вдруг раз – и взлетают вверх над домами, чтобы смотреть на Париж? Это потому, что у них есть душа, а значит, они не могут умереть!»
Чтобы вновь овладеть умами, католицизму нужен буйный папа, весь состоящий из противоречий, истеричный, снедаемый еретическим рвением, варвар, которому нипочем две тысячи лет теологии.
Неужели же в Риме и в остальном христианском мире совсем иссякли запасы безумия? С конца XVI века гуманизированная Церковь порождает разве что второстепенные расколы, святые пошли какие-то худосочные, отлучения от церкви стали просто смехотворными. И если уж этому новоявленному безумцу не удалось бы ее спасти, то он хотя бы бросил ее в какую-нибудь другую бездну.
Из всего, что богословы напридумывали, приемлемыми для чтения страницами и единственно верными словами являются те, которые посвящены Лукавому. Как меняется у них тональность, как они загораются, когда поворачиваются спиной к Свету и начинают заниматься Тьмой! Можно прямо подумать, что они возвращаются в свою стихию, что они как бы вновь открывают самих себя. Наконец-то им позволяется ненавидеть, у них есть на это разрешение: это ведь вам уже не возвышенное мурлыканье и не пережевывание назидательных сентенций. Хотя ненависть может быть гнусной, расстаться с ней более опасно, чем злоупотреблять ею. Церковь очень и очень мудро уберегла своих служителей от такого риска; чтобы удовлетворить их инстинкты, она науськивает их на Лукавого; они набрасываются на него, кусают его; к счастью, эта кость никогда не иссякнет… Если ее у них отнять, они предадутся порокам или же впадут в апатию.
Даже тогда, когда нам кажется, что мы выселили Бога из своей души, он нет-нет да и обнаружит там свое присутствие; мы, конечно, чувствуем, что ему там скучно, но у нас осталось слишком мало веры, чтобы пытаться развлечь его…
Ну чем религия может помочь верующему, который разочаровался и в Боге и в Дьяволе?
Зачем мне складывать оружие? – Я ведь еще не пережил всех противоречий, и к тому же меня не оставляет надежда попасть еще в какой-нибудь тупик.
Вот уже столько лет я дехристианизируюсь прямо на глазах.
Любая вера придает мне наглости; только что приобретенная, она будит во мне дурные инстинкты; те, кто ее не разделяет, кажутся мне жалкими и несостоятельными, заслуживающими лишь презрения и сострадания. Понаблюдайте за неофитами в политике и особенно в религии, за всеми теми, кто сумел заинтересовать Бога своими комбинациями, понаблюдайте за всеми этими новообращенными, этими нуворишами Абсолюта. Сравните их настырность со скромностью и благопристойными манерами тех, кто как раз сейчас утрачивает свою веру и свои убеждения…
На границе самого себя: «Что я выстрадал, как я страдаю сейчас, этого никогда не узнает никто, даже я сам».
Когда из любви к одиночеству мы разбиваем наши оковы, мы оказываемся в полной Пустоте: больше ничего и больше никого… Кого бы еще ликвидировать? Где бы раздобыть какую-нибудь жертву на длительный срок? – В момент подобного замешательства и происходит наша встреча с Богом: уж с ним-то можно порывать бесконечно долго…
Живучесть любви
Скуке предаются только натуры эротичные, заранее разочарованные в любви.
Уходящая любовь представляет собой настолько богатое философское испытание, что любой парикмахер благодаря ему делается соперником Сократа.
Что такое искусство любви? Это умение сочетать темперамент вампира со сдержанностью анемоны.
В поисках мук, в тяге к страданиям с мучеником может сравниться разве что ревнивец. Однако если первого канонизируют, то второго высмеивают.
Онан, Сад, Мазох – ну и счастливчики же! Их имена, как и их подвиги, никогда не устареют.
Живучесть любви: было бы несправедливо злословить по поводу чувства, которое пережило и романтизм, и биде.
Кончающий жизнь самоубийством из-за какой-нибудь стервы обретает более глубокий опыт, чем какой-нибудь герой, потрясающий воображение всего мира.
Кто стал бы растрачивать свои силы в постели, зная, что утратит там свой рассудок не на секунду-другую, а на всю жизнь?
