Аня мигом оценила ситуацию, сообразила, что происходит, и метнулась в сторону. Прыжок у нее был длинным, ловким, как у тренированного лесного зверя – откуда только взялись силы и ловкость? Одно мгновение, всего одно, – и Аня исчезла.
– Держи ее! – заорал меткий стрелок, так удачно уложивший бригадиршу. Пытался выбить из карабина стреляную гильзу, но у него, как у всякого неопытного умельца, заело затвор – ни туда, ни сюда. Молодой вохровец был готов зашвырнуть свой карабин в воду.
Тем не менее вдогонку Ане ударило несколько выстрелов. Одна из пуль прошла у ее головы, буквально около уха, обдала жаром, срубила толстую березовую ветку и, отрикошетив, со шмелиным жужжанием унеслась в сторону.
Два молодых борзых вохровца кинулись было вслед, но очень скоро поняли – не догнать, и, матерясь, поддевая сапогами попадающиеся под ноги красноголовики, повернули назад.
– Ушла! – доложили они командиру, темноглазому хохлу-лейтенанту с висячим черным пушком над верхней губой – будущими усами. Лейтенант явно ладился под великого поэта Тараса Шевченко, возможно, и сам писал стишки.
– Далеко не уйдет, – уверенно проговорил трескучим ломающимся голосом лейтенант, – все равно попадется где-нибудь. Не здесь, так там. Кувыркнется в могилу обязательно. – У молодого лейтенанта существовали свои жизненные принципы, и он их подтверждал, каждый раз следуя неукоснительному выполнению им же разработанных правил.
Целеустремленный был человек.
Аня осталась одна. Поняв, что она одна, заплакала. Опустилась на мягкую, покрытую мхом-волосцом, словно бы шкурой, кочку и заплакала еще сильнее. Без бригадирши она пропадет – собственную кончину она чувствовала отчетливо. Рухнет где-нибудь в лесу на едва приметной волчьей тропе, застынет в беспамятстве. Придут волки, обглодают тело до костей, кости обклюют птицы, оберут каждый отросточек до последней волосинки, до последнего, уже несъедобного волоконца, потом к делу приступит разная лесная тля, – та уже добьет выбеленный дождями, объеденный местными обитателями скелет, уничтожит кости, и на волчьей тропе ничего не останется – будет тропа чистая. Только вот Аня не будет иметь своей могилы, что совершенно неприемлемо для православного человека.
А доблестные вохровцы тем временем решали, что делать с телом бригадирши – то ли закопать ее в яме, то ли оставить ее так, уткнувшейся головой в муравьиную кучу?
– Если закопаем, волки яму все равно разроют, – заявил удачливый стрелок-вологодец, распустил важно губы – он сегодня был героем. – Разроют и сожрут труп. Поэтому лучше бабу эту оставить тут, где она и лежит. – Вологодец довольно рассмеялся.
– Верно, – поддержал его лейтенант, сурово свел вместе темные брови, – пусть лежит тут.
Поковырялись в вещах бригадирши, разгребая их стволами карабинов, ничего путного не нашли. Лейтенант поддел мешок сапогом, и тот, влетев под куст дикой красной смородины, застрял. Куст немедленно обхватил мешок ветками: «Мое! Мое! Мое!»
– Твое, – сказал ему лейтенант и скомандовал подчиненным вохровцам: – Следуем, согласно заданию, дальше.
Выплакавшись, Аня тоже поднялась с места – понимала, что засиживаться нельзя ни на минуту, здесь тоже могут появиться удачливые стрелки по живым мишеням, и тогда может случиться что угодно. Вон что они сделали с Мишаней, Аниным «мужем». В следующий миг она поймала себя на том, что какие-то две недели свободы научили ее простой вещи – удивлению, а точнее – удивленным слезам. Она готова плакать по бригадирше. Но стоит ли по ней плакать – вот вопрос. Аня подхватила свой «сидор», метнулась в сторону, под прикрытие кустов, на ходу подцепила ладонью горсть смородины, кинула в рот и почти беззвучно исчезла, словно бы ее и не было.
С бригадиршей было тяжело, иногда даже дыхание останавливалось, так было тяжело, но зато – надежно, спина у бригадирши была каменная, за нею хорошо было укрываться… А как будет сейчас, без лагерного «мужа»? А?
Этого Аня не знала.
– То, что мы сделали, власть нам никогда не простит, – сказал магаданский «кум» Китаеву. На ходу ободрал листья с низко растущей березовой ветки, вытер грязные руки.
– И не надо нас прощать, – хмуро отозвался Китаев. – Никто этого не просит, ни ты, ни я… Как никто не узнает, что конкретно в ходе восстания сделал каждый из нас.
– Всякая пуля оставляет свой след, – резонно заметил магаданский «кум», – следы эти не повторяются. Как отпечатки пальцев у человека.
– «Кум», ты чего, совсем меня считаешь невеждой?
– Упаси Господь! Настала пора расставаться со стволами.
Они уходили от осени, а осень настигала их – ярко желтели мелкие листья на березках, угасающая листва на осинах была серой, неопрятной, и если бы не одуванчиковые вкрапления, были бы осины совсем тусклыми, кленовые ветки на глазах становились красными… Уйти от осени было невозможно, и осознание этого порождало внутри грустные ощущения. И «куму» магаданскому, и Китаеву с одинаковой печалью вспоминались родные лома, люди, с которыми они расстались и не знали теперь, удастся им когда-либо увидеться или нет, улицы, где они жили, небо, принявшее к себе души их предков…
По дороге встретили неплохое место, чтобы похоронить стволы: сильная, с холодной водой речка, в которой имелось несколько глубоких, с течением, закручиваемым в глубокие воронки, ям. В одну из таких ям магаданский «кум» и предложил бросить оружие.
