньяка. Орудие стоит немного дороже.
Говорят, под Ригой один наш пехотный полк связал и обезоружил офицеров, сорвав с них погоны, а затем в полном составе сдался немцам. Император Вильгельм приехал на фронт и решил посмотреть сдавшийся полк.
Когда все были выстроены, Император приказал выйти вперед тем солдатам, которые связывали своих офицеров. Те охотно вышли вперед, думая получить награду за свой подлый поступок. Вильгельм приказал их немедленно расстрелять, а русских офицеров освободить, возвратить им оружие и просить одеть погоны.
К нам в резервный полк пришел приказ готовиться в поход, чтобы «на подступах к Петрограду разбить наступающего неприятеля».
Как же это мы пойдем воевать с такой бандой озверелых и распропагандированных солдат? Что они, окончательно с ума, что ли, сошли наши временные правители, чтобы посылать такие приказы?
Трудно себе представить, до какой степени ослепления дошли эти интеллигенты, профессора, присяжные поверенные и идейные революционеры. А ведь еще так недавно они так искусно ставили палки в колеса Императорскому Правительству.
Повторяю их же словами: «что же это — глупость или измена»? Мне кажется, что это глупость. Я беру на себя смелость высказывать эти мои мысли не потому, что я из себя что-то представляю; я знаю, что просто ничтожный прапорщик, с удовольствием ведущий праздную жизнь и всё более входящий во вкус ничегонеделания. Но это не мешает мне болеть душей и видеть, что теперь уже всё окончательно пропало.
В этом не трудно убедиться, стоит только прийти в казармы и посмотреть, что там делается. Но зачем временное правительство допустило это? Зачем? Неужели же исключительно для того, чтобы применить, наконец, на практике интегральную свободу? Разве они имеют право делать над Россией вивисекцию!
Пришел приказ, отменяющий выступление на позицию на подступах к Петрограду.
Сегодня на плацу большое оживление. Должен приехать командующий Петроградским военным округом штабс-капитан Кузьмин[90], чтобы произнести речь.
В 1905 году в г. Красноярске он в течение двух месяцев возглавлял «республику». После подавления бунта был арестован и приговорен военным судом к повешению. Государь помиловал его, заменив повешение бессрочным заключением в Шлиссельбургскую крепость, где он и провел 12 лет. После 27 февраля был освобожден, Керенский произвел его в штабс-капитаны.
Штабс-капитан Кузьмин приезжает прямо в полковой комитет. Выносят стол на плац. Он влезает на него и говорит окружающим его солдатам
— Товарищи, революция в опасности. Враг наступает в наши пределы. Товарищи, надо победоносно закончить войну. Товарищи, вы получили свободу, отразите врага и идите тогда делить землю, которая будет вся принадлежать вам. Наши союзники…
Но тут перебивает его товарищ прапорщик Семашко — большевицкий агитатор:
— Товарищи, не верьте буржуям, которые хотят продолжать империалистическую бойню. Товарищи, немедленный мир без аннексий и контрибуций на правах самоопределения народов! Товарищи, долой тайные договоры, долой министров-капиталистов! Смерть буржуям! Товарищи, да здравствует власть совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов! Да здравствует власть трудящихся!
Солдаты ответили ему звериным ревом и криками:
— Правильно.
Я ловлю на себе враждебные взгляды.
Штабс-капитан Кузьмин продолжает стоять на столе. Он очень худой и болезненного вида, френч висит на нем мешком. Он пытается возразить:
— Товарищи, товарищи, не верьте, товарищи!
Толпа заорала, завыла, посыпались ругательства, угрозы.
— Буржуй, долой, к… матери! Сволочь! Буржуй, довольно… капиталист… буржуй, кровопийца, к… матери!..
Штабс-капитан Кузьмин опустил голову. Слезы текли по его исхудалому лицу и капали на стол. Стоило ли 12 лет жизни проводить на каторге за этот «народ»! Мне было искренно жаль его. Что переживал он в эти ужасные минуты?
Толпа стала наседать. Сопровождавшие штабс-капитана Кузьмина стащили его со стола, почти силой втолкнули в помещение полкового комитета и заперли входную дверь.
Я поспешил вовремя убраться подобру-поздорову. Солдатня в исступлении бесновалась. Семашко продолжал свою речь.
