Горькая жизнь — страница 16 из 51

– Иначе говоря, в говно, – Егорунин вновь со злостью сплюнул себе под ноги.

Поскольку бригадир работал с ними в одной сцепке, то нехватка одного человека ощущалась сильно, да и вкалывать за бригадира, которого уволок конвоир, не хотелось.

– Сходить за ним, что ли? – привычно цыкнул зубами Христинин. – Притащить обратно?

– Хочешь проверить реакцию упыря с двумя лычками на погонах?

– А почему бы и нет? – Христинин преобразился в несколько мгновений, вновь стал фронтовиком: и фигура его сделалась меньше, проворнее, а значит, и неуязвимее, и лицо сузилось, приобрело опасное выражение, и шаг обрел невесомость, стал неслышимым.

Он быстро, летучей походкой добрался до штабелей, за одним из которых скрылся Житнухин с бригадиром, выглянул аккуратно и тут же отпрянул назад.

Житнухин привалил бригадира к штабелю, ухватился за его физиономию обеими руками, с силой сжал ладони – так сжал, что у несчастного бригадира открылся рот и вывернулся наизнанку, – и теперь плевал прямо в этот рот.

– Я же тебе говорил, чтобы обо всем, что происходит в вашем сраном бараке, ты докладывал мне лично? – шипел, будто Змей Горыныч, Житнухин. – Говорил? Почему ничего не доложил?

Последовали два жирных метких плевка в рот. И откуда он столько слюны брал, этот бесцветный вологодский сверчок? Ишь, как верещит. Бывший фронтовой интендант пытался ездить головой из стороны в сторону, но вохровец держал его крепко.

Явно Житнухин действовал по указке «кума», – похоже, велось внутреннее расследование, только велось оно не лобовым путем, а дорожками окольными, исподтишка. Иначе бы вряд ли Житнухин так усердствовал.

– Не выполняешь ты своих обязательств, фашист, – неожиданно устало проговорил Житнухин, плюнул напоследок в рот интенданта и отнял руки от его физиономии.

Брезгливо отер пальцы о плотные диагоналевые брюки, которые не одолевали комары, не могли ее прокусить: хорошую ткань готовили на фабриках для вертухаевых штанов.

– Тьфу! – Житнухин поправил висевший на плече автомат и перед тем, как уйти, произнес назидательно: – Обо всем, что происходит в бараке, докладывай мне, а я уж сообщу товарищу младшему лейтенанту, понял? Не будешь докладывать – снова наплюю в твой гнилой рот, а потом отправлю в карцер. Причем, учти, – постараюсь сделать так, чтобы оттуда ты уже не вышел.

Бригадира трясло, по лицу его катились слезы. Вертухай не оставил на его физиономии ни одного следа, ни царапины, ни синяка, но унизить умудрился так глубоко, что унижение это было равносильно, наверное, только смерти. Шатаясь, отплевываясь, бригадир вернулся к своим подчиненным. Лицо его было мокрым. Непонятно, отчего было мокрым – то ли от слез, то ли от едкой, очень холодной водяной пыли, падающей на землю из тяжелых плотных облаков, ползущих так низко, что там, где в рельефе имелись бугры и возвышения, они цеплялись за них, лили простудную мокредь, – то ли бригадир просто плакал.

Егорунин, все хорошо понимавший, достал из кармана остатки горбушки, завернутые в тряпицу, протянул бригадиру.

– На, съешь. Полегчает.

Бригадир, морщась страдальчески, брезгливо, с силой отплюнулся – он готов был сейчас вывернуть самого себя наизнанку. Отрицательно покачал головой:

– Не надо, Саня. Береги хлеб.

– Чего этот недоделанный требовал?

– А чего он может требовать? Только одно – чтобы я стучал на всех вас… На барак чтоб стучал.

– И каков результат у высоких дипломатических переговоров?

– Результат один: подохну тут, но стучать не буду.

– Жаль, мы не на «сухом расстреле», – Егорунин нервно дернул головой. – Мы бы живо завалили его кругляками. Даже собаки не нашли бы…

«Сухим расстрелом» в лагерях называли лесоповал. Самая тяжелая, самая голодная работа – лесоповал. Сделать норму и получить нормальный паек – штука недостижимая. Впрочем, дорога, которую они тянут на восток – штука не менее изнурительная, чем «сухой расстрел». Бригадир поднял тяжелый кованый крюк, которым он цеплял шпалы, стиснул зубы: а ведь крюк этот был оружием опасным – одним ударом можно было снести оленю половину головы… Не говоря уже о рогах – рога можно сбрить, как косой куст полыни.

– Держись, бригадир, – Егорунин хлопнул бывшего интенданта по плечу. – Ежели что – мы с тобою. Имей это в виду.

– Спасибо, – бригадир не выдержал, сморщился.

Именно в этот момент в бригаде родилась та самая близость, которая объединяет людей независимо от того, кто они и что они. Даже то, что порою бригадир шипел и фыркал на Китаева и Христинина, ушло куда-то в прошлое, провалилось, на поверхности осталось только одно – желание помочь этому человеку. Пожалуй, эта черта, заставляющая протягивать руку помощи друг другу, и отличала тех, кто в лагерных условиях сохранил душу, оставался человеком, венцом природы, несмотря ни на что, от тех, кого лагерь все-таки смял, выпотрошил начисто, оставил только оболочку и больше ничего. Внутри оболочки у этих людей были униженность, пустота, боль, слезы, боязнь стать еще более униженным.

