В бумаге из тридцати двух строчек младший сержант Житнухин сделал восемьдесят одну ошибку, практически по три на каждую строчку – грамотный был, в общем. Политически и морально подкованный. На следующее утро он отправил с дрезиной свой заклеенный столярным клеем «решпектив» в поселок – лично начальнику пятьсот первой стройки.
– В следующий раз ты мне вряд ли будешь делать замечания, – угрожающе просипел он в адрес полковника, фамилию которого еще пять дней назад не знал совершенно, а сейчас знает – корефаны помогли узнать, позвонили кое-куда и выложили ему фамилию на блюдечке – Головатов. – Понял, Головатов? С фронтовиками не шали.
О том, что он никогда не был фронтовиком, Житнухин просто-напросто забыл. Вернее, не забыл, а считал, что в тылу жилось так же плохо и опасно, как и на фронте. Значит, он – фронтовик. У него и медаль есть, которая подтверждает, что работа в тылу приравнивалась к жизни на фронте. А медали в Советском Союзе даром не дают.
Дрезина, позабирав бумаги с передней точки трассы, в том числе и «решпектив» Житнухина, двух «кумов», одного инженера из вольнонаемных – было бы проще арестовать его и не надо было бы произносить это противное слово «вольнонаемный» – поспешно отправилась назад, в поселок. Кому-то она там понадобилась, очень понадобилась – сию же минуту, можно сказать.
Младший сержант проводил дрезину облегченным взглядом и потер руки – «решпектив» он нарисовал убедительный, теперь надо ждать, когда полковника возьмут под микитки.
– Будешь знать, как обижать фронтовиков, – пробормотал он, жестко сощурив глаза – ну будто находился на боевой позиции и стрелял по врагу.
Была бы его воля, он быстро бы навел порядок на этой стройке. И дорогу, выполняя приказ товарища Сталина, протянул бы до… в общем, протянул куда надо. Как и указано в бумагах. Он избрал теперь новую тактику пребывания среди зеков, а «кум» ее одобрил: автомат стал вешать за спину, а в руках держал ребристый железный прут, излаженный под стек.
Новинка понравилась другим сержантам, они также кинулись мастерить себе стеки, которые, говорят, были очень модны на севере в годы Гражданской войны, завезли эту моду в Россию англичане… А мы, спрашивается, чем хуже англичан?
Увидев Китаева, ткнул его концом стека.
– Ну что, сопишь еще в свои две сопелки, живой еще, да?
Китаев на этот вопрос не ответил, только выпрямился и стукнул ботинками друг о дружку. Выглядело это насмешливо, но Житнухин насмешки не заметил; покорность зека ему понравилась, и младший сержант проговорил довольно:
– Ну-ну! – Настроение у Житнухина было приподнятое: хорошо все-таки, когда враг народа, гитлеровец ощущает себя поверженным, побежденным. Лучше этого ничего не может быть. – Живи пока, фашист, – милостиво разрешил он Китаеву, стукнул самодельным стеком по голенищу ялового сапога, – а там видно будет.
Через два дня на головной точке трассы вновь появился полковник в пехотной фуражке. Его сопровождали несколько человек – проектировщики и инженеры. В числе сопровождающих находился и Беловежский – дорога приближалась к топкому, с кисельными берегами участку, по которому протекала сварливая речушка с длинным пермяцким названием. Проект моста был уже утвержден, материалы завезены, наблюдать за возведением было поручено Беловежскому, и не просто наблюдать, а при случае, если это понадобится, вносить изменения в рабочие чертежи.
Беловежского было уже не узнать, за несколько дней он преобразился. И дело совсем не в том, что он был наряжен в цивильный костюм, – у него было совсем другим лицо. Из него исчезла некая побитость, которая раньше насквозь пронизывала весь его облик, исчезла старческая сгорбленность, синюшная худоба шеи уже не бросалась в глаза, но главное было не это, главное – взгляд…
Это был взгляд человека, у которого появилась вера, который понял, что жизнь на лагерных просторах, огороженных колючей проволокой, не есть конец света, существует иная жизнь, вне лагеря, она достижима, и он имеет к ней отношение… За эти несколько дней Беловежский сумел полакомиться воздухом свободы.
Приезд инженер-полковника ожидали сразу несколько «кумов», их предупредили заранее – на пятьсот первой стройке работал телефон. Все со строгими лицами, какие, собственно, и должны быть у владельцев оперативных лагерных тайн. Раз «кумы» сбились в кучку, значит что-то будет.
Дрезина, на которой прибыла группа Головатова, была командирской, сияла новенькой краской, сидения в кабине были кожаными. Полковник прошелся, оглядел материал, привезенный для строительства моста, «кумы» попробовали приблизиться к нему, но легким движением руки Головатов отогнал их от себя, и «кумы» вновь сбились в кучку.
Закончив дела, он сам подошел к ним. Проговорил неожиданно оживленно, со смешком:
– Тут у вас писатель один объявился, Толстой в чине младшего сержанта.
«Кумы» как один вытянулись перед ним, шеи вытянули по-гусиному.
– Хочу глянуть на будущего классика, – сказал Головатов.
– А как его фамилия, товарищ полковник?
– Житнухин.
– Позвать его?
– Не надо. Покажите, и этого пока будет достаточно.