Произошли выборы командного состава. Моя рота выбрала командиром фельдфебеля. Я перестал посещать роту.
Днем ходил по улицам в штатском. Банды солдат перли куда-то, таща пулеметы. Вечером я сидел дома, у нас были гости. Издали слышались выстрелы. Я вышел на улицу узнать, в чем дело. Шел мокрый снег.
Говорят, что солдаты, под руководством большевиков, занимают город и штурмуют Зимний дворец, где сидит Керенский, защищаемый юнкерами и Женским батальоном. Я поспешил вернуться домой. Происходящее меня больше не интересует…
Сто лет, начиная с декабристов, ставили палки в колеса Императорскому правительству. Добрались, наконец, до власти и через 8 месяцев жалкой трагикомедии демократические боги кубарем свалились со своего республиканского Олимпа.
Я иногда захожу в Собрание завтракать и узнать новости. Перемен пока никаких нет. Как это ни странно, но караулы продолжают высылаться, и офицеры несут дежурства. Я назначен дежурным на 9-е ноября, то есть на следующий день после полкового праздника.
Все офицеры собрались в офицерском Собрании, то есть в занятой под Собрание квартире. Молебна не служили, был очень плохой завтрак, так как хозяин Собрания с трудом мог достать необходимые продукты. Пили лимонад. Поздравлений ни от кого не было получено.
С полкового плаца доносятся крики и ругательства солдат. Они хотят ворваться в собрание и переколоть всех присутствующих. Солдаты освобождены сегодня от всех нарядов.
Я вступил на дежурство. Развода никакого не было. Караулы приходили один за другим по мере того, как составлялись. В казармах дело доходило до драки между солдатами при спорах, кому наступила очередь идти в наряд.
А несмененные караулы (по случаю бывшего накануне нашего полкового праздника в караулы ходил Гвардии Гренадерский резервный полк) звонили по телефону, вызывали дежурного офицера, то есть меня, и крыли в телефон, не стесняясь в выборе ругательств. Так продолжалось несколько часов.
Не будучи более в состоянии выносить подобное «дежурство», я пошел в собрание и предоставил дежурному фельдфебелю выполнять мои «обязанности».
Стемнело. Около половины шестого вечера приходит за мной фельдфебель и говорит:
— Господин прапорщик, на плацу собрался последний караул. Они передрались в казарме, не хотят со мной говорить, а требуют, чтобы вы сами вышли к ним.
— Как же мне выходить, с оружием или без оружия.
— Да лучше без оружия, кто их знает, господин прапорщик. Вдруг захотят вас обезоружить.
Я послушался совета, оставил снаряжение на стуле в Собрании, накинул на плечи шинель и спустился вниз. Вижу: солдаты в темноте беснуются и с остервенением между собой ругаются.
Увидев меня, они заорали:
— Чего до сих пор не мог послать караул, скоро 6 часов, чего нас тревожат, не наша очередь идти.
— Слушайте, — говорю я, — ведь распоряжения на наряд были сделаны заранее, чем же я виноват, что вы сами не можете сговориться, кому идти.
— Как не можем сговориться? Сволочь, провокатор, это ты нарочно мать… мать… нам говоришь, чтобы нас натравить друг на друга, мать… мать… мать…, кровопийца, провокатор, буржуй, коли его ребята, мать… мать…
Озверевшие солдаты обступили меня со всех сторон, и вокруг моей головы и груди ощетинились штыками. Я вскипел от оскорблений и площадных ругательств, слезы выступили от злобы на глазах. Я скинул с плеч накинутую шинель и заорал не своим голосом:
— Колите, мать… мать…
Наступило молчание. Вдруг один голос сказал:
— А ну его к… матери, пойдем, ребята.
Штыки опустились, и «солдаты» пошли сменять караул.
Я вбежал в собрание, бросился на диван и со мной случился истерический припадок.
Успокоившись, я одел шинель, взял снаряжение (пока я был внизу у меня украли револьвер) и, никому ничего не сказав, бросил «дежурство» и уехал домой.
Этой безобразной сценой кончилась моя служба в Запасном Гвардейском батальоне.
В казармы я больше не показывался.
Да, господа Черновы[92], Львовы[93], Шингаревы[94], Набоковы[95], Родзянки, Милюковы, Керенские, Кокошкины[96], Соловейчики[97], Гоцы[98], Чхеидзы, Даны[99] и прочие, с «военщиной» вы расправились. И с Россией.
