Не бывает медитации без склонности без конца возвращаться к одному и тому же.
Пока человек слепо следовал за Богом, он двигался вперед очень медленно, так медленно, что сам не замечал, что движется. С той поры как он перестал быть чьей-либо тенью, он спешит и отчаивается, готовый отдать все на свете, лишь бы вернуться к прежнему ритму.
Рождаясь, мы теряем ровно столько же, сколько теряем, умирая. Мы теряем все.
Пресыщенность… Только что, произнеся это слово, я уже забыл, по какому поводу его вспомнил, настолько оно согласуется со всем, что я чувствую и о чем думаю, что люблю и что ненавижу – с самой пресыщенностью.
Я никого не убивал, я сделал кое-что получше – убил Возможное. В точности, как Макбет, больше всего на свете я нуждаюсь в молитве, и в точности, как он, не могу сказать: «Аминь».
Раздавать зуботычины в пустоту, нападать на всех подряд, никого не задевая, и метать отравленные стрелы, яд которых ранит только тебя самого!
Икс, с которым я всегда обращался так, что хуже не бывает, не держит на меня зла, потому что не держит зла ни на кого. Он прощает все оскорбления и не помнит ни одного из них. Как же я ему завидую! Чтобы сравняться с ним, мне пришлось бы пережить несколько существований и исчерпать все возможности перерождения.
В те времена, когда я на долгие месяцы отправлялся на велосипеде колесить по Франции, самым большим удовольствием для меня было остановиться на деревенском кладбище, улечься между двух могил и валяться так часами, покуривая. Я вспоминаю об этих днях как о самой активной части своей жизни.
Как можно научиться властвовать собой и держать себя в руках, если родился в стране, где люди воют на похоронах?
Иногда по утрам, едва я выйду на улицу, мне слышатся голоса, окликающие меня по имени. Полноте, я ли это? И мое ли это имя? Конечно, мое. Оно заполняет собой пространство, оно срывается с губ прохожих. Его произносят все – даже женщина, занимающая соседнюю со мной кабинку на почте.
Бессонные ночи пожирают в нас остатки здравого смысла и скромности. Они вообще свели бы нас с ума, если бы не спасительный страх показаться смешными.
Перед его маслено-металлическим взглядом, перед его тучностью, его ничем не прикрытой хитростью, его поразительно откровенным лицемерием, его очевидным и постоянным враньем, перед всей этой смесью наглости и безумия я испытываю любопытство, отвращение и ужас. Обман и подлость выставлены в нем напоказ. Каждое его слово, каждый его жест дышат неискренностью. Нет, это неточное слово, ведь быть неискренним означает скрывать правду, то есть знать ее, а в нем, сколько ни ищи, не отыщешь ни следа, ни намека на одну только мысль о правде – как, впрочем, и на мысль о лжи. В нем нет ничего, кроме гнусного притворства и невменяемой корысти.
Было около полуночи, когда на улице ко мне с рыданиями бросилась незнакомая женщина. «Они прибили моего мужа! Сволочи-французы! Какое счастье, что я бретонка! Они похитили моих детей! А меня полгода пичкали наркотиками…»
Я не сразу понял, что она сумасшедшая, настолько подлинным казалось ее горе (в каком-то смысле оно таким и было), и слушал ее чуть ли не полчаса – разговор со мной явно приносил ей облегчение. Потом я ушел, думая про себя, сколь ничтожной показалась бы разница между ею и мной, если бы и я начал приставать к прохожим с похожими обвинениями.
Профессор, приехавший из одной из стран Восточной Европы, рассказал мне, как удивилась его мать, узнав, что он страдает бессонницей. Она, если ей не спалось, представляла себе огромное пшеничное поле, колышущееся под ветром, и тотчас же засыпала.
Образ города не в силах произвести такое воздействие. Необъяснимым чудом следует считать уже то, что горожанину вообще удается сомкнуть глаза.
В это бистро ходят старики из приюта, расположенного на краю деревни. Они сидят со стаканом в руке и молча смотрят друг на друга. Время от времени один из них начинает что-то рассказывать, судя по всему, что-то такое, что должно звучать забавно. Его никто не слушает. Во всяком случае, никто не смеется. Все они по многу лет вкалывали, чтобы попасть сюда. Раньше каждого из них попросту придушили бы подушкой. Мудрый обычай, каждой семьей совершенствуемый по-своему. Это было куда более человечно, чем собирать их здесь кучей в надежде, что глупость способна исцелить скуку.
Если верить Библии, первый город основал Каин, чтобы, как сказал Боссюэ, заглушить голос своей совести.
Тонко подмечено. Сколько раз в своих ночных прогулках я убеждался в правоте этих слов.
