Я плотно закрываю ставни и укладываюсь в темноте. Внешний мир обращается во все менее ясно различимый шум и наконец вообще исчезает. Я остаюсь наедине с собой, но… в том-то и загвоздка! Были же в мире отшельники, которые всю жизнь вели диалог с самым сокровенным в своей душе! Почему я не могу последовать их примеру, почему мне недоступна эта последняя из возможностей, позволяющая соприкоснуться с заветной частью собственной сущности? Если и есть что-то, что действительно важно, то это именно разговор с собственным «я», переход к внутреннему «я» и обратно, но он обретает значение, только если практиковать его постоянно, так, чтобы в конце концов просто «я» растворилось в сущностном «я».
Даже в ближайшем окружении Бога имелись проявления недовольства, о чем свидетельствует мятеж ангелов – первый в истории мятеж. Очевидно, на всех уровнях творения ни одно создание не может простить другому его превосходства. Как знать, может быть, существуют даже завистливые цветы…
Добродетели не имеют собственного лица. Они безличны, абстрактны, условны и изнашиваются раньше, чем пороки, которые благодаря своей жизненной силе с возрастом становятся только более рельефными и гнусными.
«Боги наполняют собой все вокруг» – так на заре философии учил Фалес. Сегодня, когда настали сумерки философии, мы имеем полное право заявить – не только ради соблюдения симметрии, но просто из уважения к очевидности этой истины, – что «ни в чем нет и следа богов».
Я был единственным посетителем этого деревенского кладбища, когда там появилась беременная женщина. Я сейчас же ушел прочь – лишь бы не смотреть на эту носительницу трупа, лишь бы не думать о контрасте между этим агрессивно выпирающим животом и стертыми могилами, между лживым обещанием и тем, чем кончаются всякие обещания.
Желание молиться не имеет ничего общего с верой. Оно проистекает из совершенно особого состояния подавленности и сохраняется до тех пор, пока не проходит эта подавленность, даже если и сами боги, и воспоминание о них успели навсегда исчезнуть.
«Всякое произнесенное слово может надеяться только на неуспех» (Григорий Палама).
Столь радикальное осуждение любой литературы могло принадлежать только мистику, то есть человеку, профессионально исследовавшему Невыразимое.
В античности многие, особенно среди философов, прибегали к добровольной асфиксии – задерживали дыхание, пока не наступала смерть от удушья. Этот чрезвычайно элегантный и очень практичный способ самоубийства исчез без следа, и нет никакой уверенности в его возможном возрождении.
Говорено и переговорено: идея судьбы, подразумевающая какое-то изменение, какую-то историю, неприложима к неподвижному существу. Следовательно, нельзя говорить о «судьбе» Бога.
В теории это действительно верно. Но на практике мы только этим и занимаемся, особенно в эпохи, когда рушатся верования и шатаются основы веры, когда не остается ничего, что могло бы противостоять времени, когда сам Бог оказывается затронут всеобщим упадком.
Как только мы начинаем хотеть, мы немедленно подпадаем под юрисдикцию беса.
Жизнь – ничто; смерть – все. Между тем не существует ничего такого, что можно было бы назвать смертью независимо от жизни. Но именно это отсутствие четко определимой реальности и автономии и делает смерть универсальной. У нее нет собственной области, она повсеместна, как и все, чему не хватает идентичности, границ и содержания; она есть наглая бесконечность.
Эйфория… Привычное настроение и следующие за ним мысли под влиянием какой-то неясной силы покинули меня, и я оказался во власти необъяснимого ликования. Подобную беспричинную радость, подумал я, должны испытывать люди, погруженные в дела или борьбу, люди, производящие что-то. Они не желают, да и не могут размышлять о том, что отрицает их существование. Впрочем, даже если бы они задумались над этим, ни к каким выводам так и не пришли бы, как и я в тот памятный день.
К чему расцвечивать подробностями то, что не требует никаких комментариев? Текст с объяснениями перестает быть текстом. Мы переживаем каждую идею, а не расчленяем ее на составные части; мы используем ее в своей борьбе, а не описываем этапы ее становления. История философии есть отрицание философии.
Как-то, в приступе довольно сомнительной скрупулезности, я поддался желанию выяснить, какие конкретно вещи заставляют меня чувствовать усталость, и принялся составлять их список. Далеко не исчерпанный, он оказался таким длинным и гнетущим, что я счел предпочтительным ограничиться усталостью в себе — греющим душу термином, философский ингредиент которого способен поднять с постели больного чумой.