Большевики издали декрет о снятии погон. Прапорщик Земель[100] и я нашили себе солдатские погоны, ходили по городу и демонстративно козыряли «по-юнкерски» старым офицерам.
Мальчишки! Да, это было ребячество, но по крайней мере оно выражало крик души. (Прапорщик Земель был впоследствии в отряде Светлейшего князя Ливена[101]).
На Собрании армии и флота на Литейном проспекте висят огромные плакаты: «долой Отечество. Отечество — это позор».
В середине декабря мне пришла на дом из полкового комитета официальная бумага, извещающая, что комитет постановил разжаловать меня в солдаты, и что я обязан жить в казармах, так как решено, что разжалованные офицеры обязаны работать на кухне по очистке картофеля и так далее, а также чистить отхожие места. Я в казармы не пошел, и никто меня больше не беспокоил.
В начале 1919 года появилась угроза закрытия большевиками нашей полковой церкви и обращения ее в коммунистический клуб, или кинематограф, в том случае, если не будет доказано путем представления списков прихожан, что церковь посещается и что имеется на лицо приход с надлежащим количеством верующих.
Бывший командующий полком Полковник Ризников составил требуемые списки, причем привлек и меня к этой работе, и я записал всех моих родных и знакомых, количеством чуть ли не 50 человек, церковь была временно спасена. (Впоследствии ее всё же обратили в кинематограф).
Полковник Ризников служил архивариусом в одном советском учреждении и спасал от уничтожения архивы гвардейских полков. Я видел у него 9 огромных незаколоченных ящиков, куда были навалены бумаги нашего полка. Ему же я докладывал о моем участии в тайной антибольшевицкой организации. В 1932 году полковник Ризников погиб в Соловках.
Почти полтора года прошло после ликвидации большевиками нашего полка. В казармах формировались красноармейские части и отправлялись на фронт гражданской войны. Я думал, что всё прежнее давно уже забыто и рискнул пойти весной 1919 года к заутрене в нашу полковую церковь.
Посреди церкви стоит аналой, и красноармеец читает Апостола. Начинают стекаться прихожане и среди них немало красноармейцев. Приходит прапорщик Решетняк (моего выпуска 5-й Петергофской школы прапорщиков). Мы издали с ним раскланялись, но не подошли друг к другу и встали поодаль в полутьме храма.
В алтаре начинаются приготовления к началу Богослужения. С беспокойством наблюдаю, как к прапорщику Решетняку подходит красноармеец, говорит что-то ему, направляется затем в мою сторону и обращается ко мне:
— Очень просим вас помочь внести плащаницу в алтарь.
Переглянувшись, мы с прапорщиком Решетняком подошли к плащанице, приложились и помогли нести ее в алтарь. Отошли затем в темноту. Началась лития, запели «Христос Воскресе». Прапорщик Решетняк перекрестился и вышел из церкви. Я постоял еще несколько минут и, покинув храм, побрел домой по пустынным улицам. Несмотря на Светлый праздник, не слышно было радостного колокольного звона[103].
Наша рота готовится к атаке деревни Малый Сабек, занятой красными. В роте 30 человек при 2-х офицерах. Ротой командует поручик Федоров, я — младший офицер. Пулеметчики приготовились следовать за ротой со своими двумя пулеметами. Поручик Федоров встает первым и идет впереди роты, ведя ее в атаку. Красные открывают перекрестный пулеметный огонь. Поручик Федоров падает с пробитой грудью и остается лежать на открытом месте, впереди роты, под адским огнем пулеметов. Рота залегла. Я кричу изо всех сил:
— Рота, слушай мою команду.
Вдруг вижу: два солдата, по своему почину, выползают вперед, стараясь слиться с землей. Подползают к своему раненому командиру и под страшным пулеметным огнем выволакивают его из-под обстрела. После боя я написал рапорт о представлении обоих героев к Георгиевскому кресту, за спасение своего ротного командира.
В июле 1919 года Северо-западная армия генерал Юденича с боем отступала из-под Красного Села и Гатчины. Собственно, это не была еще Северо-западная армия, а отдельный корпус Северо-западной армии. Генерал Юденич был еще в Финляндии, а отдельным корпусом командовал полковник Родзянко[104], произведенный в генералы.