Однажды ночью, поднимаясь в темноте по лестнице, я был остановлен какой-то непреодолимой силой, явившейся и извне, и изнутри. Я буквально окаменел, не в состоянии сделать вперед ни шагу. НЕВОЗМОЖНОСТЬ. Это слово, такое привычное, показалось мне уместным как никогда, оно озарило и меня, и свой собственный смысл. И прежде оно не раз выручало меня, но никогда еще не подворачивалось так кстати. Раз и навсегда я наконец-то понял, что оно означает.
На мой вопрос: «Как дела?» – бывшая служанка на ходу бросила: «Идут потихоньку». Этот сверхбанальный ответ потряс меня до глубины души.
Чем более затерты выражения, имеющие касательство к становлению чего-либо, к какому-то ходу, течению, тем громче в них порой звучит откровение. Между тем истина заключается не в том, что они создают исключительное состояние, а в том, что мы уже пребывали в этом состоянии, сами не отдавая себе в этом отчета, и нужен был только какой-то знак, какой-то предлог, чтобы нечто выходящее за рамки обычного состоялось.
Мы жили в деревне, я ходил в школу и – важная деталь – спал в той же комнате, что и мои родители. По вечерам отец имел обыкновение читать матери. Он был священник, но читал все подряд, наверное, полагая, что я слишком мал, чтобы понимать, о чем он читает. Обычно я его не слушал и засыпал, если только не попадалась какая-нибудь захватывающая история. Однажды вечером я слушал во все уши. Это была биография Распутина, эпизод, в котором отец, умирая, призывает к себе сына и говорит ему: «Ступай в Санкт-Петербург, сделайся владыкой города, ни перед чем не отступай и никого не бойся, ибо Бог – это старая свинья».
Подобные слова, услышанные из уст отца, для которого святотатство вовсе не было пустым звуком, произвели на меня такое же впечатление, какое произвел бы пожар или землетрясение. Но я не менее хорошо, хотя с того дня прошло больше пятидесяти лет, помню, что следом за потрясением пришло чувство странного, чтобы не сказать извращенного удовольствия.
За долгие годы я довольно глубоко проник в учение пары-другой религий, но на пороге «обращения» каждый раз отступал из боязни солгать самому себе. Ни одна из них, на мой взгляд, не обладает достаточной свободой, чтобы признать, что самой глубокой и сильной потребностью человека является месть и что каждый из нас должен удовлетворять эту потребность, хотя бы в словесной форме. Попытки заглушить месть приводят к тяжелым расстройствам. Многие, если не все виды неуравновешенности проистекают из-за того, что человек слишком надолго откладывал свою месть. Надо уметь взрываться! Любое проявление кризиса выглядит более здоровым, чем стремление копить в себе ярость.
Философия в морге. «Мой племянник – неудачник, это очевидно. Если бы он преуспел в жизни, его бы не постигла такая кончина». – «Видите ли, мадам, – возразил я дородной матроне, произносившей эти слова, – и преуспевшие, и не преуспевшие в жизни – все кончают одинаково». Она немного подумала и сказала: «Вы правы». И то, что эта тетка согласилась со мной, неожиданно взволновало меня едва ли не так же сильно, как смерть моего друга.
Психи… Мне кажется, что необыкновенные вещи, происходящие с ними, лучше всего приоткрывают завесу тьмы над будущим. Только они позволяют хоть краешком глаза заглянуть в него и расшифровать его знаки. Отвернуться от них означает навсегда лишить себя возможности описать грядущие дни.
– Какая жалость, – говорили вы, – что N. ничего не создал.
– Это не важно. Главное, что он существует. Если бы он пек книги одну за другой и имел несчастье «самореализоваться», мы не смогли бы в течение целого часа говорить о нем. Быть кем-то – преимущество более редкое, чем создавать что-либо. Делать легко. Гораздо труднее пренебрегать своими талантами и отказываться от их использования.
На улице идут съемки фильма. Одну и ту же сцену повторяют бессчетное число раз. Один из зрителей-прохожих, судя по всему провинциал, никак не может прийти в себя: «Чтобы после этого я когда-нибудь пошел в кино?»
Точно такую же реакцию способно вызвать что угодно, стоит случайно заглянуть за подкладку внешней видимости и подсмотреть его тайные пружины. И тем не менее в каком-то почти чудесном помрачении ума гинекологи влюбляются в своих клиенток, могильщики заводят детей, неизлечимые больные строят грандиозные планы, а скептики сочиняют книги…
Сын раввина Т. сетовал, что, несмотря на период страшных репрессий, не появилось ни одной оригинальной молитвы, которую могло бы принять все сообщество и которую можно было бы читать в синагогах. Я уверил его, что он напрасно удручается и переживает, – великие бедствия никогда ничего не приносят литературе или религии. Плодотворны только половинчатые несчастья, поскольку они обладают способностью быть и служить отправным пунктом. Слишком совершенный ад почти так же бесплоден, как рай.