И Скуратов, бегло окинув наметанным глазом высокую, стройную, гибкую фигуру джигита, взглянув на его выразительное, резко очерченное лицо, на его упрямый, энергично выдавшийся подбородок, сразу же почувствовал в этом человеке волевой, твердый, цельный характер и ощутил вспыхнувшую неприязнь к нему. Откуда взялась эта неприязнь — Скуратов не понимал толком и сам. То ли независимая, почти вызывающе спокойная поза, в которой стоял в стороне от толпы джигит, то ли его резко бросившееся в глаза атаману строгое, скупо отсвечивающее задубелым загаром лицо, то ли, наконец, ладно сидевший на его плечах туго перетянутый в талии тяжелым степным поясом ярко-зеленый, хотя и потрепанный, но, видать, щегольской бешмет,— черт его знает что,— но что-то в нем раздражало и бесило Скуратова. И старик, на мгновенье даже забыв о похищенной лошади, вдруг проникся такой, казалось бы, беспричинной и жгучей ненавистью к этому джигиту, точно это был не безыменный, впервые встреченный им пастух, а закоренелый его личный враг, с которым давным-давно искал подходящего случая свести бог весть какие старые счеты разгневанный атаман.
Не спуская с джигита старчески бесцветных глаз и чувствуя, что уже не в силах подавить в себе нарастающей против него злобы, Скуратов крикнул:
— А ты что, у бога теленка съел — в стороне стоишь?! На каком основании там выстроился?!
— А где же мне надо выстраиваться перед тобой, атаман?— спокойно, не без удивления и плохо прикрытого ехидства спросил на своем родном языке полковника смутно улыбнувшийся при этом джигит.
— Не знаешь, сукин сын, до сих пор своего места перед начальством? — продолжал Скуратов по-русски.
— А откуда мне знать? Я же степной пастух — не солдат…— ответил джигит по-казахски.
— Ого! Да ты, оказывается, разговаривать еще умеешь?!
— Приходится, атаман. Язык — не лопатка…
— Такие языки с корнем из поганого хайла вырывать надо.
— Трудная работа, атаман.
— Что?! Ничего. Как-нибудь справимся!
— Вам не привыкать…
— Вот именно.
— Только, как это говорится по-русски: на кого нарвешься…
— А у нас еще так говорится по-русски: из молодых, вижу я, ты, джигит, из молодых, да ранний…
— Жаксы — хорошо говорится. Друс — правильно говорится.
— Беркут. Беркут. Высоко паришь, только где ты, тамыр, сядешь? И так еще у нас говорится по-русски.
— Поговорка тоже неплохая. И высоко летать вовсе не худо. С высоты-то беркуту в степи виднее…
— Это правильно. Только смотри, подлец, как бы ниже кур не пришлось опуститься. А ведь пешего-то сокола и воробьи дерут. Смотри, варнак. Гляди в оба!
— А я так и делаю, атаман.
— Ну, то-то! А то ведь в два счета крылья обломаем — не пикнешь.
— Поломаешь беркуту крылья, у него еще когти с клювом останутся — птица злая.
— Молчать!— крикнул не своим голосом полковник. Он был бледен и, с трудом дыша, точно задыхаясь, неожиданно тихо, почти вполголоса, спросил после секундной паузы джигита: — А ты, собственно, кто такой будешь? А?
— Пастух.
— Имя?— коротко спросил атаман.
Джигит молчал. Он стоял, не изменив своей непринужденной и издевательски спокойной позы, ничем не выдавая ни волнения, ни гнева, ни тревоги, и этим доводил Скуратова до предельного бешенства, до судорог в кистях подрагивающих рук.
Скуратов понимал, что дело принимает не совсем выгодный для него оборот, и потому, внутренне собравшись в комок, он выжидающе помолчал, прикрыв отягощенные злобой глаза.
Было тихо.
Не поднимая сиреневых век, Скуратов снова повторил вопрос:
— Отвечай — кто ты такой? Я жду!
Но вместо джигита заговорил старик с патриаршей бородой — прямой и рослый Юсуп.
— Это наш гость,— сказал старый Юсуп в ответ на вопрос полковника, опять не назвав имени Садвакаса.— Это лучший джигит в роду Кугалы. Он пришел в гости к нам из своего далекого аула. Недавно он поборол самого Котуртага — сильнейшего из прославленных борцов из-за озера Кургальджин. О нем поют все бродячие степные певцы — жирши и акыны… Он молод, глуп и горяч еще, как необъезженный конь в отгуле, и на него не надо кричать и не надо сердиться большому русскому атаману…— заключил старик. И в знак полной покорности он хотел было прикоснуться худыми, длинными пальцами к серебряному стремени всадника и погладить рукой осыпанное мелким жемчугом пота бедро его нервного и такого же злого, как и всадник, коня.
— Пошел прочь, собака!— крикнул Скуратов и с такой силой брезгливо ткнул тупым носком сапога в тощую грудь Юсупа, что тот, всплеснув над головой длинными, как у привидения, худыми руками, плашмя грохнулся навзничь и, поперхнувшись подобием крика, притих, смежив глаза.
И не успел еще Скуратов снова разинуть пересохший от злобы рот, как джигит в малиновой тюбетейке, ринувшись к нему, с такой силой стиснул цепкими своими костлявыми пальцами поводья коня, что жеребец, пугливо шарахнувшись в сторону, присмирел, зябко подрагивая от напряжения.