Первое наступление на Петроград не могло иметь успеха — наступало 3000 человек на фронте от Пскова до Финского залива. Продовольствие, снаряжение, оружие и деньги добывали у красных. От «союзников» помощи еще не было.
В тылу была эстонская граница.
Отступая, командование располагало части по реке Луге, дабы удерживать за собой несколько уездов Петроградской и Псковской губерний, переформироваться, пополнить свои ряды, получить обмундирование и снаряжение от «союзников», перейти затем в наступление и, действуя сообща с Эстонской армией и английским флотом, занять Петроград.
Я пришел со взводом в д. Большие Клены, Ямбургского уезда, Петроградской губернии; деревня стоит на крутом берегу Луги. Эта река замечательно красива. Она течет среди высоких берегов, покрытых лесом, который отражается в глубоких и тихих водах реки. Местами дно меняется, и вода шумными струями несется по каменистому дну, а потом вновь превращается как бы в длинное озеро с высокими лесными берегами.
Жители прибрежных деревень плавают по Луге на узких и длинных лодках, управляя ими одним веслом, гребя в глубоких местах реки, а на порогах опираясь веслом о дно, проявляя при этом большую ловкость, чтобы лодку не закрутило течением и не разбило бы о камни.
Таким способом крестьяне доставляют свои продукты на базар в Ямбург, а теперь этим водным путем доставляют туда и наших раненых.
Деревня Большие Клены состоит из многих весьма зажиточных дворов.
Я выбрал себе лучший дом, принадлежащий богатому крестьянину Хозяйчикову. Не могу назвать этот дом избой — он состоит из нескольких комнат, причем имеется гостиная с комодами, с мягкой мебелью, геранями, кисейными занавесками, а на чистейшем, крашенном масляной краской полу, покрытым наискось разноцветным половиком, лежит медвежья шкура. На стенах висят картины и фотографии.
Пока мои солдаты устраивались на сеновале, я стал машинально рассматривать фотографии в рамках. На меня смотрят крепкие мужики и бабы; какая-то группа не то охотников, не то лесных сторожей; солдат в форме мирного времени. Присматриваюсь и вижу на мундире наш полковой знак. Спрашиваю:
— Скажите, хозяйка, кто это тут на фотографии?
— Этот? Да это мой сын.
— А где он сейчас?
— Дa в поле работает; он больной грудью, его и не трогают.
— А я бы хотел его повидать, скажите, хозяйка, чтобы он ко мне пришел.
Вечером приводит ко мне хозяйка сына. Высокий, рыжий крестьянин, болезненного вида, очень худой.
— Вы в Лейб-Гвардии Московском полку служили? — говорю ему я.
— Так точно, господин прапорщик.
— И я тоже вот уже в конце войны вышел в Запасный батальон Лейб-Гвардии Московского полка. А нет ли у Вас полкового знака?
— Как же, господин прапорщик, подождите немного, сейчас поищу, далеко я его запрятал.
Через несколько минут он вернулся, подошел ко мне, стал смирно и сказал, подавая знак:
— Ваше Высокоблагородие, разрешите мне, старому солдату, преподнести вам наш полковой знак.
Мы обнялись с ним, расцеловались. Он сбегал за ножницами, прорезал дырку в моей гимнастерке и сам прикрепил мне наш полковой знак.
Вскоре попросил меня в баню, я выпарил вшей и одел смену чистого белья, которую мне принес старший унтер-офицер Хозяйчиков.
После бани старики Хозяйчиковы просили меня прийти к ним ужинать, и потчевали меня чудными щами и великолепным крестьянским пирогом.
Сейчас, в Париже храню я этот знак — дорогой мне солдатский подарок, и верю, что настанет время и я вновь принесу его на Родную Землю.
Полковой знак Лейб-Гвардии Московского полка
С тех пор прошло 20 лет. Остатки «военщины» в повседневной тяжелой борьбе за существование не забыли и Свято чтят память и традиции своих славных полков. А республиканско-демократические главари, бесславно провалившиеся в 1917 году, и предавшие Россию большевикам на уничтожение продолжают в своей русско-еврейской газете травить тех русских эмигрантов, которые в 25-летней борьбе старались вырвать свое Отечество из когтей III интернационала и спасли пред лицом всего мира честь России[105].