Иногда я мечтаю о любви далекой и туманной, будто шизофрения какого-нибудь аромата…
Чувствоватъ свой собственный мозг столь же вредно для мыслительной способности, как и для половой потенции.
Внутри любого желания постоянно ссорятся между собой монах и мясник.
Одни только притворные страсти, одни только симуляции исступлений как-то соотносятся с разумом и самоуважением; искренние же чувства предполагают полное пренебрежение к собственной личности.
Окажись Адам счастливым в любви, он не обременил бы нас Историей.
Я всегда подозревал, что в молодости у Диогена были неприятности на любовном поприще: без пособничества венерической болезни или какой-нибудь неуступчивой горничной на путь зубоскальства не становятся.
Есть такие достижения, которые обычно прощают только самим себе: ну не потянешься же ты пожимать руку человеку, которого мысленно представил себе громко и весьма характерно хрюкающим в экстазе.
Плоть и милосердие – вещи несовместимые: оргазм даже святого превратит в дикого волка.
После метафор – аптека. Так превращаются в прах великие чувства.
Начинать с поэзии, а заканчивать гинекологией! Из всех состояний состояние любовника наименее завидное.
Идешь войной на великих и одновременно падаешь ниц перед душком, идущим от неопрятной девки… Разве не бессильна гордость перед литургией запахов, перед зоологическим фимиамом?
Представить себе любовь более целомудренную, чем весна, которая – в отчаянии от блудливости цветов – плакала бы, склонившись к питающим их корням…
Я могу понять и оправдать аномалии и в любви, и во всем прочем; но в моем мозгу никак не укладывается то, что и среди дураков тоже бывают импотенты.
Сексуальность: настоящая балканизация тел, разложение их на фрагменты, хирургия и прах, превращение в животное только что казавшегося святым человека, треск от смешного и незабываемого обрушения…
И в сладострастии, и в паническом страхе мы возвращаемся к своим истокам; для шимпанзе, несправедливо удаленного, наступает наконец – пока длится крик – момент славы.
Тот, кто привносит в сексуальность иронию, пусть даже самую минимальную, компрометирует практику половых отношений и выглядит саботажником рода людского.
Две горемычные жертвы, восхищенные собственными мучениями, обильно потеющие и издающие различные звуки. Ну а церемониал, подсказанный нам серьезностью чувств и основательностью телесных потребностей!
Смех в самый разгар сладострастных стонов – вот единственный способ поспорить с зовом крови, с торжеством биологии.
Кому не приходилось выслушивать признания того или иного несчастного, рядом с которым сам Тристан может показаться заурядным сводником?
Достоинство любви состоит в лишенной иллюзий привязанности, сохраняющейся и после момента слюнотечения.
Если бы только импотенты знали, насколько природа оказалась по-матерински благосклонной к ним, они благословили бы сон своих желез и хвастались бы им на всех перекрестках.
С тех пор как у Шопенгауэра возникла нелепая идея ввести сексуальность в метафизику, а у Фрейда – поставить на место сквернословия псевдонауку наших расстройств, от первого встречного можно ожидать, что он станет делиться с нами своими мыслями о «значении» своих подвигов, о своей робости и своих успехах. С этого начинаются все исповеди, и этим же заканчиваются все разговоры. Скоро наше общение с другими людьми сведется к констатации их реальных или вымышленных оргазмов… Такова судьба нашей расы, опустошенной самоанализом и анемией, – воспроизводиться в словах, кичиться своими ночами, преувеличивая случившиеся в них триумфы и поражения.
Чем меньше у человека остается иллюзий, тем больше он рискует, вдруг влюбившись, превратиться в простачка.
Перед мужчиной и женщиной открываются два пути: свирепость или безразличие. Все нам подсказывает, что они выберут второй путь, что между ними не будет ни объяснения, ни разрыва, что они просто будут продолжать отдаляться друг от друга, что педерастия и онанизм, предлагаемые школами и храмами, овладеют массами, что многие упраздненные было пороки вновь обретут силу и что на смену производительности конвульсивных движений и проклятию супружеской жизни придут научные приемы.
Смесь анатомии и экстаза, апофеоз неразрешимого, идеальная пища для булимии разочарования, Любовь тянет нас на самое дно славы…
А мы все-таки по-прежнему продолжаем любить… и это «все-таки» покрывает собой бесконечность.