Горькая линия — страница 47 из 85

Пастух останавливал каждого путника одним и тем же вопросом:

— Хабар бар ма?

— Хабар бар. По атбасарскому тракту проехал русский купец в малиновой опояске. Он скупил у джатаков баранов по дорогой цене за фальшивые деньги.

— Ие?!

— Хабар бар. Бродячий певец степей по имени Бе-имбет прославил в песне джигитов из рода Кейты — храбрых богатырей и лихих наездников.

— Ие?! Чем отличились они?

— Они отбили у байских барымтачей — прославленных конокрадов — косяк кобылиц с жеребятами, украденный у джатаков, и вернули пастуху Койче похищенную барымтачами его семнадцатилетнюю невесту Жамал…

Много слыхивали нехитрых степных новостей джатаки за эти годы от странствующих в окрестной степи певцов и блуждающих всадников, но никто из них ни слова не сказал им о Садвакасе — где он и что с ним? Томится ли он за железной решеткой в большой русской крепости или скрывается в кочевьях Малой орды в окружении таких же, как он, мятежных и непокорных джигитов? Об этом молчала степь, любившая новости, но и умевшая хранить тайны.

По ночам, собираясь в сумрачной и ветхой зимовке слепого Чиграя, джатаки рассказывали друг другу вполголоса о своих снах и догадках.

— Я видел сон,— говорил джигит Сеимбет.— На кургане сидел орел, белый, как войлок байской кибитки, а к орлу крался по ковылям матерый зубастый волк. И

я не знаю, что было бы с красивым орлом, белым, как войлок байской кибитки, если бы я ие закричал во сне от испуга. Орел услышал мой крик, взмахнул могучими крыльями и поднялся над степью. Как мне истолковать этот сон, мудрый наш аксакал?— спросил Сеимбет Чиграя.

И Чиграй после долгого раздумья ответил:

— Сон твой вещий, джигит. Твой орел, белый, как войлок байской кибитки, походит на самого храброго и самого смелого из джигитов степи Садвакаса.

— Ты думаешь, что наш Садвакас еще жив и здоров, аксакал?— спросил Сеимбет Чиграя.

— Бобы говорят мне так. И я им верю…— ответил Чиграй.

И джатаки, вновь поникнув в раздумье над догорающим очагом, умолкали.

И вот однажды, в одну из темных весенних ночей, какие бывают в канун новолуния, когда джатаки, собравшиеся в зимовке Чиграя, разговаривали вполголоса о новостях, которые удалось им услышать за день, случилось то, чего они ждали в течение многих ночей и дней за эти годы. Скрипнула дверь, и джатаки увидели иа пороге высокого и прямого джигита в русской одежде. Но ни ветхая солдатская шинель, ни такой же старый русский картуз с лакированным козырьком, ни ремень военного образца, туго перетянувший стройную и гибкую талию джигита,— ничто не помешало тотчас же узнать джатакам в пришельце Садвакаса.

Только одно мгновенье длилась в сумрачной зимовке Чиграя напряженная тишина. Только одно мгновенье неподвижные и онемевшие от неожиданности люди смотрели растерянно и изумленно в смуглое лицо пришельца. И вдруг, словно вихрем сорванные с места, джатаки бросились к человеку в серой солдатской шинели, и ураган восторженных возгласов забушевал под крышей старой зимовки:

— Ие!

— Уй-бой!

— Садвакас! Друг мой!

— Брат мой! Тебя ли я вижу?

— Сын мой! Ты ли это?

— Внук мой! Твое ли слышу дыхание я?

— Откуда ты?! Здоровы ли ноги и руки твои?— перебивая друг друга, кричали люди, окружив Садвакаса.

Обнимая его, они не верили в это мгновенье ни глазам своим, ни слуху.

Растерянно улыбающийся, взволнованный Садвакас, увидев поднявшегося с циновки слепого Чиграя, бросился к нему с протянутыми руками и крепко стиснул в своих объятиях старика. С минуту при воцарившемся в зимовке безмолвии стояли Садвакас и Чиграй, не проронив ни слова. Обнаженная, тронутая ранней проседью голова Садвакаса лежала на груди старика. А тонкие, трепетные пальцы Чиграя судорожно ощупывали затылок, виски и плечи джигита.

…А когда несколько улеглось необычайное возбуждение джатаков, когда подан был женщинами горячий, ароматный и крепкий цейлонский чай и рассыпаны на старенькой скатерти свежие, прожаренные в масле баур-саки,— все присутствующие в зимовке люди, не сводя с Садвакаса ярко поблескивающих глаз, слушали его неторопливую речь.

Держа в одной руке пиалу с недопитым чаем и пристально вглядываясь при этом в лица окруживших его джатаков, Садвакас говорил:

— Длинны дороги степи. И много верст прошли мы по ним с нашими русскими друзьями. Но длинней всех дорог покажется вам мой рассказ о том, что мы передумали и пережили за эти два года, скитаясь по далеким отсюда аулам кочевников и глухим русским селам. Я не могу рассказать вам обо всем этом сразу, в одну ночь. Слава богу, впереди у нас много еще ночей и дней, и вы, друзья мои, услышите все от меня, что испытал я и увидел… А сейчас скажу вам только одно: не будь у меня русских друзей — не видать бы вам меня.

— Ие?!— удивленно воскликнул старый Чиграй.

— Не видать бы меня вам, друзья, если бы отверг я дружбу русских людей,— продолжал Садвакас, остановив свой задумчивый взгляд на колеблющемся пламени светильника.— И первым из этих русских моих друзей был Салкын. Помните ли вы этого человека?

