Горькая линия — страница 14 из 85

— Мое последнее слово будет клятвой,— сказал Садвакас.— Я клянусь твоей ветхой священной юртой, старый Чиграй. Я клянусь именем нашего рода отомстить за убитого Бектургана!

— Один ли ты готов к этому?— спросил Чиграй.

— Нет, не один, аксакал. Со мной поклялись над прахом убитого все джатаки аула,— сказал Садвакас, и голос его вновь заглушили душераздирающие рыдания старой Айманкуль и окружавших ее женщин.

…Всю следующую ночь пылали в ауле джатаков яростные костры. Всю ночь стекались в аул из окрестной степи конные и пешие джатаки. Всю ночь оплакивали женщины мертвого Бектургана и раздавались гневные, клятвенные крики толпившихся возле костра джигитов.

А на рассвете, когда плоское тело покойника вынесли на руках из юрты и положили в степь, чтобы мертвец в последний раз взглянул незакрытыми глазами в сторону священной Мекки, старый Чиграй спросил притихший народ:

— Был ли безгрешен джигит Бектурган?

— Да. Он был безгрешен, наш Бектурган.

— Был ли он храбрым и сильным джигитом?— снова спросил Чиграй.

— Да. Он был храбрым и сильным джигитом,— вновь хором ответили люди.

— Любил ли он степь и родной народ?— опять помолчав, тихо спросил толпу джатаков Чиграй.

— Да. Он любил свою степь и любил народ,— ответили в один голос джатаки.

— Бектурган был джатаком. Джатаки и мы,— сказал Садвакас.— У нас даже нет охрет — одежды конца света, чтобы завернуть тело покойного, провожая его в последний путь. Мы хороним его в старом войлоке. И за это нас никто не осудит.

— Никто,— сказали джатаки.

— Все ли джигиты нашего рода готовы будут вместе со мной отомстить убийцам из крепости Капитан-Кала за смерть Бектургана?— спросил Садвакас.

— Клянемся именем нашего рода, что готовы вместе с тобой, Садвакас, отомстить за смерть Бектургана,— ответили в один голос джигиты.

И когда запылало над степью гневное зарево заката, воротились джатаки в скорбном молчании в аул, оставив в степи погребенное тело джигита.

Погасли последние блики жаркого, как степной пожар, заката. Погасли в ауле джатаков костры. Померкли в вечерней мгле далекие и близкие озера. Глухо и тихо было в безлунной, беззвездной ночи. И только где-то далеко-далеко звучала чуть слышно протяжная, печальная пастушья песня:

Много на небе звезд. Много дорог в степи, Машет саблей казак, Хочет джатака бить. Месяц зайца пройдет. Малый зверь станет большим. Вернется с джайляу бай, Станет джатака бить. Слушай, пастух, не спи: Волчьи глаза горят. Скоро заря загорится, Козлята запросят пить.

Не великой, но и не малой была в прошлом семья у Егора Павловича Бушуева. Четверых сыновей — молодец к молодцу, да троих дочерей — не последних в станице песенниц и красавиц, вспоил и вскормил он в союзе с Агафьевной на своем веку. И нечего было зря бога гневить старикам: ни на сынов, ни на дочерей жаловаться не приходилось. Не беспутными мотами и отпетыми варнаками росли бушуевские ребята, и не вольными ветрянками слыли дочери в девках. Причиной тому была известная строгость родителя, умевшего в оба смотреть за детьми и не баловать их с малого возраста вредной потачкой. И как бы там туго ни бывало на первых порах кормить их и нянчить, а всю эту ораву родители сберегли и, несмотря на былую нужду, урону в ребятишках не знали. С годами взявшие силу ребята были поставлены на ноги. Вывели в люди Бушуевы и двух своих старших дочерей, вовремя выдав их замуж в надежные и порядочные дома.

Всех своих чад сберегли и взрастили под отчей кровлей Бушуевы, но не всех их вольны они были уберечь от лиха позднее, когда развеялись старшие дети по далекой чужой стороне. В первый же год русско-японской войны сложили буйные свои головы в боях под Мукденом первенцы Егора Бушуева — Ефим и Андрей. Гибель сыновей подсекла железные силы Егора Павловича и сразу же, за год, состарила нерослую и хрупкую на вид Агафьевну. Материнская скорбь по погибшим сынам обрядила ее голову в седину и навсегда запечатлела в страдальческих прищурах глаз невыплаканную горечь утраты.

Но со временем притерпелись к этому горю старики Бушуевы, оставшиеся теперь при троих детях. Стариков не покидал пока отслуживший положенный срок в полку и обзаведшийся своей семьей старший из оставшихся сынов — Яков. Красовалась еще в родительском доме, как запоздалая астра в осеннем саду, последняя из дочерей — восемнадцатилетняя Настя. Кроме того, росли теперь на поглядку старым Бушуевым и двое малых внучат, дарованных старикам Яковом и снохой Варварой. Старшему из внуков — Тараске — шел девятый год, младшему — Силке — минуло недавно только четыре.

Старики души не чаяли в своих внуках, и не было меры и границ дедовской нежности к этим малым ребятам.