Китаев отрицательно покачал головой.
– Мне кажется, рано еще… Не находишь?
Вместо ответа магаданский «кум» упрямо вздернул подбородок, в глазах засветились крохотные свечки.
– А мне кажется, самая пора, – сказал он.
– Вначале надо одеждой обзавестись, а потом от стволов избавляться, – пояснил Китаев. – Понял, голова садовая?
Магаданский «кум» опустил подбородок, крохотные свечки в его взоре погасли, и он произнес сиплым, продырявленным простудой голосом:
– Ладно, пусть будет по-твоему.
Совсем недалеко от них, примерно в километре, басовито прогудел паровоз, потом донесся дробный стук колес – сквозь тайгу шел груженый подзавязку, тяжелый товарняк. Брыль встревоженно вытянул голову. Прислушался.
– А ведь этот состав по наши души стучит колесами, – тихо проговорил он. – Как выражался у нас в Сусумане один «кум», «Маткой чую!».
Китаев согласно кивнул, горло ему внезапно сдавила невидимая рука: а ведь Брыль прав, это так… Он помял пальцами кадык, словно бы хотел сбросить с шеи чужие цепкие пальцы. Закашлялся.
– Не слишком ли близко мы подошли к дороге? – отдышавшись, отплевавшись, спросил он.
Магаданский «кум» задрал голову, нащупал в сером небе светлину, – там, за облаками, пряталось солнце, – прикинул по нему время и проговорил коротко:
– Вроде бы нет. – Потом добавил: – Гораздо хуже будет, если мы вообще уйдем от железной дороги, потеряем ее.
– Не должны потерять…
– Ладно, пошли дальше, – подумав, магаданский «кум» кивнул согласно. – Дорога действительно не должна от нас уйти.
Отсыпаться теперь приходилось большей частью днем, а идти ночью – этот партизанский метод продвижения у цели был особенно люб магаданскому «куму», он его до мелочей изучил в Белоруссии, познал, что это такое на деле, когда вокруг пальца обводил немцев и совершал с отрядом ночные налеты.
Иногда они приближались к железной дороге едва ли не вплотную, но тут же старались оттянуться в лес.
Нашли они и магазин, о котором так много говорили. Магазин никто не охранял – в этом повезло очень, как повезло и в другом: «кум» оказался незаменимым специалистом по части взлома замков и раскупоривания различных помещений типа этой торговой точки. Когда уходили из магазина – уходили бесшумно, присыпая свои следы махоркой, позаимствованной на одной из полок, – магаданский «кум» снова замкнул замок, словно бы здесь ничего не произошло. И порядок в магазине оставили такой же, что и был до их прихода.
У «кума» глаза были, как у охотничьей собаки, – он видел в темноте.
– Чудо-юдо рыба-кит, – восхитился Китаев и вновь подумал о том, что свобода здорово меняет человека, выкручивает его, как мокрую тряпку, выдавливает лагерную грязь, хотя многое и оставляет… Находясь в зоне, он никогда бы не произнес детскую присказочку «чудо-юдо рыба-кит», а сейчас она сама вылетела из него, словно бы некая веселая шелуха.
Не сдержался Китаев, улыбнулся, притиснул к лицу костюм, новенькие полуботинки, наволочку, в которую побросал разную мелочь – две пары нитяных носков, два платка, рубашку, бритвенный прибор, два куска мыла – хозяйственное и туалетное, – кепку с широкими краями, явно сшитую по кавказским лекалам. Здесь, на Севере, мода процветала другая – в ходу были кепки-восьмиклинки, маленькие, с аккуратным козырьком, очень любимые блатным народом.
Когда покидали магазин, магаданский «кум» продвинулся к двери, оглянулся, проколол темноту острым взглядом. Что он там увидел, было непонятно, но, похоже, что-то увидел, вздернул голову, словно полковой командир на плацу, увиденным остался доволен, сделал знак Китаеву: на этом все, уходим!
Китаев поспешно распечатал две пачки махорки, присыпал длинный растрескавшиеся порожек у задней двери, потом следы на крохотной песчаной площадке, в лесу распылил остатки махорки – табак был острым, любой собачий нос способен свернуть набок.
Послушав тишину леса, они направились к железной дороге – побоялись потерять ее. Некоторое время вообще шагали по шпалам, совершенно не боясь, что из темноты может вынырнуть состав – поездов на воркутинском направлении ходило мало. По неохраняемому мосту переправились на другой берег реки и снова углубились в лес.
– Будет за нами погоня или нет? – спросил Китаев у магаданского «кума».
– Все зависит от того, как скоро в магазине обнаружат пропажу. Будем надеяться, что сегодня они ее не обнаружат.
А Хотиев тем временем готовился к штурму Воркуты. Это был второй штурм. Первый не удался – Воркуте подоспела подмога, и на помощь пришли не вохровцы, которые не умели воевать – только пальцы растопыривали да отклячивали губы, а настоящие фронтовики: прокуренная, все на свете повидавшая, с заплатами не коленях от ползания по-пластунски пехота. Дрались на равных: и восставшие, и защитники Воркуты. И не приди защитникам в критическую минуту восемнадцать десантных Ли-2, зэки взяли бы верх.