Синтаксис разрушается и распадается; победу торжествует двусмысленность и приблизительность. Это очень хорошо. Правда, если вы попробуете составить завещание, вас охватит сомнение, а так ли уж заслуживала презрения пресловутая покойная точность выражения.
Что такое афоризм? Огонь без пламени. Так стоит ли удивляться, что не бывает желающих погреться у него?
«Непрестанная молитва», которую проповедовали сторонники исихазма… Не уверен, что я смог бы возвыситься до нее, даже если полностью утратил бы разум. В набожности я признаю только перехлесты, всякие подозрительные излишества, и аскеза ни на минуту не показалась бы мне привлекательной, если бы она не сопровождалась всем тем, что служит признаком плохого монаха: бездельем, обжорством, склонностью к унынию, алчностью и отвращением к миру, необходимостью разрываться между трагедией и экивоком и надеждой на внутренний крах.
Не помню, кто именно из Отцов Церкви рекомендовал ручной труд как средство от скуки.
Превосходный совет, которому я всю жизнь следовал по собственному побуждению. Нет такой вековой тоски, которая устояла бы перед любительским ремеслом.
Годы и годы без кофе, без спиртного, без табака! К счастью, остается тревога, способная заменить самые сильные возбуждающие средства!
Самый суровый упрек, которого заслуживают полицейские режимы, основан на том, что они заставляют людей из осторожности уничтожать письма и личные дневники, то есть наименее фальшивую часть литературы.
Чтобы дух не дремал, клевета оказывается не менее эффективной, чем болезнь. Та же настороженность, то же вымученное внимание, то же чувство опасности, то же подстегивающее смятение, то же мрачное обогащение…
Я – ничто, и это очевидно. Но поскольку на протяжении долгих лет я хотел быть чем-то, мне так и не удается до конца преодолеть это желание. Оно существует уже потому, что существовало когда-то, оно донимает меня и подчиняет себе, как бы я ни тщился от него отделаться. Напрасно я пытаюсь сплавить его в прошлое – оно не дается и снова преследует меня. Никогда не ведавшее удовлетворения, оно сохранилось в полной неприкосновенности и отнюдь не намерено слушать моих приказаний. Зажатый между собой и своим желанием, что я могу?
Св. Иоанн Климакский пишет в своей «Лестнице в рай», что монах, одержимый гордыней, не нуждается в преследовании беса, ибо он сам себе бес.
Мне вспоминается Икс, который ушел в монастырь, но жизнь его там не заладилась. Не было на свете человека, лучше, чем он, приспособленного к мирской жизни и мирскому блеску. Не способный ни к смирению, ни к подчинению, он все-таки избрал одиночество и дал ему поглотить себя. В нем не было ничего, чтобы, по выражению все того же Иоанна Климакского, стать «возлюбленным Господа». Дабы обрести спасение, а тем более помочь в его обретении другим, одного сарказма мало. Сарказмом можно только замаскировать свои раны, не говоря уже о своем отвращении к миру.
Жить, не ведая никаких амбиций, – великое счастье и великая сила. Я заставляю себя жить именно так. Но сам факт, что я принуждаю себя к этому, свидетельствует о моей тщеславности.
Время, свободное от размышлений, – на самом деле единственно наполненное. Не надо краснеть от стыда, подсчитывая, как много мгновений мы потратили ни на что. Эти мгновения только с виду пусты, в действительности же они поражают полнотой. Медитация есть высший вид досуга, секрет которого утрачен.
Благородные жесты всегда вызывают подозрение. О каждом из них мы сожалеем. Они фальшивы, театральны, вызваны стремлением к позерству. Справедливости ради добавим, что почти такое же сожаление вызывают и подлые жесты.
Вспоминаю отдельные мгновения своей жизни, от самых нейтральных до самых волнующих, и спрашиваю себя: что осталось от каждого из них и какая теперь между ними разница? Все они слились в одно, утратили выпуклость и реальность. Лишь в те минуты, когда я не чувствовал ничего, я приближался к истине, то есть к своему нынешнему состоянию, в котором я пытаюсь осмыслить свой прошлый опыт. Так что толку что-либо испытывать? Ни память, ни воображение не способны возродить к жизни ни один былой «экстаз»!
Ни один человек до последней минуты не способен полностью познать смерть: даже для пребывающего в агонии она таит чуточку новизны.
Если верить Каббале, Бог создал души сразу же, и все они изначально имели ту же форму, какую должны были обрести после своего воплощения. Когда приходит время, очередная душа получает приказ соединиться с предназначенным ей телом и каждая из них тщетно молит Создателя избавить ее от этой грязи и этого рабства.