— Храбрые были у вас предки. Похвально.
— Так точно, ваше императорское величество. Весь Туркестан покорили. Смирили ханов Коканда и Бухары…
Совсем неожиданно царь сказал, присматриваясь к Егору Павловичу:
— А я тебя, казак, как будто бы где-то видел.
— Вполне даже могло быть, ваше императорское величество,— совсем бойко ответил Егор Павлович.
— Где же?— несколько оживившись, спросил царь.
— В станице Пресновской Акмолинского Степного генерал-губернаторства, ваше величество.
— Это когда же?
— В одна тыща восемьсот девяносто первом году, когда ваше величество, будучи наследником престола, изволили проезжать по Горькой линии из иноземной Японии в Петербург… Только осмелюсь удивиться, как я мог удержаться в высочайшей памяти вашего величества.
— На лица-то у меня память хорошая,— сказал царь.
— Осмелюсь доложить,— продолжал подогретый разговором царя Егор Павлович,— что в. бытность вашего величества в станице Пресновской я возле вашей юрты караул нес. Я наруже под ружьем стоял, а ваше величество в этой юрте на кыргыцкой кошме сидели. Затем вы изволили выйти из юрты и увидели саранчу на кибитке. «Это что за тварь?»— изволили вы спросить меня. И я отрапортовал, что это, мол, саранча, или, как говорится, кобылка, ваше величество. Засим, согласно высочайшей воле вашей, я изловчился и кобылку поймал. А ваше величество полюбопытствовали на нее со стороны и соизволили выдать мне золотой пятирублевик…
Разойдясь, старик хотел было напомнить царю еще кое-какие детали о его пребывании на Горькой линии, но в этот момент долговязый барон Фредерикс, заслонив от Егора Павловича собой царя, вполголоса заговорил с ним о чем-то. И царь, тотчас же видимо забыв про бородатого казака, повернулся к нему спиной и направился в ложу.
Вернувшись на свои прежние места, Егор Павлович с Лукой облегченно вздохнули. Слава богу, все окончилось хорошо, и долг свой перед станичниками они с честью выполнили.
Но не успели станичники прийти в себя после только что пережитого ими, к ним подошел высокий гвардейский офицер с птичьим лицом, и очень учтиво, но в то же время подчеркнуто требовательно вполголоса сказал:
— Потрудитесь-ка, братцы, последовать за мной.
— Это куды, ваше благородие?— простодушно осведомился Егор Павлович.
Но офицер ничего не ответил на это и так неприязненно и властно скосил на станичников свои зеленоватые птичьи глаза, что казаки, покорно повинуясь воле его, молча последовали за офицером.
Через час Егора Павловича с Лукой ввели под конвоем четверых незнакомых им казаков в просторную, голубую от дорогих обоев и сигарного дыма комнату. Растерянно оглядевшись по сторонам, станичники заметили молча стоявшего в глубине комнаты за легким ломберным столиком белого от седин и неподвижного как камень генерала. И вот, взглянув на холеное, одутловатое лицо, на тяжелые, полузакрытые веки и на тонкий орлиный нос этого генерала, Егор Павлович похолодел, словно коснулись его сердца ледяной бритвой.
Узнал генерала и Лука. Перед станичниками стоял наказной атаман Сибирского казачьего войска, наместник Степного края — генерал от кавалерии Сухомлинов.
— Так-с, господа челобитчики…— сказал Сухомлинов. И он, стремительно метнувшись к письменному столу, почти упал в кресло, развернул перед собой лист гербовой бумаги и, близоруко прищурившись, принялся бегло просматривать написанное.
Егор Павлович и Лука стояли, вытянувшись во фронт, ничего уже не видя перед собой, кроме этого мелко подрагивающего в генеральских руках развернутого листа гербовой бумаги — петиции, час назад врученной ими в личные руки царя.
В комнате стояла гнетущая тишина. Слышен был стук часового маятника. Сухомлинов, звучно посасывая дорогую гаванскую сигару, продолжал вчитываться во всеподданнейшее казачье прошение. Наконец покончив с чтением петиции, Сухомлинов поднял на вытянувшихся перед ним станичников свои холодные свинцовые глаза и, немного помедлив, все тем же притворно спокойным тоном спросил:
— Ну-с, господа станичные депутаты! Так на кого же это вы жаловаться государю в Петроград приезжали?
У Егора Павловича пересохло в горле, но он, сделав усилие, твердо ответил:
— Выходит — на вас, ваше высокопревосходительство.
— Ах, вот как!— с деланным удивлением сказал Сухомлинов.
— Так точно. На вас,— совсем твердо выговорил Егор Павлович.
— Так. Так. Так…— задумчиво проговорил Сухомлинов. И, покусывая свой короткий серебряный ус, не спуская серовато-свинцовых глаз с побледневших станичников, он, вчетверо свернув их петицию, стал не спеша рвать ее на мелкие части.
У Егора Павловича запеклись губы. Кровь прилила к его вискам. У Луки дрожали и подсекались ноги. С трудом сдерживая себя от обуявшего его бешенства, Егор Павлович прикусил язык и на минуту полусмежил веки. Он уже не видел, а только слышал теперь, как трещала в руках губернатора бумага.
