Горькая линия — страница 34 из 85

Станичный атаман Муганцев, увидев мужиков, возмущенно шепнул приставу:

— Вот скандал. Откуда взялась эта сволочь?!

— Не могу знать. Пикеты по всем дорогам расставлены. Сторожевые казачьи посты на своих местах вокруг станицы. Положительно не понимаю, каким образом пробрались они. Положительно не понимаю…— отвечал пристав.

Опешив при виде мужиков, Сухомлинов спросил наконец:

— Кто вы? И что от меня вам угодно?

— В ножки к вам, ваше высокопревосходительство!

— Смилуйтесь…

— Не дайте душе погибнуть…

— Не губите…

— Переселенцы мы. Новоселы,— все враз, хором, перебивая друг друга, заговорили мужики.

— Из Расеи мы тронулись, так нам в те поры земство всего насулило: и земли по десяти десятин на душу, и кредитов на обстрой, и протче. А сюды пришли — ни того, ни другого,— сказал похожий на цыгана, мрачный с виду мужик густым басом.

— И казаки нашего брата притеснять начинают,— сказал мужичишка, упавший ниц к ногам Сухомлинова.

— Это сущая ложь, ваше высокопревосходительство,— вытянувшись в струнку перед наместником, поспешил вмешаться станичный атаман Муганцев.

И Сухомлинов брезгливо сказал Муганцеву:

— Уберите их вон с площади.

Тотчас же пять верховых казаков, замкнув мужиков в глухое кольцо, подняли их на ноги и, подгоняя плетьми, погнали прочь.

Обойдя площадь, запруженную народом и войсками, Сухомлинов вновь поднялся на церковную паперть и стал рядом с архиереем. И тогда командующий эшелоном есаул Стрепетов, привстав на стременах, стремительно выбросил над головой обнаженную саблю, и светло-серый его ахалтекинец затанцевал под ним, роняя пену с закушенных удил.

Взгляд казаков был устремлен теперь на есаула. Полковой трубач, стоявший на вороном жеребце несколько поодаль от есаула, вдруг приставил порывистым жестом к губам серебряную трубу, и пронзительные звуки походного сигнала загремели над площадью. Всадники с трудом сдерживали своих взволнованных кличем коней. А труба полкового горниста выговаривала заученные с детства слова:

Всадники-други! В поход собирайтесь, Радостный звук вас ко славе зовет. Храбро с врагами России сражайтесь, За родину каждый, не дрогнув, умрет. Да посрамлен будет тот малодушный, Кто без приказа отступит назад! Чести и долгу и клятве преслушный, Будет он принят, как злейший враг!

Не опуская сабли, есаул, взяв коня в шенкеля, поставил его на дыбы. И над площадью зазвучало:

— Эше-е-елон, слу-у-шай ко-о-ман-ду! Справа по три!

И словно эхо есаульского голоса зазвучало затем в повторных приказаниях командиров сотен:

— Первая сотня, спра-а-ва по три!

— Вторая сотня, спра-а-ва…

— Третья сотня…

— Че-е-твер-ртая…

От пришедшей в движение конницы над площадью поднялись тучи пыли, и по земле прокатились многокопытный рокот и гул. Пришпорив коня, есаул сорвался с места и, огибая на полном карьере правофланговые колонны всадников, крикнул:

— Правое плечо вперед. За мной!

Тотчас же в голове эшелона, учетверив тройные ряды, выстроилось по двенадцать всадников в ряд шестьдесят прославленных в линейных станицах певцов. Выскочивший вперед строя на шустром саврасом жеребчике лихой запевала из казаков станицы Пресногорьковской высоко занес над головой собранную в руке плеть. Подав казакам условный сигнал, он закрыл глаза и, ритмично помахивая плетью, завел необыкновенно высоким, рыдающим голосом:


Ревела буря, дождь шумел.

Во мраке молнии блистали,


И вдруг, как буря, грянула по взмаху запевалы и забушевала над эшелоном войсковая песня сибирских казаков:


И беспрерывно гром гремел,

И ветры в дебрях бушевали…


Полк уходил, объятый пылью и плачем покидаемых жен и матерей. И, как в песне, поднимались в эту минуту с востока над степью глухо громыхавшие в отдалении аспидно-черные грозовые тучи. И, как в песне, полыхали вдали голубые росчерки молний, и глухо шумел проходящий степной стороной ураган. Не открывая горестно зажмуренных глаз, запевала, покачиваясь в такт песне, выводил:


Вы спите, спите — мнил герой,—

Друзья, под бурею ревущей.


И грозный, торжественный шквал песни, подхваченной на лету полковыми песельниками, поднимался все выше и выше над утонувшим в пыли эшелоном:


С рассветом глас раздастся мой,

На подвиг и на смерть зовущий.


Есаул Стрепетов раскрыл карманные часы и засек время: поход с полком мобилизованных казаков он начал в семнадцать ноль-ноль.

Свыше трех часов гремело в станичной дубраве прощальное гульбище уходящих на фронт казаков. Под просторными белыми шатрами походных палаток, под сенью вековых заповедных берез — везде и всюду, куда ни ступи, пировали вокруг раскинутых на земле самобранных скатертей семьи и родственники мобилизованных. Спешившиеся после выступления из станицы близ этой дубравы казаки последние часы проводили в кругу родных и знакомых.

