Горькая линия — страница 17 из 85

— То-то и оно, сватьюшка… А уж про приданое я и не говорю. Хвастать не стану, а сундуки-то не скоро подымешь,— проговорила почему-то полушепотом Якимовна, жарко дыхнув в ухо сватье. И, метнувшись с подносом в сторону, она снова залилась своим чистым и звонким голосом, обхаживая то одну, то другую, то третью сваху.

— Ах, уж чем же это ишо я попотчую вас, голубушка?! Чем вас, сударушка, ишо прибалую,— продолжала напевать Якимовна…

Молодые, как и было положено, занимали за столом центральное место — в простенке, под украшенным утиными перьями и дешевыми дутыми бусами старинным зеркалом. Выпив по первой рюмке огненной, настоянной на вишне водки, Федор и Даша продолжали теперь каждый раз чокаться со всеми гостями. Чокнувшись, но не пригубив своих рюмок, молодые деликатно отставляли их в сторонку и сидели, потупив взоры, строго и молча. В первые минуты пиршества, до тех пор пока еще хмель не развязал языков даже самым словоохотливым, но сию минуту надменно поджавшим губы свахам, пока полутрезвые гости увлечены были опробованием соблазнительных блюд, Федор и Даша чувствовали себя несколько стесненными, неловкими и даже как бы подавленными. А тут еще черт принес под самые окна целый букет разряженных в кашемир и шелка хуторских девок. Забравшись в немировский палисадник, девки бесцеремонно пялились в створные окошки, глазели на станичного жениха. Они без особого стеснения, довольно оживленно, хотя и вполголоса, обсуждали между собой все достоинства и недостатки Федора.

— Женишок-то, девоньки, как аршин проглотил,— не ворохнется!

— Ой, да и на обличье-то он — кыргыз кыргызом.

— На цыгана тоже смахиват…

— Ну нет. Русское, девки, обличье.

— Правильно, русское. Только нос подгулял маленько: на семерых рос, а одному достался…

— Зато чуб табашный — из кольца в колечко!

— Дура. Да это он его плойкой подвил…

— Не барахлите, ветрянки. Кудри природные.

— Батюшки-светы, да он при часах!

— А станишные кавалеры без карманных часов не ходят.

— Может, это не часы, а цепочка для красы.

— Милый мой, часы при вас? Расскажи, который час!

— А ну-ка, подвиньтесь. Встанут, язви их, как коровы, А другим чисто ничо не видать,— сказала басом, протискиваясь к окну, рослая и толстая девка.

— А ты тут кого не видала?!— окрысилась на нее шестнадцатилетняя модница с подкрашенными сурьмой бровями.

— Не на тебя же, бубнову кралю, пришла смотреть.

— Ну ладно. Не ломись, Физа. Ослепла — местов больше нет у окошка.

— Замри, Капа. Дай я на станишного казачка полюбуюсь,— сказала примиряющим басом толстая девка.

— На чужих-то женихов нечего зенки пялить. Своего пора бы тебе, Физа, заиметь годов тому назад с десяток,— не унималась модница с подрисованными бровями.

— А у меня был свой, да весь вышел. А нового для меня завели, да што-то долго, подлец, киснет…— басила, отшучиваясь и упорно пробиваясь к окошку, толстая девка.

Федор сначала злился на зубоскаливших за его спиной девок. Отлично слыша их издевательские насмешки и зная, что все это слышит и Даша, он сатанел с каждой минутой и сидел теперь как на иголках. Наконец, улучив удобный момент, он высунулся в створки и прицыкнул на чертовых просмешниц, пустив даже сквозь зубы по матушке. Но это нисколько не смутило линейных красавиц, а наоборот, только подзадорило их. И они, снова валом прихлынув к окошкам, принялись донимать разгневанного жениха такими на этот раз прибасками, от которых даже у Федора глухо горели темные щеки и ныло где-то в коренном зубу, как это случалось с ним только в минуту великого ожесточения…

В самый разгар пира в горницу ввалился знаменитый не только в станице, но и на всей Горькой линии гармонист Трошка Ханаев в сопровождении Дениса Поединка. Как правило, Трошка никогда не ходил по пирам и беседам без своего закадычного друга. Федор, завидев в дверях приятелей, просветлел, забыв о зубоскаливших под окошком девках.

В пояс откланявшись молодым и поздравив родителей жениха и невесты «с начатым делом», Трошка с Денисом выпили по стакану поднесенной им на подносе водки. И Трошка, не закусывая и не морщась при этом, рывком развернул на ходу канареечные мехи гармони. Затем, важно опустившись на услужливо подсунутую чьими-то руками табуретку, он прогулялся всеми пальцами сверху вниз по басам и потревожил слегка лады для пробы.

На мгновенье в горнице стало тихо. Одна из свах — это была двоюродная сестра жениха, бойкая, востроглазая бабенка Павочка Ситникова,— открыв набитый капустой рот, с изумлением посмотрела на гармониста. Подмигнув разомлевшей от жары и хмеля бойкой бабенке, Трошка крякнул и, сбочив голову, уронил ее, как отрубленную, на лакированный корпус гармони.

Рявкнули басы. И вдруг такая пулеметная очередь дьявольских вариаций вырвалась из-под промелькнувших над клавишами Трошкиных пальцев, что свах, словно вихрем, сорвало с места.

