Во время своего знаменитого посольства в Рим, во втором веке до нашей эры, Карнеад воспользовался случаем, чтобы в первый день произнести речь в защиту справедливости, а во второй – против нее. Начиная с этого момента на страну, где до того царили здоровые нравы, обрушилось разрушительное воздействие философии. Так что же такое философия? Червь в сердцевине плода…
Присутствовавший при выступлениях грека Катон Цензор пришел в такой ужас, что потребовал от сената как можно быстрее удовлетворить все требования афинской депутации, – настолько вредоносным и даже опасным казалось ему ее присутствие. Не следовало позволять римской молодежи общаться с подобными растлителями умов. Карнеад со товарищи в отношении нравственности представляли собой такую же угрозу, как карфагеняне в военном отношении. Народы, чье развитие идет по восходящей, превыше всего опасаются отсутствия предрассудков и запретов и интеллектуального бесстыдства – всего того, что так влечет угасающие цивилизации.
Гераклит преуспел во всех своих начинаниях – и был покаран. Троя жила слишком счастливой жизнью – и она погибла.
Размышляя об общих чертах всех трагедий, поневоле приходишь к выводу, что так называемый свободный мир, удачливый во всем, неминуемо ждет судьба Илиона, ибо зависть богов не утихает и после его гибели.
«Никто во Франции больше не хочет работать. Все хотят писать», – сказала мне консьержка, понятия не имевшая, что в тот самый день она вынесла приговор всем постаревшим цивилизациям.
Общество, утратившее способность к самоограничению, обречено на гибель. Разве может оно при чрезмерной широте взглядов обезопасить себя против эксцессов и смертельного риска свободы?
Идеологические схватки достигают степени пароксизма только в тех странах, где принято сражаться и гибнуть во имя слов, иными словами, в тех странах, которые пережили религиозные войны.
Народ, исполнивший свою миссию, подобен писателю, начавшему повторяться, вернее, писателю, которому больше нечего сказать. Ведь тот, кто повторяется, все еще верит в себя и свои идеи, тогда как у конченого народа сил не остается даже на то, чтобы мусолить собственные прежние лозунги, когда-то обеспечившие его превосходство и расцвет.
Французский язык стал языком провинциалов. Коренные жители страны не находят в этом никаких неудобств. Только чужаки безутешны. Только они скорбят об утрате Нюанса…
Фемистокл при единодушной поддержке соотечественников приказал казнить переводчика послов Ксеркса, явившихся в Афины с требованием земли и воды, за то, что тот «посмел использовать греческий язык для выражения пожеланий варвара».
Народ может позволить себе подобный жест, лишь находясь на вершине своего развития. Как только он перестает верить в свой язык и больше не считает его высшей формой выразительности, идеалом языка, для него наступает пора упадка и он сходит со сцены.
Один мыслитель прошлого века заявил в своем простодушии, что Ларошфуко, который в прошлом был во всем прав, в будущем будет опровергнут. Идея прогресса лишает интеллект чести.
Чем дальше продвигается вперед человек, тем меньше он способен к решению своих проблем. Когда же, в последней стадии ослепления, он пребывает в твердом убеждении, что еще чуть-чуть – и он добьется своего, тут-то и наступает непредвиденное.
Я бы еще согласился пошевелиться, если бы наступил Апокалипсис, но беспокоиться ради какой-то революции… Приложить усилие, способствуя концу света или зарождению нового бытия, последней или первой катастрофе – это еще куда ни шло. Но тратить силы ради того, чтобы что-то изменилось к лучшему или к худшему, – нет, ни за что.
Обладать убеждениями может только тот, кто никогда и ни во что не вникал глубоко.
В конечном итоге терпимость порождает больше бед, чем нетерпимость. Если это утверждение верно, то оно является самым суровым обвинением против человека.
Как только животные попадают в обстановку, где им больше не надо бояться друг друга, они впадают в подавленность и приобретают тот отупелый вид, в каком предстают перед нами в зоопарках. Отдельные люди и целые народы будут выглядеть точно так же, если только настанет день, когда они достигнут полной гармонии и больше не будут явно или тайно трепетать друг перед другом.
На расстоянии уже ничто не кажется ни хорошим, ни дурным.
Историк, пытающийся судить прошлое, превращается в журналиста из другого времени.
Через две сотни лет (надо быть точным!) оставшихся в живых представителей слишком удачливых народов поместят в резервации, и зеваки будут ходить глазеть на них, испытывая отвращение, сочувствие или изумление, а порой и злорадное восхищение.
Кажется, обезьяны, живущие стадом, изгоняют из своих рядов особей, тем или иным способом общавшихся с человеком. Какая жалость, что этой детали не знал Свифт!
Что правильнее – ненавидеть свой век или все века вообще?
Попробуйте представить себе, что Будда покидает мир из-за своих современников…
Человечество так любит спасителей, этих безумцев, с бесстыдным неистовством верящих в себя, только потому, что воображает, будто они веруют в него.
Сила этого государственного лидера в его цинизме и приверженности химерам. Это поистине бессовестный мечтатель.
Самые худшие преступления совершаются на волне энтузиазма – убийственного состояния, ответственного почти за все беды народов и отдельных людей.
Будущее? Можете в него заглянуть, если вам так нравится. Лично я предпочитаю держаться невероятного настоящего и невероятного прошлого. Возможность столкнуться с Невероятным как таковым я оставляю вам.
– Вы выступаете против всего, что делается после последней войны, – говорила мне дама, державшаяся в курсе всех новостей.
– Вы ошиблись в сроках, я – против всего, что делается после Адама.
Гитлер, несомненно, самый зловещий исторический персонаж. И при этом самый пафосный. Ему удалось добиться прямо противоположного тому, к чему он стремился, и пункт за пунктом разрушить собственный идеал. Вот почему он уникально чудовищен, то есть является дважды чудовищем. Самый пафос его чудовищен.
Все великие события были спровоцированы сумасшедшими, сумасшедшими посредственностями. Точно так же, и в этом можно не сомневаться, будет обстоять дело и с «концом света».
Все те, кто творит на земле зло, учит «Зохар», не лучше вели себя и на небесах. Они так торопились их покинуть и так спешили к бездне, что «явились на землю раньше предназначенного времени».
Бросаются в глаза глубина этого учения о предсуществовании душ и его полезность, позволяющая объяснить, почему «злодеи» чувствуют себя на земле столь
уверенно и всегда торжествуют, занимают самое прочное положение и всегда все знают. Они заранее готовились к своему перевороту, так стоит ли удивляться, что земля безраздельно принадлежит им? Они завоевали ее еще до своего появления здесь, а это значит, они владеют ею извечно.
Что отличает истинных пророков? То, что именно они стоят у истоков взаимоисключающих и враждующих движений и течений.
И жители метрополии, и обитатели деревушки до сих пор больше всего радуются, наблюдая за падением одного из себе подобных.
Потребность к разрушению укоренена в нас столь глубоко, что никому еще не удалось выкорчевать ее из собственной души. Она является составной частью сущности каждого человека, основой его бытия, и, бесспорно, имеет бесовскую природу.
Мудрец – это отошедший от дел, успокоившийся разрушитель. Все остальные – разрушители при исполнении.
Несчастье – пассивное, навязанное другими состояние, тогда как проклятие предполагает некий отрицательный выбор, а следовательно, содержит некую идею миссии, внутренней силы, совсем не обязательно присутствующую в несчастье. Проклятый человек – или целый народ – явление совершенно другого порядка, нежели человек (или народ) просто несчастный.
История в собственном смысле слова не повторяется, но поскольку число иллюзий, которые способен испытывать человек, ограничено, то эти иллюзии все время возвращаются к нему под другой личиной, придавая самой облезлой мерзости вид новизны и лакируя ее новым трагизмом.
Разрушение выглядит подозрительно именно потому, что разрушать так легко. Кто угодно способен достичь вершин в этом деле. Впрочем, разрушать что-то вне себя все-таки легче, чем заниматься саморазрушением. Что объясняет превосходство падших над агитаторами и анархистами.
Если б мне привелось жить на заре христианства, боюсь, я поддался бы его очарованию.
Как же я ненавижу этого исполненного любви ко всем фанатика, который якобы существовал, и как корю себя за то, что два тысячелетия назад примкнул бы к нему.
Разрываемый между склонностью к насилию и горьким разочарованием, я чувствую себя точно так же, как террорист, твердо решившийся на какое-нибудь покушение и остановившийся на полпути, чтобы почитать Екклесиаста или Эпиктета.