В бушуевском застольном кругу, помимо немногочисленной своей семьи, было много родственного и просто знакомого народу. Федор собрал к родительскому столу всех своих товарищей — сослуживцев и тех из станичников, с которыми связан был дружбой с детства. Здесь были Трошка Ханаев и Денис Поединок, Андрей Прахов и Игнат Усачев, Пашка Сучок и Салкын. С большинством из этих казаков сближала Федора равная в прошлом для всех них нужда, веселые и шумные осенние ночлеги в жарких и дымных балаганах на пашнях. Ведь совсем, казалось, недавно слыли в семьях своих они за озорных и резвых подростков. Ведь совсем недавно рыскали они сломя голову, задрав по колено штаны, по дождевым лужам, воображая себя и лихими конями, и всадниками… А теперь вот было им уже не до забав и не до игрищ… Появление в застольном кругу друзей так возбудило и обрадовало Федора, что он, до сего мрачноватый и несловоохотливый, просветлел и заметно оживился. И у Егора Павловича отлегло от сердца. «Ну, слава тебе богу, ожил. А то сидит как приговоренный. Ажио перед народом неловко».

Когда казаки, чокнувшись, подняли свои бражные чаши, Егор Павлович заметил в эту минуту проходящего сотника Скуратова и вполголоса сказал Федору:

— Видишь сотника? Встань во фрунт и пригласи их благородие к столу.

— Только его тут не хватало!— насмешливо сказал так же тихо Федор.

— Цыц ты…— прошипел в смятении Егор Павлович и, взволнованно теребя сына за рукав гимнастерки, проговорил почти угрожающе:— Стань во фрунт, тебе говорят. Не губи меня. Не нарушай обычая. Слышишь?!

— А ну его к черту! Пущай проходит себе своей дорогой…— с явной злобой и так громко отрезал Федор, что поравнявшийся с ними сотник не мог не расслышать этих слов, хотя, возможно, и не принял их на свой счет. Он прошел мимо.

Вся эта сцена так расстроила Егора Павловича, что он сидел как пришибленный. Стыдно ему было перед стариками за неслыханную дерзость сына и почему-то жалко вдруг стало самого себя. Осуждающе покачав седой головой, старик сказал Федору:

— Нет, как ты хошь, а не ндравится мне это, сынок. Федор хотел было возразить отцу. Но его опередили дружно заступившиеся за него сослуживцы. Осмелев от хмеля, они наперебой зашумели:

— Правильно, наряд, поступил. Правильно.

— Нам с такими бражничать не с руки…

— Без его, бог милует, как-нибудь обойдемся…

— С таким офицером и кусок поперек горла встанет.

— Не офицер — шкура барабанная!

— Ну, братцы, хлебнем мы, должно быть, горя с этой гнидой.

— Это как пить дать — хлебнем.

— Выспится он, варнак, на нашем брате…

— Ведь это што тако?!— сказал громче всех Сашка Неклюдов.— Три раза низики у меня на смотрах браковал. То ошкур, говорит, против формы на полвершка обузили. То гашники, понимаешь, пришлись ему не по артикулу.

— Ну, ты хоть на подштанниках отыгрался. А я вон при родительском-то капитале на две четвертных из-за седла пострадал,— сказал Андрей Прахов.

— К ленчику придрался?— насмешливо спросил Федор.

— Сперва к ленчику. Потом на переметны сумы его сбросило: косину какую-то нашел. Словом, забраковал, и баста. А седло у меня, ребята, вот те Христос, было ч полном порядке,— поспешно перекрестившись, сказал Андрей Прахов.

— Што там говорить. Знам…

— Мастер-то один у нас всех седла работал. Не мастер — золотые руки…

— И што это он взъелся на меня, братцы? Обличьем, што ли, я ему не пондравился? Шутка сказать, я за эти сборы родителя в таки долги вогнал, што ему до второго пришествия из них не вылезти…— продолжал Андрей Прахов.

Еле-еле утихомирив непристойно расшумевшихся казаков, Егор Павлович сурово сказал:

— Ох, неладно вы судите, ребята. Страм слушать. К хорошему таки разговоры не приведут… На то ты и нижний чин, чтобы офицера бояться. Так мы, стары люди, службу свою соблюдали — не в укор господу богу и отечеству… А вам страмить отцовску честь такими разговорами совсем не пристало бы. Не по-казачьи это у вас выходит, ребята.

Старик хотел было распечь на прощанье и сына, и всех его друзей-приятелей. Но охмелевшие казаки уже не слушали его и еще громче и непристойнее стали поносить ненавистного им офицера. Неизвестно, чем бы это. могло кончиться, не загреми над рощей сигнал полковой трубы, возвестивший о последних минутах прощанья с уходящими казаками.

Невообразимая суматоха поднялась вокруг. В дубраве стоял теперь такой страшный гул от материнского плача, от пронзительного ржания строевых лошадей, от прощальных речей и криков провожающих, что казалось, сама сырая земля стоном стонала.

Простившись поочередно со всеми родными, Федор лихо вскочил в седло. Агафьевна, задыхаясь от глухих, похожих на смех рыданий, крепко уцепившись за вдетую в стремя ногу сына, удерживала его. И напрасно геройски крепившийся от застивших очи горьких слез Егор Павлович пытался уговором и силой оторвать от сыновнего стремени неразумную старуху. Ничего не хотела ни видеть, ни слышать она. Посиневшие от напряжения узловатые пальцы ее прочно держали стремя, а страдальчески искривленные губы жадно целовали и пыльный сыновний сапог, и холодную неласковую сталь стремени, и тяжелую пряжку подпруги…