Леонид Кутуков, 12 февраля 1937 г., Париж
Из воспоминаний А. Г. Земеля[106]
…Вот оба, Рауш и Блажис, на предложение офицерам «разойтись» (куда? когда? в каком виде?) предложили не «разбегаться», а, составив маленькие группы, перейти в Гренадерские казармы, где было «еще тихо». Не знаю теперь, перебрался ли кто-нибудь из нас одиночным порядком, и куда, но вот наша небольшая партия (не помню, кто руководил, Блажис или же Рауш, скорее, что Блажис) из нескольких офицеров и десятка верных солдат, с винтовками вышла на Сампсониевский проспект, опустились к Малой Невке и предполагали перейти Гренадерский мост у Ботанического сада (за названия «местных предметов» не отвечаю, — может быть и ошибаюсь, но мост был, и по нему следовало перебираться[107]). На мосту «маячили» какие-то темные (на фоне зимнего пейзажа) фигуры. Опытный в делах «поисков» (разведывательных операций) руководитель группы отрядил двух нижних чинов с винтовками на мост с поручением, если мост занят красной гвардией (патрулем рабочих) и их не пропустят (задержат), то дать выстрелом сигнал, как-бы «случайно» разрядив в воздух заряженную винтовку.
Остались ждать. Видно было, как на мосту «наши» вступили как бы в спор с черными фигурами на мосту. Вскоре и «случайный» выстрел последовал. Оставалось переходить через Малую Невку по льду. Опять же распоряжением Блажиса винтовки были брошены, так как, мол, если надо будет, то у гренадер получим. Тут-то, одиночным уже порядком, так сказать «цепью» глазной связи перешли лед, Ботанический сад и подошли мы, немногие, к Гренадерским казармам. Там было совершенно тихо, спокойно, да и со стороны «наших казарм» не было слышно ни выстрелов, ни вообще звуков смятения, криков… Гренадерские казармы, помню, поразили меня своим «величием», то ли чувствовались старые, вековые казармы, не кирпичной кладки, как наши, а серые, каменные, как и подобало бы двухсотлетнему полку[108]…
Переход наш по льду совершился беспрепятственно: выстрелов по нам, одиночным, со стороны моста не последовало. Влево от ворот, немного отступя, находилось офицерское Собрание Лейб-Гвардии Гренадерского полка. Встретили нас там очень радушно, так как слухи о стрельбе в районе наших казарм достигли и гренадер, но вот чувствовалось и у них «безначалие». Капитан Блажис (мне кажется, что это был он «водитель» группы нашей) ушел устраивать нижних чинов, чтобы не болтались зря в чужом расположении, а были бы пристроены…
Нами занялся, по гвардейской привычке, лейб-гренадер, пору чик князь Мадатов, старый приятель наш, не одну ночь проведший недавно еще в нашем Собрании у стола со «Chemin de fer»[109]. Повторяю, у гренадер всё было спокойно. В Собрании «пребывали» офицеры, старые лейб-гренадеры (то есть, кадровые) расхаживали, позванивая своим аксельбантом («Екатеринкой» именуемым), и никак не верилось в серьезность положения. Странным образом, мы — раздевшись в «Vestiaire»[110], передней что ли — оставили там и наше походное снаряжение (ремни) и шашки, револьверы, и бинокли даже, у кого были… Совершенно непонятная оплошность: ведь вот сейчас только пришли из-под пуль на собственном казарменном дворе, раненый Шабунин умирал в госпитале, а тут такое «nonchalance»[111], но мы были «в гостях» и надо было следовать обычаям гостеприимного дома лейб-гренадер.