Разорвав на мелкие части казачью петицию, Сухомлинов брезгливо швырнул зажатые в кулак клочки в стоявшую у него под столом мусорную корзину, а затем сказал:
— Итак, господа станичники, круг замкнулся. Больше вам жаловаться теперь некому. Все… Теперь пока вы
свободны, но в течение двадцати четырех часов я приказываю вам покинуть столицу. Об остальном же будем разговаривать с вами, милостивые государи, там, на Горькой линии, дома.
Затем на резкий звонок Сухомлинова в дверях появился уже знакомый станичникам офицер с птичьим лицом. Кивнув в сторону казаков, Сухомлинов распорядился:
— Проводите этих мерзавцев.
В канун масленицы всполошило бушуевский дом недоброе известие. В этот тихий, слегка уже припахивающий близкой весной денек пришли с фронта тревожные письма. И в каждом из этих писем сообщалось о без вести пропавших казаках — Иване Сукманове, Якове Бушуеве и Денисе Поединке.
Одновременно с письмами фронтовиков в станичном правлении была получена официальная бумага из штаба 4-го Сибирского казачьего полка, подтверждающая дезертирство этих упомянутых казаков. Начальник штаба полка есаул Катанаев ставил в известность станичного атамана о факте побега этих трех казаков и предупреждал последнего, что вышеозначенные дезертиры в случае их обнаружения подлежат немедленному аресту и преданию военно-полевому суду. В постскриптуме есаул Катанаев рекомендовал станичному атаману немедленно привлечь к ответу за сыновнюю измену царю и отечеству и родителей дезертиров, избрав для оных меру наказания по усмотрению самого станичного общества.
Эта черная весть поставила на ноги всю станицу. В полдень на всех перекрестках, в крепости, у станичного правления, на площади — везде и всюду толпились ошарашенные старики. По улицам шныряли вооруженные шашками бородатые обходные, шмыгали из двора во двор юркие, податливые на всполох бабы.
На улицах стоял возбужденный, глухой, подавленный разговор.
Тихо было только в доме Бушуевых. В просторной, чисто прибранной горнице собралась вся немногочисленная, скликанная бедой бушуевская семья. Здесь были все, за исключением старика, от которого не было никаких известий ни с дороги, ни из далекого Петрограда. Здесь была еще более постаревшая, на глазах осунувшаяся, маленькая, высохшая от скорби Агафьевна. Здесь была никогда не унывавшая прежде, но сейчас тоже пригорюнившаяся, собравшаяся в комок Варвара со своими притихшими детьми Тараской и Силкой. Здесь была и присмиревшая и еще, кажется, более похорошевшая в минуту тревоги Настя.
Все сидели молча, поникнув, не проронив ни слова. Не мигая, смотрели бушуевские внучата на оскорбленно сгорбившуюся бабку и чувствовали, что случилось что-то опять неладное. Недаром же так безутешно и тихо роняла мать в концы кашемирового подшалка крупные слезы.
Пахло свежей известкой, геранью, лампадным маслом и еще не просохшим, чисто выскобленным сосновым полом. Печально и тонко звенели где-то на кухне водяные капли, мерно падающие из медного, ярко начищенного рукомойника в порожний оцинкованный таз. Строгий уют и почти до скуки келейная чистота были здесь во всем, от чисто вымытых потолков до коленкоровых оконных занавесок.
Все бушуевские домочадцы сидели молча, погруженные в самих себя, точно прислушиваясь к собственной внутренней тишине, позабыв друг о друге. И никто, кроме Тараски, не заметил бесшумно вошедшего в горницу дряхлого заспанного кота. Кот постоял в нерешительности посреди горницы, с недоумением посмотрел своими зелеными глазами на хозяев и вышел вон тем же неслышным и легким шагом.
Долго еще, может быть, просидели бы так неподвижно бушуевские домочадцы, не ворвись в дом их сосед, туговатый на ухо старик Трифон Прахов, несший в этот день дежурство в станичном правлении. В стоптанных опорках, в драных форменных шароварах с выцветшими лампасами, весь какой-то взъерошенный и измятый, Трифон влетел в горницу так, точно занесло его сюда ураганом. Он хлопнулся с разбегу рядом с Агафьевной на софу и, беспокойно озираясь по сторонам, вполголоса зачастил:
— Вот грех какой. Вот шло происшествия. Нажил, должно быть, Яков Егорыч на фронте лихой беды. А какой казак был! Хват. Орел — не воин.
Все молчали. И Трифон, переходя на полушепот, скороговоркой сообщил:
— Сейчас сам атаман военного отдела полковник Скуратов в станишно управление прибыл. Шальной.
Спаси, матерь божья. Чуть не нагишом в присутственное место явился. Говорят, прямым маршем из муганцевской бани. У него аж банный лист в бороде застрял… Прилетел. Орет. Мать-перемать. И так и дальше.
— Што ж он говорит-то? — спросила глухим, не своим голосом Варвара, не глядя на Трифона.
— А што говорит. Приказал подавать ему сродственников,— ответил строгим голосом Трифон.
— Это каких же сродственников? Батюшку? Так его бить и след простыл,— сказала Настя.
— То-то и оно, что не в батюшке дело,— ответил в некотором смущении Трифон.
— А ишо в ком же?— спросила, насторожившись, Варвара.
— То-то и оно, что приказал сношку доставить,— сказал Трифон, обращаясь не к Варваре, а к Агафьевне.