И в это мгновенье и полковник, привставший на стременах, и джатак, схвативший под уздцы его коня,— оба стояли друг против друга неподвижно и молча, как изваяния.
Замерла точно привставшая на цыпочки толпа джатаков, глазевших на эту немую сцену.
Секунда — и Скуратов, впившись правой рукой в посеребренный эфес своей сабли, рывком вырвал клинок. Голубая молния изогнутого стального лезвия ослепительно блеснула в раскосых глазах кочевников и на мгновение застыла в воздухе над головой атамана.
Все замерли.
Невольно съежившиеся, втянувшие головы в плечи джатаки смотрели глазами, полными ужаса и решимости, на Садвакаса. И сделай бы он в этот момент одно малейшее движение сопротивления, рванись в сторону или оборонись поднятой кверху рукой, Скуратов — это было всем ясно — раскроил бы обнаженным клинком его досиня выбритый, прикрытый малиновой тюбетейкой череп. А рука в таких случаях у полковника не приучена была к промахам и не дрожала.
Полковник, развернувшись в плечах и слегка накренившись всем корпусом набок, уже приготовился для удара, но, встретившись со спокойным, холодным взглядом джигита, мгновенно утратил граничившую с безумием решимость и медленно опустил отяжелевший вдруг, точно налившийся ртутью, клинок.
Что с ним случилось — старый Скуратов не понимал в эту минуту и сам. Во всяком случае, не страх и не безволие испытывал он, глядя на огрубевшие от ветров острые скулы джигита и на всю его прямую, собранную фигуру,— нет, здесь не было места ни безволию, ни страху. Что же касается того непривычного ощущения, которое он испытывал сейчас, то оно, скорее всего, было близко к тому страшному равнодушию, к той внутренней опустошенности и физической усталости, какая бывает свойственна человеку в минуты тяжелого шока.
На секунду Скуратов как будто даже утратил понятие о реальном. Он плохо соображал сейчас, где он и что с ним. И только резко прозвучавший в накаленной тишине тяжелый вздох с трудом поднявшегося с земли старца вернул полковника к действительности. Оглянувшись, он увидел, как двое юрких подростков, вынырнув из толпы кочевников, подхватили старика под руки и почти волоком потащили в ближайшую ветхую юрту.
Тогда джигит в малиновой тюбетейке, глянув в упор на побледневшее лицо Скуратова, спросил его по-казахски:
— За что ты ударил старика, атаман? Полковник, покусывая свои тонкие бескровные губы, молчал. Он не в силах был вымолвить слова.
Находившийся все это время позади Скуратова словно пристывший к седлу Авдеич был сам не свой от пережитых им минут. Он-то отлично видел, какой неукротимой злобой и ненавистью горели покосевшие от решимости глаза кочевников, и понимал, чем могло все это кончиться, если не для него, так, по крайней мере, для его барина, окруженного готовыми на все кочевниками. И вот сейчас, улучив удобную минуту, Авдеич, подскочив на своем резваче к полковнику, торопливо шепнул ему:
— Богом прошу, ваше высокоблагородие, уйдем от греха подальше. Богом прошу…
И Скуратов, точно очнувшись, поднял свои остекленелые бесцветные глаза на драбанта, резко повернув коня, пришпорил его и, не оборачиваясь назад, поскакал прочь.
Вслед за полковником, поминутно озираясь на неподвижно стоявших позади джатаков, полетел ни живой ни мертвый, втянув голову в плечи, и Авдеич.
Станичные власти во главе с атаманом Муганцевым и в присутствии понятых — школьного попечителя Корнея Ватутина, фон-барона Пикушкина и вахмистра Дробышева — начали опись имущества у разжалованных казаков с Агафона Бой-бабы. Атаман в сопровождении трех понятых и целого полувзвода вооруженных шашками обходных явился в избушку Агафона Бой-бабы утром, застав Агафона с семейством за чаепитием.
— Ну хватит, почаевничали. Кончай базар,— сказал фон-барон Пикушкин, с ходу взявшись за старенький, но ярко начищенный самовар.
Не понимая в чем дело, четверо малолетних внучат Агафона — детей без вести пропавшего на фронте сына Бой-бабы — изумленно и испуганно таращили на непрошеных гостей свои большие светлые глаза, не зная еще толком, реветь ли им или удивляться.
Между тем, схватив со стола бурно кипящий самовар, фон-барон потащил его из избы. А маленькая, сухая, похожая на подростка старуха Агафона Маркеловна тут же бросилась перед атаманом Муганцевым на колени и, задыхаясь от воплей и причетов, начала цепляться своими заскорузлыми, негнущимися пальцами за высокие лакированные голенища муганцевских сапог и целовать пыльные их шагреневые носки.
Муганцев брезгливо оттолкнул старуху и сел к столу напротив примостившегося на лавке писаря Скалкина, принявшегося за составление протокола.
Попечитель Корней Вашутин с вахмистром Дробышевым, открыв старенький, окованный медными ленточками сундучишко, бесцеремонно выбрасывали из него на пол всякое тряпье — нехитрые праздничные и будничные наряды снохи Агафона, молчаливой, равнодушно смотревшей на белый свет, рано постаревшей Домны,
рубашонки и застиранные ситцевые платьишки ее четверых ребят.
С брезгливым видом перебирая все эти тряпки, Корней Вашутин говорил, поглядывая на писаря: