мали, что своими трудами славят Бога. Отчасти это так и есть, но только отчасти.
Невозможно создать произведение, не прикипев к нему всей душой, не став его рабом. Сочинительство – наименее аскетичное из всех занятий.
Когда я долго не могу заснуть, ко мне тоже является мой злой гений – в точности, как к Бруту перед битвой под Филиппами…
«Неужели я похож на типа, который обязан здесь что-то делать?» Вот что мне хочется ответить бестактным надоедалам, которые пытают меня, чем я занимаюсь.
Говорят, что метафора – это нечто такое, что «можно было бы нарисовать». Все, что на протяжении последнего века было создано в литературе живого и оригинального, опровергает это мнение. Если и есть что-нибудь, что устояло перед временем, так это именно метафора со строго определенным контуром, то есть «связная» метафора, против которой всегда так бурно восстает поэзия. Не случайно мертвые стихи – это стихи, ушибленные связностью.
Слушая прогноз погоды, я испытал живейшее волнение от слов «моросящие дожди». Лишнее доказательство того, что поэзия – не в словах, а внутри нас, хотя прилагательное «моросящий» само по себе способно вызвать дрожь.
Стоит мне усомниться в чем-нибудь, точнее говоря, стоит мне почувствовать, что мне необходимо в чем-нибудь усомниться, как на меня накатывает странное, тревожное ощущение благополучия. Мне намного легче обходиться без намека на убеждения, чем без сомнений. Опустошительное, вдохновляющее сомнение!
Не бывает ложных ощущений.
Погрузиться в себя и обнаружить там молчание такое же древнее, как бытие. Даже еще более древнее.
Желать смерти можно только в виду смутных бедствий. Конкретное несчастье заставляет бежать от смерти.
Если бы я ненавидел человека как такового, я не смог бы с такой легкостью сказать, что ненавижу человеческое существо, потому что в слове «существо» вопреки всему имеется хотя бы легкий намек на полноту, загадку и притягательность, то есть на свойства, чуждые идее человека.
«Дхаммапада»[26] рекомендует: чтобы освободиться от всего, что мешает, надо потрясти двойную цепь Добра и Зла. Наша духовная отсталость не дает нам понять, что и Добро являет собой оковы. Поэтому мы никогда не освободимся.
Все вращается вокруг боли – остальное неважно и несущественно, потому что мы помним только о том, что причиняет страдания. Но так как истинны только болезненные ощущения, остальные приходится считать бесполезными.
Вслед за безумцем Кальвином я верю, что еще в материнской утробе нам предопределено либо спастись, либо заслужить осуждение. Значит, еще до рождения мы уже прожили свою жизнь.
Тот, кто понял тщету всех мнений, – свободен; тот, кто сумел извлечь из этого урок, – освобожден.
Не бывает святости без наклонности к скандалу. Это относится не только к святым. Любой человек, стремящийся выделиться тем или иным способом, показывает, что в нем в большей или меньшей мере развита тяга к провокации.
Я чувствую, что свободен, и знаю, что это не так.
Я выкидывал из своего словаря слово за словом. Пережить погром удалось всего одному из них, и это было слово одиночество.
Если я сумел продержаться до сегодняшнего дня, то только потому, что за каждым ударом судьбы, казавшимся непереносимым, следовал другой, еще более суровый, за ним третий и так далее. Если мне суждено попасть в ад, я хотел бы, чтобы его круги множились и множились, тогда можно надеяться, что в каждом из них тебя ждет новое испытание, всякий раз богаче предыдущего. Чем не спасительная политика, во всяком случае, в области страданий?
Трудно сказать, к чему именно в нашей душе обращается музыка, но ясно, что она проникает в такие глубины, которые недоступны даже безумию.
Необходимость тащить груз своего тела кажется мне совершенно излишней. Вполне хватило бы и бремени собственного «я».
Чтобы вновь обрести вкус к некоторым вещам и обновить «душу», мне не повредил бы сон продолжительностью в несколько космических периодов.
Никогда не мог понять своего друга, вернувшегося из Лапландии, когда он рассказывал, какую испытывал подавленность, если на протяжении многих дней не встречал ни малейшего следа людей.
Человек с заживо содранной кожей, возведенный в ранг теоретика безразличия; конвульсионер[27], прикидывающийся скептиком.
Похороны в нормандской деревне. Расспрашиваю крестьянина, издали глядящего на траурную процессию, о подробностях события.
«Молодой еще был, шестьдесят только стукнуло… Нашли-то его прямо в поле… А что поделаешь? Жизнь такая… Жизнь такая… Жизнь такая…»
Этот рефрен, поначалу показавшийся даже забавным, привязался ко мне и долго не давал покоя. Славный крестьянин и не догадывался, что сказал о смерти все, что можно о ней сказать, все, что мы о ней знаем.
Я люблю читать книги так, как читают их консьержки – идентифицируя себя с автором и всей книгой. Любой другой подход навевает мне мысли о расчленителе трупов.
Когда какой-нибудь человек меняет свои убеждения, вначале ему завидуют, потом его жалеют, наконец – презирают.
Нам нечего было сказать друг другу, и, произнося пустые слова, я чувствовал, как земля несется в пространстве и я несусь вместе с ней на головокружительной скорости.
Понадобились годы и годы, чтобы пробудиться ото сна, которым наслаждаются остальные, а потом еще годы и годы, чтобы забыть об этом пробуждении…
Когда мне нужно сделать какое-нибудь дело, взятое на себя по обязанности или ради удовольствия, стоит мне приступить к его выполнению, все без исключения занятия кажутся мне важными и увлекательными, все, кроме этого дела.
Думать надо о тех, кому жить осталось совсем недолго, кто знает, что для него больше не существует ничего, кроме времени для размышлений о скорой кончине. Писать надо для гладиаторов…
Наша эра подвергается эрозии вследствие нашей немощи, и образующаяся при этом пустота заполняется сознанием. Впрочем, нет, не так – эта пустота и есть само сознание.
Когда оказываешься в слишком красивом месте, начинаешь чувствовать моральный распад. При соприкосновении с раем «я» разрушается.
По всей вероятности, именно для того чтобы избежать этой опасности, первый человек и сделал известный всем выбор.
По зрелом размышлении, утверждений существует гораздо больше, чем отрицаний, – во всяком случае, так это было до настоящего времени. Поэтому давайте отрицать, не терзаясь угрызениями совести. На чаше весов все равно перевесит вера.
Субстанцией произведения является невозможное – то, чего мы так и не смогли достигнуть, то, что не могло быть нам дано, иначе говоря, сумма всех тех вещей, в которых нам было отказано.
В надежде на «восстановление сил» Гоголь отправился в Назарет и маялся там скукой, как на «российском вокзале». Именно это происходит с каждым из нас, когда мы пытаемся найти во внешнем мире то, что может существовать только в нас самих.
Покончить с собой потому, что ты есть то, что ты есть, – согласен. Но не потому, что кто-то захочет плюнуть тебе в лицо, пусть даже это будет целое человечество!
К чему бояться ожидающего нас небытия, если оно ничем не отличается от того небытия, которое нам предшествовало? Этот аргумент древних мыслителей против страха смерти совершенно не годится в качестве утешения. До того у нас был шанс избежать существования; теперь мы уже существуем, и боится исчезновения именно эта частичка существования, то есть нашего невезения. Конечно, слово «частичка» выбрано неудачно, ведь каждый из нас считает себя больше или, в крайнем случае, равным вселенной.
Обнаруживая, что все вокруг ирреально, мы и сами становимся ирреальными и пытаемся пережить самих себя, опираясь на жизненную силу и веление инстинктов. Но это уже ложные инстинкты и ненастоящая жизненная сила.
Если тебе предначертано заниматься самоедством, ничто тебя не спасет: любой пустяк ты будешь переживать как великое горе. Смирись с этим и будь готов в любых обстоятельствах отдаться тоске, ибо таков твой удел.
Подумать только, как много тех, кому удалось умереть!
Невозможно не злиться на тех, кто пишет нам заставляющие волноваться письма.
В одной из отдаленных индийских провинций люди не только объясняли все на свете снами, но и черпали в них сведения для исцеления болезней. При улаживании деловых вопросов, и повседневных, и самых важных, тоже руководствовались снами. Так продолжалось вплоть до прихода англичан. С тех пор как они появились, говорил один местный житель, мы перестали видеть сны.