Полковнику показали на плотнотелого, с округлыми плечами сержанта, уже начавшего полнеть, с небрежным видом державшего в руках стек. Полковник хмыкнул, коротким жестом придержал «кумов» и, развернувшись, как в строю, ловко перепрыгнул через канаву. Направился к младшему сержанту.
Метрах в десяти от Житнухина он остановился и начал сосредоточенно, молча, не произнося ни слова, изучать его, как некое любопытное животное, которое по недоразумению гуляет на воле, а не находится в зоопарке, в клетке. Житнухин не видел полковника – был сосредоточен на другом, – присматривал за бригадой, чуть не утопившей две новенькие шпалы в вязком, покрытом блескучими керосиновыми разводами месиве. Лицо у сержанта напряженно вытянулось, он был готов сдернуть с себя автомат и пустить очередь поверх голов недотеп в зековских робах. Вторую очередь – в них самих.
Несмотря на остроту сюжета, в следующий момент Житнухин неожиданно почувствовал себя неуютно, втянул голову в плечи – всадил ее по самые уши, головы почти не стало видно, лишь сверху сидела фуражка с голубым верхом, сгорбился: Житнухин не мог понять, откуда исходит опасность. Через несколько мгновений зеки-недотепы перестали его интересовать. Он развернулся на сто восемьдесят градусов и неожиданно увидел полковника, на которого написал донос.
Голова у Житнухина еще более въехала в плечи, лицо покраснело, щеки начали чесаться. Младший сержант ожесточенно поскреб их, вначале одну, потом другую, задергал ногами, словно бы его пробил озноб. А полковник продолжал молча изучать его. Житнухин попытался втянуть голову поглубже в себя, забраться внутрь невидимого панциря, скрыться в нем. Свекольно-красные, яркие щеки его покрылись белыми пятнами, через полминуты все лицо, целиком, сделалось бледным, будто бы вымороженным, только подглазья темнели, как синяки, придавая облику младшего сержанта несчастный вид. А полковник, закинув руки назад, продолжал стоять в десяти метрах от сержанта и изучать его, – по-прежнему не произнося ни слова. Это больше всего тревожило Житнухина, это было непонятно ему совершенно – он не встречался ни с таким родом людей, ни с такими ситуациями.
С лицом Житнухина произошла очередная метаморфоза – на него наползла нездоровая, какая-то зековская синева; теперь даже зековские доходяги в грязных телогрейках были здоровее младшего сержанта, чувствовали себя увереннее, земля под их ногами была тверже.
Он завертелся на одном месте, разбрызгивая чистыми нафабренными сапогами грязь – и как он только умудрился в нее въехать? – не зная, что делать: то ли зеков окорачивать, то ли перед полковником тянуться во фрунт, одновременно ненавидяще пожирая его глазами, то ли мотануть куда-нибудь в сторону, в глухое место, спрятаться за штабелем шпал, то ли сделать что-то еще… Мозги были готовы вспучиться в голове Житнухина, в глазах появились страх и растерянность.
А полковник не уходил, продолжал стоять, задумчиво заложив руки за спину, – изучал Житнухина. В глазах его отразилось многое, можно было понять, о чем он сейчас думает.
Лицо у Житнухина поплыло дальше, вновь пошло пятнами. Пятна были странными, будто младший сержант прихватил какую-то опасную болезнь – зеленого цвета… Через мгновение пятна начали расширяться. Вот и щеки у младшего сержанта уже стали зелеными, и лоб, и подбородок. Похоже, скоро вся кожа у него станет зеленой, все тело, как у лягушки. Даже стек, который он сжимал в руке, сделается зеленым.
Впрочем, руки у Житнухина вряд ли станут зелеными. У сержанта были хорошие крестьянские руки, широкие, сильные, со сбитыми в детстве ногтями – вместе с матерью, на себе, он пахал деревянной сохой скудную вологодскую землю, чтобы посадить немного картошки и не сдохнуть с голоду.
Но это было в прошлом. В настоящем же младший сержант стал совсем иным и ту голодную пору уже не помнил. Возможно, не помнит он и Агриппину Ларионовну, сгорбленную, усталую, но все еще живую матушку свою – он-то ее не помнит, а тетка Агриппина сына своего помнит хорошо – помнит и никогда не выбросит ни из головы, ни из сердца.
Наконец Житнухин не выдержал, просипел дырявым, словно бы проткнутым гвоздем голосом:
– Чего-нибудь надо, товарищ полковник?
Полковник шевельнулся, вытащил из-за спины руки, глянул на них строго, словно бы хотел оценить либо сравнить с руками Житнухина и, хмыкнув себе под нос, спросил:
– Как ты говоришь, твоя фамилия?
В глотке у Житнухина что-то булькнуло, скрипнуло, глаза сделались плоскими, на этот раз он достиг кондиции – хоть в могилу клади. Испугался Житнухин по-настоящему.
– Ж… Ж… Ж… – зажужжал он беспомощно, – Ж…
– Писатель на букву «Ж», значит, – вновь хмыкнул полковник, окинул младшего сержанта сожалеющим взглядом, – понял, что за человек этот «писатель на букву «Ж», из какого теста слеплен, и пошел к группе «кумов», дожидавшейся его.