Фронтовики сопротивлялись этому как могли. У уголовников, конечно, существовала своя спайка – угрожающе прочная, опирающаяся на заточки, финки и желание «шестерок» выслужиться перед паханами, но у нее были совсем иные цели и двигательные силы – совсем иные вожжи, словом. Конечно же «политики» в этом смысле стояли выше уголовников.

Двое зеков, едва загребая башмаками грязь, пронесли мимо бригады брезентовую подстилку, на которой, задрав нос вверх, лежал человек с синим лицом и ввалившимися небритыми щеками. Человека несли ногами вперед. Егорунин, проводив мертвеца взглядом, угрюмо пробормотал:

– Жизнь – жестянка… – Только это произнес, больше ничего. Задумался Егорунин. Всякий лагерь ведь – это не только голодуха, муки и унижения, это философия.

А бригадир глянул куда-то ввысь, поверх голов, в глазах его возникла и засветилась недобро какая-то свинцовая ненависть. Раньше бригадир таким не был. Что-то с ним произошло.


Вечером в звенящем от комарья сумраке (перед закатом потеплело и тут же объявились полчища комаров), в лагерь двенадцатого участка прибыло подкрепление: из Поселка пешим строем пришли посланцы Большой земли – такие же «политики», как и обитателя четвертого барака. Новичков охрана уложила в дощатке на пол, на голую землю, и велела спать до утра. А утром будет и перекличка, и дележка свободных нар…

Лаггородок затих.


Ночью из дощаника выбрался до ветра один из новичков, по фамилии Савченко, – бывший фронтовик, бывший начальник финотдела, а до войны – главный бухгалтер большого строительного треста в Киеве.

Савченко уже успел засветиться тем, что во рту у него золотых зубов было больше, чем положено по законам анатомии – во всяком случае, больше отведенных по штату тридцати двух штук. Когда Савченко открывал рот, воздух над колонной начинал дорого светиться, подрагивал, будто живой, – это играли, пронзали воздух лучиками зубы. Очень хорош был золотой рот бывшего дивизионного начфина.

Очнувшись на улице, на комариной прохладе, Савченко потянулся, шлепнул себя ладонью по шее, в которую не замедлили вгрызться сразу два десятка комаров, покосился на странные зарницы, возникшие в небе, очень похожие на северное сияние. Но какое северное сияние может быть летом? Это явление зимнее, морозное… Савченко поморщился и неожиданно скорчился от боли, пробившей его тело до земли. Из глаз полетели электрические брызги, в ушах возник грохот, разом прорвавший ему барабанные перепонки. Ноги у Савченко прогнулись, он пополз вниз. Из темноты выскочили сразу трое, подхватили беспамятного зека за руки, за ноги и потащили за угол дощаника.

Никто из «политиков» не заметил, что Савченко исчез. Был человек и не стало его, а вот что с ним произошло конкретно, никто не мог пояснить. Исчез зек Савченко и все – сквозь землю провалился. Сгорел. Растаял в воздухе.

Оглушенный Савченко так и не очнулся. Даже во время мучительной операции, которой его подвергли. Поскольку старого пахана уже не было, – лежал под плотным земляным пластом, утрамбованным гусеницами бульдозера, – управлял уголовным дощаником другой человек – по прозвищу Квелый. Бровастый, с крупным красным носом и тяжелой нижней челюстью мужик, совсем не производящий впечатления квелого овоща. Это был живчик, способный заниматься многими делами сразу.

В одну минуту он делал столько движений, сколько могут совершить не менее трех человек, вместе взятых.

Своих подопечных, тащивших Савченко, Квелый встретил у дверей дощаника.

Подцепил пальцами голову Савченко за подбородок, приподнял. Вгляделся в лицо:

– Он!

– Не ошибся, Квелый? – завертел хвостом, зашестерил около пахана Сявка – малый, находившийся у нового «руководителя» на подхвате.

Квелый «шестерку» не слушал, проговорил тяжело, словно давил зубами твердые хлебные зерна, размалывал их в муку.

– Тащите его в подсобку, барак поганить не будем.

Неувертливое тело Савченко развернули головой на новый курс, затащили в небольшой крепкий сарай, прилаженный к основному помещению. Там хранили разный мусор, который должен каждый день находиться под рукой – может понадобиться в любую минуту – метлы, лопаты, тряпки, сломанные табуретки и скамейки.

– Кладите его на пол, – велел Квелый, ткнул пальцем перед собой, показывая, куда надо положить Савченко, – разверните поудобнее, чтобы он ногами не дергал – не то заедет кому-нибудь по роже. И свет сюда… Дайте сюда свет!

Сявка поспешно приволок в подсобку фонарь, поднял его над головой, осветил зеков.

– Начали! – почти торжественным тоном объявил Квелый. Совсем как в театре.

Беспамятного Савченко разложили на полу, грязной деревяшкой раздвинули ему золотые челюсти.

– Жалко, клещей нет, – досадливо произнес кто-то.

– Работай тем, что есть, – рявкнул на него Квелый.

Из инструментов имелся только молоток, больше ничего. Еще была железка, заправленная на точиле под зубило. Но от куска металла этого – неуклюжего, кривого, ржавог