А минуту спустя ничего уже нельзя было распознать в этом калейдоскопе всеобщей пляски. В радужном сиянии стремительно кружащейся перед глазами красочной карусели порхали белые фантики и пунцовые, как пламя, бабьи подолы. Все слилось и смешалось в бешеном ритме пляски: кашемировые подшалки, кружевные передники, ситец, бисер и чесуча. Бесстыже скаля в медовой улыбке сахарно-белые зубы, свахи, беснуясь и взвизгивая, наседали на крутящихся заводными волчками танцоров. Все в поту, в чаду духоты и в хмельном дурмане, чудом выкручивались лобастые сибиряки из-за бушующего пламени бабьих подолов. И было похоже, что вконец осатаневшие от хмеля и пляски свахи так и норовили смести напрочь с круга своими разбушевавшимися подолами этих уже близких к обмороку плясунов.

И только в центре этого наглухо замкнувшегося в бесовском верчении круга, совсем будто чуждые всей этой неистовой праздничной кутерьме, плавали павами друг против друга помолодевшие и сияющие, как божий майский день, сватьи. Не теряя общего ритма пляски, смиренно сбочив увенчанные кружевными наколками седые свои головушки, сватьи с великим и близким к райскому блаженству умилением смотрели друг дружке в лицо и бойко приговаривали, ударяя в ладони:

— Уж ты,хмелюшко-хмелек, Что не развивался? Где казак ночевал, Что не разувался? Где, варнак, пировал, У какой сударки? С кем ты зорю зоревал? За каки подарки?

— Не за перстень-талисман, Не за злат сережки Открывала молода Ночью мне окошки.

Ходуном ходил древний немировский дом, растревоженный ревом стобасовой гармони, озорными припевками свах и буйной пляской. Стонали под коваными подборами плясунов вековые, в пол-аршинную ширину, половые плахи. В скороговорку, наперебой переговаривались между собой тарелки на столе и оконные рамы. Порожние рюмки, озоруя, приплясывали на подносе. Под столом, не поделив жирного окуня, дико ревели дымчатые коты.

Во дворе, под крышей прохладного в этот час немировского сарая, уже назревало нечто вроде кулачного боя. Двое полуобнявшихся или полувцепившихся — не поймешь — друг в дружку пожилых казаков тупо топтались вокруг здоровенной стойки. Один из них — Кирька Караулов, другой — бывший гвардеец, не уступавший ростом Кирьке, Феоктист Суржиков — дядя невесты. Кирька Караулов, взявшись всей пятерней за ворот сатинетовой рубахи Феоктиста Суржикова, рычал что-то нечленораздельное. А Феоктист, пытаясь вырваться из крепких Кирькиных рук, говорил ему почти со слезой, умоляюще:

— Освободи без греха мои руки, сват. Дай хоть раз я те наотмашь вякну. Уважь. Богом тебя, варнака, прошу, и сделай ты мне такую милость!

— Нет! Не могу я, сват, в этом тебе уважить…

— Ага. Не можешь?!

— Никак нет, сват. Отрицаю.

— Отрицаешь? А пошто?

— А по то, сват, не за што бы тебе в такой час личность мою соборовать.

— Хе! Ишо как усоборую. За один удар все грехи тебе оптом отпущу.

— Не кощунствуй, сват. Ты же не поп меня исповедовать!

— Хоть не поп, а в звонарях состою — кайся.

— В чем же мне каяться, сват? Чем я перед тобой грешен?

— Ага. Стало быть, все скрозь отрицаешь?

— Отрицаю, сват.

— Так. А то, што я при одном ухе двадцать с гаком лет состою, это ты тоже отрицаешь?

— При одном ухе — это так точно, сват. Это факт налицо. Не спорую.

— Ага. Ну вот за этот факт я сейчас тебя и брякну.

— Што ты, опомнись, сват!

— А я не больше четверти выпил — в своей пока памяти. Богом прошу, давай, ради Христа, подеремся, пока я сознанья не потерял. А напьюсь — мне тебя тогда не осилить…

— Драться я всегда, сват, с полным моим удовольствием. Ты меня зиашь. Не в том дело. Ты мне скажи, за што ты меня губить на свадьбе собрался?

— Как так за што?! Вот тебе на. А кто мне левое ухо перед полковым походом напрочь железной тростью отсек? Не ты, сват?

— Ну мало ли что там бывало у нас по холостяцкому делу…

— Нет, ты не виляй. Говори мне кратко, как на словесности, ты лишил меня уха? Твоя работа?

— Ну, был грех… Не спорую, сват. Дело прошлое. Правильно. Благословил я как-то раз тебя на фоминой неделе тростью. Каюсь.

— Ага! Каешься?! Ну вот, за это-то раскаянье я те сейчас и лупану…

— Одумайся, сват,— почти рыдая, увещевал. Феоктиста Суржикова Кирька Караулов.— Опомнись, я— тебе говорю. Ведь мы теперь вроде родни с тобой после сегодняшней свадьбы. Нам бы только пить-пировать, а ты грех заводишь.

— А пошто ты мне не коришься, сват? — Я корюсь, сват.

— А коришься, ослободи мои руки.

— Ну как же я тебе их ослобожу, сват? Ведь ты же меня в один момент можешь изувечить.

— Вполне могу. Определенно, сват, изувечу.

— Што ты, бог с тобой, сват. Опомнись.

— Знать ничего не знаю. Все равно я обязан тебя ударить.

— Смирись, сватушка. Четверть поставлю.

— Ага, боишься?!

— Не боюсь, сват. Дело родственное. Грешить не хочу.

— Врешь, подлец. Ты моего удару, а не греха боишься. Сам знаешь, кака рука у меня тяжелая. Али забыл, как я японцев клинком соборовал?!

— Бранное дело не забывается, сват…