Подкрепились обедом, или, вернее, чем Бог послал, или что гренадеры сервировали. Погода установилась хорошая, прояснилось; «повеяло весной». От лейб-гренадер, как и от нас очевидно, городские караулы также были высланы, но связь с ними (телефонная) не была прервана, за исключением одного, подвергнувшегося нападению толпы. Между прочим, как сейчас хорошо помню, как во время нашего импровизированного завтрака в офицерском Собрании лейб-гренадер появился один из «ихних» капитанов и заявил, вернее объявил, во всеуслышание, что Лейб-Гвардии Гренадерского полка поручик Советов, правда раненый, находится в больнице, но что жизнь его вне опасности… Это так и оказалось, так как теперешний «владыка Савва» в Париже[112] — это, кажется, и есть упоминаемый поручик Советов, мой бывший соученик (но параллельного класса) по Гимназии Императора Александра Первого, — пребывающий, я надеюсь, в добром здравии. А пристрастие к религиозности и мистике он, помнится, проявлял еще в ученические годы. И это сообщение, и вся обстановка старого офицерского Собрания, всё действовало как-то успокаивающе…
Вдруг, совершенно неожиданно, появился дежурный по Лейб-Гвардии Запасному батальону офицер и заявил, что «из округа» приказано «прекратить сопротивление» и просит господ офицеров разойтись. Было что-то непонятное, поднялся переполох, так как, собственно, «никто никому не сопротивлялся», всё было тихо, в идиллической обстановке вышеописанной. Очевидно, это свое заявление ему, дежурному, пришлось делать не впервые, так как на последовавшие недоуменные вопросы он нервно отвечал, что ничего сам не знает, сам не понимает, но вот… приказано, и шабаш!
В результате этого, естественно, нам только оставалось выйти в «Vestiaire», где мы, совершенно недоуменно, увидели всю переднюю полной какими-то «вольными» типа исторических «карбонариев» в черных шляпах, с красными повязками на рукавах, вооруженных винтовками, основательно занятых очищением наших кобур от револьверов (помнится, были мы вооружены по выходе из училища 9 мм револьверами американского образца Смита и Вессона).
Ничего остального не было тронуто — шашки, снаряжение были нам «милостиво» оставлены. Был уже поздний час, солнце зашло. Для меня и до сих пор остается загадкой, как, когда эти «вольные» (слишком уж «самовольные») эти люди проникли в Собрание; почему не были они остановлены караулом у ворот (а таковой имелся, насколько я мог видеть), почему «Собранские» (то есть, прислуга) их не остановили, почему офицеры гренадеры не реагировали «более определенным образом»? Это останется для меня загадкой…
Возможно, что, если появятся записки одного из лейб-гренадер касательно этих событий у них в казармах в день 27 февраля 1917 года, то мы узнаем о том, что там происходило. Сдается мне, что сопротивление вообще не было бы возможно. Отсутствие высших военных властей, сбор их куда-то в штаб округа, поступление каких-то распоряжений о прекращении сопротивления и тому подобное, всё говорит за то, что ИЗМЕНА была, и была «наверху», откуда мы нормально должны были бы получить строгую инструкцию «выступить» и «смести всё с улиц!» Не подобает мне в своем описании приводить слова Царя-Мученика, но он, провидец сердец человеческих, был прав, что была всюду ТРУСОСТЬ и ИЗМЕНА.
Из казарм Лейб-Гвардии Гренадерского полка мы все разошлись, кто куда. Я лично эту ночь провел у знакомых на Каменноостровском, где один из сотоварищей, вольноопределяющийся 6-го Саперного Запасного батальона (ох, уж этот батальон![113]) жил у родителей. Помню, ночью звонили в квартиру, не скрывают ли «офицеров», неукоснительно открывал дверь этот вольноопределяющийся, и вид его успокаивал ищущих. Хотя, вообще-то, и этот день, да и последующие были сравнительно спокойны: я благополучно дошел днем 26 февраля домой, на Николаевскую, среди бурно ликующей толпы «свергнувшего оковы народа»… Подумать только, что в эту ночь громили Собрание и офицерские квартиры в нашем расположении, что уже незримая судьба вынесла приговор штабс-капитану фон Фергену. Это уже были трагедии отдельных личностей, которые не могли сдаться «на милость победителя». Надо понять трагедию капитана фон Фергена, ночь, которую он провел у себя, в «своей» еще квартире, с часовым у дверей… На другой день его умучили!
Собственно говоря, этим я и кончаю свое описание. Кажется, я ошибся, сказав, что день 27 февраля была среда — это был понедельник: в полк мы явились 4 февраля, в субботу.
Прибавлю еще штришок. В течении последующих событий забылись как-то перипетии дня 27 февраля. Но вот, после дня 3 июля (1917), первая попытка восстания большевиков, как-то «уловил» меня один из наших «чинов» и говорит: «А вы, господин прапорщик, не помните? Это ведь я тогда на мосту для тревоги пальнул». Это был короткий период «поправения», а до этого времени наш участник последнего, на мой взгляд, организованного выступления «воинской частью» счел благоразумно молчать о своей попытке прорваться «к гренадерам»[114]