Редкие семьи на Горькой линии живали в таком ладу и согласии, как жили Бушуевы. Егор Павлович строго соблюдал под крышей родного дома все обычаи и порядки прадедовской старины и сумел привить такую же любовь ко всему этому вековому укладу и всем своим детям. Только с одним из них — Федором — не всегда ладил старик. Такой же нетерпеливый и вспыльчивый, как и родитель, Федор часто ввязывался в пустячные споры со стариком. И сплошь и рядом какое-нибудь мимолетное возражение Федора на занозистое слово батюшки завершалось между ними ожесточенным словесным боем. Старик сердился на Федора, но спорил с ним охотно и нередко втайне даже скучал по тем перепалкам, которые возникали меж ними обычно в часы семейной трапезы.

В канун троицы — за месяц до убийства станичниками джигита в урочище Узун-Куль — съехались домой из степи все бушуевские дети. Первым нагрянул Федор. Черный от пыли и копоти, подвижной, беспричинно улыбающийся, он похож был на цыгана, подгулявшего на ярмарочных магарычах. За ним точно с неба свалилась и закружилась по дому и по двору, как заводной, звонко жужжащий волчок, вся золотистая и пшеничная от загара Настя. И совсем уже удивил Егора Павловича не без форсу подкативший к воротам отцовского дома на строевом рысаке, запряженном в пролетку, похожий на бравого гвардейского офицера Яков вместе со своей супругой, гибкой и волоокой Варварой.

— В бане, папаша, попариться всем семейством решили,—- встретив недоуменный взгляд свекра, весело сказала Варвара, объясняя неожиданный их приезд. И она, подоткнув выше колен свою старенькую кубовую юбку, тотчас же загромыхала ведрами у домашнего колодца, вырытого в глубине двора.

— В баню — это дело хорошее. Милости просим,— приветливо отозвался Егор Павлович, невольно любуясь расторопной и бойкой снохой. Ему по душе была эта строгая деловитость Варвары.

«Нет, детушки, дело тут, должно быть, не только в бане!»— подозрительно насторожился старик. В этом дружном и раннем даже для предпраздничного дня появлении в доме всего семейства предугадывал Егор Павлович некий скрытый от него сговор и замысел. И это обидело старика. Он хотел было тут же придраться к Федору, но сдержался, смолчал. «Потерплю,— решил Егор Павлович,— все равно Настя выболтает, что они задумали стороной от меня!»

Между тем, пока Варвара с помощью Насти и непоседливой Агафьевны хлопотала с баней, Яков с Федором, вооружившись роскошными метлами, подмели всю широкую улицу перед домом и весь просторный и без них, положим, опрятный при стариковском догляде двор. Затем братья так же легко и проворно, словно играючи, накололи звонких березовых дров. Потом, торопливо перекурив в сторонке и на ходу перешепнувшись о чем-то, принялись за ремонт завозни. Они в момент заменили две подгнившие стойки и без всякой видимой надсады забросили на них десятиаршинный переклад. И все это делалось ими как будто между прочим, с веселой усмешкой и присказкой, с озорными прибасками, шутя.

Егор Павлович, сам трудолюбивый и непоседливый в другое время, на этот раз уклонился от вмешательства в ловкую суету ребят. Набросив на плечи поношенный миткалевый бешмет и барственно заложив за спину руки, долго сновал он с безучастным видом туда и сюда по двору и молча искоса поглядывал на сыновей. Хоть и сердил старика нынче Федька, заподозренный в каком-то тайном сговоре с братом, сестрой и снохой, но прилежная возня братьев в родном поместье смиряла стариковское сердце. Ему было приятно подумать о том, что Федор даже в канун отправки на пятилетнюю службу в полк проявляет в устройстве родного гнезда такое ревностное хозяйственное участие. Хмуря свинцовые от седин брови, старик ревниво поглядывал за каждым движением жадных до труда сыновей, радуясь их прилежности и завидуя их здоровью, силе, молодости и ловкости,— словом, всему тому, чем когда-то богат был и он, Егор Павлович Бушуев, и что с такой поразительной ясностью повторялось теперь в каждом из его сыновей.

Вечерело. Через настежь распахнутую калитку ввалилось во двор большое стадо гусей. Белый, как лебедь, гусак, презрительно полусмежив веки, замыкал неторопливое, торжественное шествие обильного своего потомства. Важно, высокомерно выступая за длинной цепью гусят, шел он, надменный и неприступный предводитель своего племени. Гуси, столпившись у корытца, полного свежей воды, блаженно упивались ключевой колодезной влагой и наперебой болтали между собой о чем-то неразборчивыми, дремотными голосами. Огромный черный цепной кобель Бисмарк сидел на перевернутой кверху дном бочке и наблюдал за движением во дворе.

Тихо было в этот час в станице. Ароматный теплый июньский вечер неслышно крался по улицам, и все живое прислушивалось в эти мгновения к неземной, заколдованной тишине. Прислушивалась неподвижно сидевшая на бочке собака. Прислушивался гусак, вытянув упругую шею и забыв подобрать опущенное крыло.

Прислушивался не то к окрестной умиротворяющей тишине, не то к самому себе и Егор Павлович. Озадаченно став посредине двора, смотрел старик на присмиревших гусят, на Бисмарка, на выбегавших во двор внучат — и удивительно хорошо, светло и покойно было у него на душе. Да ему и в самом деле незачем и не из-за чего было волноваться. И не так уж плохо, оказывается, сложилась у него жизнь на старости лет. Вот и родному углу веку не будет — такой пятистенник добрую сотню лет простоит. Вот и деревья под окнами так возмужали, что никаким ураганам они не подвластны. Вот и сыны, как дубы: любую бурю примут на грудь — не пошатнутся. Да и внучата растут под надежной опекой