Горькая линия — страница 31 из 85

— Правильно, дед. Вот проводим наместника и тебе такой же нужник построим,— сказал Кирька Караулов, подмигивая одностаничникам.

На крепостном плацу вахмистр Максим Дробышев гонял строем маленьких казачат, вырядившихся в полную войсковую форму: синие миткалевые шаровары с алыми лампасами, защитные гимнастерки с погонами и фуражки с красными околышами, надетые набекрень. Дружно и ловко работая обнаженными деревянными клинками, казачата маршировали перед грозным вахмистром в пешем строю, перестраиваясь на ходу в развернутый фронт, в сдвоенные и строенные колонны. Они репетировали свое церемониальное выступление перед наместником края на предстоящем параде линейных полков.

Они замирали в строю по команде «смирно», ели, как могли, глазами вахмистра Дробышева, который разыгрывал теперь перед ними самого генерал-губернатора.

Грозный на вид, неестественно раздувшийся и напыщенный вахмистр Дробышев приветствовал молодых казачат, шагая вдоль фронта:

— Здорово, орлята!

— Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!— дружно орали в ответ казачата, багровея от натужного крика.

Подскочив к одному из левофланговых казачат, неуклюже державшемуся в строю двенадцатилетнему Арсе Караулову, вахмистр орал на парнишку:

— Как стоишь?! Подбери брюхо, подлец. И не разевай рот, а то вмиг тебе за душой слажу!

А вечером измученные строевыми учениями казачата дежурили на станичной каланче и на колокольне, зорко приглядываясь к широкой трактовой линейной дороге, ждали — не покажется ли на ней конный разъезд, выставленный за десять верст от станицы, для того чтобы вовремя предупредить станичников о появлении в степной стороне поезда с генеральской свитой.

Шестые сутки томились в степи от вынужденного безделья и зноя казаки, занявшие выставленные за станицу сторожевые пикеты. День и ночь дежурили близ линейного тракта всадники, не спуская глаз с широкого, подметенного большака. А генеральского поезда не было видно. Свободные от дежурства казаки валялись целыми днями в палатках, смастеренных из самотканых половиков и попон, изнемогая от духоты, от пота и скуки.

— Он, поди, ишо из своих генеральских хором не вылазил, а ты тут мучайся, жди его каждый секунд всю неделю.

— Беда, братцы. Подумать надо, сколько золотых ден потеряли в сенокос…

— То-то и оно, что оставит нас нынче наместник без корму.

— Это как пить дать — оставит.

— Рапорт бы станишному атаману подать. Што он нас тут без дела держит. Губернатор, может, через двадцать ден явится, а ты тут валяйся…

— Попробуй-ка, сунься сейчас к атаману с таким рапортом, он тебе покажет кузькину мать.

— Куды там, об этом, братцы, лучше не заикайся.

— А вот кыргызам — тем, воспода ребята, сейчас лафа. Они и сена вдоволь накосят, и лошадей нашим овсецом откормят,— сказал Пашка Сучок.

— Ясное дело — откормят. Сторожить-то теперь овсы некому,— откликнулся рябой казачишка из соколинцев Афоня Крутиков.

— Ну и пусть кормят на свою башку. За потраву-то мы перед кыргызней, братцы, в долгу не останемся.

— Да уж об этом-то толковать нечего — станишники у азиатов в долгу никогда не были и не будут.

А по вечерам, усевшись вокруг костра, отводили станичники душу в просторных, как родимые степи, песнях.

Пели, уронив на плечи чубатые головы, горестно прикрыв глаза. О, как горько волновали их в такую пору нехитрые узоры слов, как тревожили их сердца рыдающие переливы подголосков… Не песни — целые поэмы знавали наизусть старые казаки, и ладно подпевали им хором молодые.

Соберемтесь-ка, казаченьки, во единый во кружок, Запоем про девку красную, про лазоревый цветок. Эх ты, молодость игровая — буйный ветер в ковыле! Эх ты, девка чернобровая, в кашемировой шале! Вот идет она, качается,— горький стебель-полынок, За ковыль-траву цепляется расписной ее платок. Вот идет она, пригожая, а за нею — сотня вскачь. На снега лицом похожая, а губами — на кумач. Казаки в строю беснуются, да ребятам невдомек: Кем она интересуется, кто ж собой ее завлек?

— Где ты, суженый да ряженый?!— Прокатился в сотне гул. Карабин его разряженный ей подносит есаул.

Подвели коня горячего — вихрем пыль из-под копыт.

— Это што тако бы значило?!— вдруг красотка говорит.

— Сотня, смирно!— Приосанился есаул и ей в ответ:

— Разрешите вам, красавица, передать поклон-привет. Из похода, из сражения не вернулся лишь один… Приказал он с уважением передать вам карабин; Саблю гнутую, точеную, со степным тавром коня;

Плеть, из таволги крученную, серебром отороченные полковые вензеля. Вот седло его печальное с медной птахой на луке; Вот колечко обручальное, что носил он на руке. Все доспехи, все отличия приказал он передать Вам — за чудное обличив, вам — за косы за девичие, За походку и за стать…

Только он уж вам не встретится: свянул кудерь, чуб зачах… Темной ночью не засветится жар в косых от зла очах. Он лежит плашмя, подкошенный пулей в битве роковой, Запыленный, запорошенный иноземною пургой. Он лежит один. И бесится чертом меченым пурга, Ни друзей вокруг, ни месяца, ни подруги, ни врага… Он один. Под окрик ворона над ним вьюги голосят. Волчьи стаи в его сторону глазом огненным косят. Без поры и безо времени наш товарищ боевой Ногу выбросил из стремени, в снег зарылся головой… Ты ж, подруга его верная, нас прости за горький сказ, Красоту вашу, наверное, видим мы в последний раз… Потому что ранней зорькою мы в поход уйдем опять, Чтобы жизнь казачью горькую в чистом поле растерять…— Полк уходит. А девичие затуманились глаза; Словно молнией, обличив озарила ей гроза. Вот стоит она, печальная. На губах — вишневый сок. И слеза ее прощальная глухо падает в песок. Вот стоит она былинкою — краше песни и вина, На груди под пелеринкою брошка-бабочка видна.

Прошумели птицы-стрепеты. Поднялась прострел-трава. Нет, не Есех, казачки, встретите нас вы утром у двора!

А когда кончалась длинная песня и замирали на высоких нотах затерявшиеся в вечерней мгле подголоски, заводил один из бывалых казаков армейскую прибаску и побывальщину.

— Стояли это мы, братцы, в казармах за городом Верным. Как сейчас вижу — ночь месяшна, белым-то бела. Лежу это я после конных учений на нарах, и так у меня что-то свербит на сердце, так свербит. Чего, думаю, это у меня свербит? Смотрю, а в створку белый клубочек — шмыг, и давай по казарме крутиться, и давай крутиться. Крутится и подпрыгивает, крутится и подпрыгивает, как мяч. Во, думаю, притча кака получается… Сел я, вылупил на клубок глаза и вижу: это не клубок, братцы, а неземной красы барышня. Такая красавица — маленько не королева!

— А ты што?

— Ну што. Я, конечно, к ней…

— А она што?

— А она — от меня…

— Настиг?

— Ну, как же настигнешь ее! Настиг, кабы слово из черной магии знал. А я в те поры в этой магии — ни тиньтилили.

— Жалко, што там Трошки Ханаева не было. От этого варнака никакая бы краля не ушла, даже в привидении…

— Воспода станишники,— проговорил, как сквозь сон, Пашка Сучок,— а правда, што при губернаторской свите сам Шерлок Холмс находится?

— Все может быть. Наказной атаман без сыщиков на Горькую линию не поедет…

— Пошто так?

— А по то, што труса празднует…

— Кого это он испугался?

— Как так — кого? Политиков.

— Ну, забарахлил. Откуда они у нас, политики-то?

— А вот из тех самых мест. Ты думаешь, мало их пришло в наши края теперь из Расеи?

— Насчет Расеи — не скажу. А вот в станице они у нас, говорят, водятся,— сказал приглушенным голосом Афоня Крутиков.

— Брось буровить, станишник.

— За што купил, за то и продаю,— сказал Афоня.

— Откуда же они в станице-то? Уж не среди казаков ли?— прозвучал тревожный голос до сего молчавшего вахмистра Дробышева.

— Насчет казаков пока не знаю. А вот на хлызов-ской мельнице, говорят, есть такие,— произнес шепотом Афоня.

— Уж не Салкын ли?— тоже шепотом спросил вахмистр.

— Похоже на него. Говорят, он беглый. С каторги на линию к нам подался. С золотых приисков. С Байкала.

— Стало быть, беспашпортный?

— Пашпорт — што. Он тебе этих пашпортов сам, сколько ты хошь, наштемпелюет. Не в пашпорте дело. А дело в том, што он, варнак, кое-которых казаков сомущать начинат. Понял?!

— Брось ты. Это, к примеру, кого же?

— Попались такие ему, подлецу, на удочку…

— Кто?— горячо дыхнув в самое ухо Афоне, спросил вахмистр.

— Федька Бушуев, восподин вахмистр, у меня на подозрении. Зачастил он к Салкыну по вечерам неспроста. Сами знаете, я на таких делах ишо в полку собаку съел. Я их, этих политиков и смутьянов, за версту чую. Даром бы меня за такие дела ни с того ни с сего вне очереди в урядники не произвели и медали б не дали,— тщеславно заметил Афоня Крутиков.

— Это правильно. Я про твою верную службу в полку помню… А насчет Федьки Бушуева — намотай на ус, Афанасий Иваныч. Приглядись. Прислушайся. А надо будет — приставу стукни,— посоветовал вахмистр.

— На сей счет будьте спокойны, восподин вахмистр. Придет время — стукнем и приставу, и станишному атаману,— самонадеянно заявил Афоня.

Было уже за полночь. Оставленный без призора костер угасал. Казаки, свернувшись кто и где как сумел, заснули. Дремал и вахмистр. Вдруг до слуха его донесся глухой, дробный копытный стук. Насторожившись, вахмистр понял, что из степи шли на полном карьере всадники, держа, видимо, направление к казачьему биваку. Растормошив задремавших казаков, вахмистр приказал им принять боевую готовность. Нацепив на себя офицерскую с посеребренным эфесом шашку, вахмистр насторожился, всматриваясь в лунную полумглу, откуда доносился нарастающий конский топот.

А спустя несколько минут перед вахмистром и окружившими его казаками выросла, как из-под земли, группа всадников. Это были шестеро казаков, несущих сторожевое охранение на одном из дальних степных пикетов; в числе казаков вахмистр, к великому своему удивлению, увидел рослого казахского джигита.

— В чем дело, братцы?— спросил вахмистр подъехавших казаков, окруживших со всех сторон верхового джигита.