— Это тот, который помог бежать тебе с другими джигитами два года назад из русской крепости Капитан-Кала?— спросил пастух Сеимбет.

— Да, это тот самый,— сказал Садвакас.— Он опять мне помог бежать из острога, и это сделал не сам Салкын, а его друзья. Это было месяц тому назад. Я сидел вместе с двадцатью другими джигитами в каменной башне, похожей на сырой, холодный и темный колодец.

Если бы нас не выручили наши русские друзья, мы были бы теперь прикованы к тачкам на каторге, и мы рыли бы золото в далеких отсюда горах Акатуя.

— Ие?! Значит, ты опять убежал, Садвакас?— спросил пастух Сеимбет.

— Да, я снова бежал из-под стражи, и со мной убежали все двадцать джигитов.

— Как это было, скажи?— попросил Сеимбет.

— Это очень длинный рассказ, Сеимбет, и на него не хватит мне даже двух бессонных ночей. Я расскажу все это вам, мои друзья, следующей ночью, если нас никто не услышит из тех, кому не надо этого слушать… А сейчас мои ноги гудят от усталости, и свет в глазах моих гаснет. Я провел двое суток без сна, без пищи и отдыха. Я очень ослаб. И мне трудно сейчас разговаривать,— сказал Садвакас.

И только тут увидели люди, как и в самом деле был утомлен Садвакас и как дрожали его запекшиеся, точно обуглившиеся губы.

— Друс. Друс Правильно. Надо дать Садвакасу покой. Пора и нам разойтись по своим зимовкам,— сказал Сеимбет, поднявшись с циновки.

И следом за Сеимбетом тотчас поднялись все сидевшие вокруг Садвакаса люди, за исключением слепого Чиграя. Старик остался сидеть рядом с Садвакасом, держа его за руку, словно боясь вновь потерять его.

— Значит, снова пришел ты к нам, Садвакас, по тайной дороге?— спросил Сеимбет.

— Да, джигиты, я снова пришел к вам тайком. И об этом надо пока молчать,— сказал Садвакас.

— Ие,— подтвердил Чиграй.

— Друс. Правильно,— сказал Сеимбет.— Если так нужно, мы будем молчать. И никто не узнает, что ты снова с нами.

— Никто не узнает,— подтвердили хором джатаки.

— Молчим, Садвакас. Молчим,— проговорил вполголоса Сеимбет, подав знак молодым пастухам оставить зимовку.

После бесприютных вешних ветров, слонявшихся день и ночь над степью, после косых и колючих дождей, после низких и плотных облаков, похожих на грязную вату, наступила погожая пора. На небе — ни облачка. Куда ни глянь — все кругом цветет и благоухает. Колыхались над степью призрачные шарфы жарких полуденных марев. И, как пламя в дыму, полыхали в травах тюльпаны.

Шел двадцать девятый день уразы — постного месяца рамазана. Двадцать девятый голодный рассвет встречали в ветхих и жалких своих кибитках джатаки — пастухи и подпаски. Они просыпались, когда в юрте еще плавала теплая полумгла и когда нельзя было еще увидеть нитки, валявшейся на войлоке. В такую пору старый Чиграй будил старшего из пастухов — Сеимбета. Сеимбет будил Сыздыка, а Сыздык — подпаска Ералы. На рассвете Сеимбет делил между пастухами и подпасками пригоршни сухого творога — курта, и они, наскоро завершив свою утреннюю трапезу, спешили к отарам байских овец в стороне от зимовки.

В байских юртах шла подготовка к откочевке на летние пастбища. И волостной старшина Альтий приходил каждое утро к многотысячным отарам своих овец, занимаясь их пересчетом. Усевшись на высоком холме, Альтий приказывал пастухам прогонять мимо него цепочкой отары и пересчитывал вслух своих баранов.

Это встревожило пастухов не на шутку. Они знали, если Альтию станет известно о растерзанных волчьей стаей пяти баранах, аулу несдобровать.

— Пропал я,— говорил в отчаянье двенадцатилетний подпасок Ералы, испуганно поглядывая в сторону сидевшего на холме Альтия.

— Ничего, не бойся, бала. При чем здесь ты? Все будем как-нибудь отвечать,— пытался успокоить его Сеимбет.

— Нет, не все. Я больше всех виноват. Ведь овцы пропали из моей отары,— с рассудительностью взрослого говорил Ералы.

— Откуда знать баю — в твоей это отаре или в моей,— уговаривал его Сеимбет.

— Он все узнает, и мне будет худо,— твердил подпасок.

И Ералы оказался прав. Неизвестно, какими путями, но Альтий узнал, из чьей отары пропали овцы. А дознавшись, он призвал к себе в юрту подпаска и жестоко избил его волосяным арканом. Стиснув мелкие и частые, как у хорька, зубы, мальчик не проронил ни стона, ни крика, извиваясь под ударами жесткого волосяного аркана. Он знал, что защищать его все равно некому и что ни один из пастухов не посмеет вмешаться в расправу. Когда избитого пастушонка унес Сеимбет на руках в юрту слепого Чиграя, Ералы, страдая от чудовищной боли в своем маленьком хрупком теле, прежде всего спросил склонившегося над ним Сеимбета:

— А жеребенок мой где?

— В табуне, в табуне, Ералы,— успокоил его Сеимбет.

— Разве бай теперь у нас его не отнимет?— спросил, не открывая глаз, Ералы.

— Нет, нет, Ералы, не отнимет. Мы ему его не дадим.

— А чем же мы будем платить за баранов?