комментария…
К счастью, я неверующий. Будь у меня вера, я жил бы в постоянном страхе ее утратить. Поэтому она ничем не помогла бы мне, а только навредила.
Обманщик, «враль», сознательно идущий на обман, то есть не скрывающий от себя собственной лжи, продвигается в познании намного дальше, чем степенный, пользующийся уважением, цельный мыслитель.
Тот, у кого есть тело, имеет право на звание отверженного. Если же у него есть к тому же и «душа», то он вправе претендовать на анафему.
На каком языке говорить с человеком, который потерял все? Лучше всего отдать предпочтение самым туманным и расплывчатым выражениям.
Сожаление первично: поступки, которых мы не совершили, заставляют нас без конца возвращаться к ним мыслями и в силу этого образуют главное содержание нашего сознания.
Как хочется иногда почувствовать себя каннибалом! Не ради удовольствия сожрать кого-нибудь, а ради того, чтобы потом тебя вырвало.
Не желаю больше быть человеком. Мечтаю о какой-нибудь другой форме вырождения.
Каждый раз, когда ты стоишь на перепутье, приляг и полежи спокойно несколько часов. Решения, принятые на ногах, ничего не стоят, – они продиктованы либо гордыней, либо страхом. Конечно, ты и лежа не свободен от этих двух бичей, но тогда они проявляются в более мягкой, вневременной форме.
Когда кто-нибудь жалуется, что не достиг в жизни своей цели, достаточно напомнить ему, что и сама жизнь пребывает в аналогичной ситуации – если не хуже.
Произведения умирают. Но их фрагменты, не имевшие собственной жизни, и умереть не могут.
Ужас перед второстепенными вещами буквально парализует меня. Ведь именно второстепенное есть сущность всякой коммуникации (следовательно, и мышления), оно – плоть и кровь устного и письменного слова. Попытка отвернуться от него равнозначна заигрыванию со скелетом.
Удовольствие, которое мы получаем от сознания выполненного дела (особенно когда не верим в него и даже его презираем), доказывает, насколько глубоко в нас чувство принадлежности к толпе.
Моя заслуга не в том, что я ни на что не годен, а в том, что я сознательно к этому стремлюсь.
Если я не отрекаюсь от своих корней, то только потому, что лучше быть никем, чем подобием чего бы то ни было.
Человек – это смесь автоматизмов и капризов. Это разладившийся робот, робот с дефектами. Пусть он таким и остается. Не дай бог, его кто-нибудь отладит.
Каждый из нас ждет одного и того же – смерти, одни терпеливо, другие с нетерпением. Но осознание этого приходит к нам лишь вместе со смертью, то есть слишком поздно, чтобы возрадоваться ее приходу.
Я больше чем уверен, что человек научился молиться раньше, чем разговаривать. Разве мог бы он вытерпеть все муки, которые свалились на него, когда он отверг, отринул животное состояние, без стонов и ворчания – этих прообразов и предвестников молитвы?
И в искусстве, и во всем остальном тот, кто комментирует, обычно и более искушен, и более проницателен, чем тот, кого он комментирует. Таково преимущество убийцы перед жертвой.
«Возблагодарим же богов за то, что они никого не привязывают к жизни силой».
Сенека (чей стиль, если верить Калигуле, страдал нехваткой связности) сумел выразить главное. Этому способствовала не столько его верность стоицизму, сколько его восьмилетняя ссылка на Корсику, в те времена слывшую совершенно диким краем. Благодаря этому испытанию его легкомысленный ум приобрел новое измерение, чего в нормальных условиях не случилось бы никогда. Оно же позволило ему обойтись без благотворного влияния болезни.
Вот оно, это мгновение… Оно пока еще мое, но вот оно утекает, ускользает от меня – и его уже нет. Разве попробовать с другим? Решено. Вот оно снова здесь, оно принадлежит мне… и снова исчезает где-то вдали. Почему я с утра до ночи должен производить прошлое?
Чего он только ни испробовал, чтобы приобщиться к мистической мудрости! Все понапрасну. После этого ему не оставалось ничего другого, кроме приобщения к просто мудрости.
Когда люди начинают задаваться так называемыми философскими вопросами и выражаться на неизбежном в этом случае жаргоне, они напускают на себя вид агрессивного высокомерия. А ведь философия – область, в которой наличие неразрешимых проблем подразумевается само собой, следовательно, таким же обязательным должно быть и требование скромности. Впрочем, контраст здесь только кажущийся. Чем серьезнее обсуждаемый вопрос, тем скорее изменяет философу трезвость мысли, так что, в конце концов, он нередко начинает и к себе самому подходить с теми же мерками, какие диктует важность проблемы. Еще более кичливы в этом отношении богословы, чему тоже есть объяснение: нельзя безнаказанно трактовать Бога. Каждый, кто этим занимается, кончает тем, что волей-неволей пытается приписать себе кое-какие из его атрибутов – самые дурные, разумеется.
Дух, пребывающий в мире с миром и с самим собой, хиреет и чахнет. Зато всякая малость, выводящая из этого состояния, снова заставляет его расцвести. Мышление, в конечном счете, есть не более чем бессовестная эксплуатация наших невзгод и затруднений.
Тело, в прошлом мой верный союзник, лишило меня своей милости; оно перестало меня слушаться и быть моим соучастником. Преданный, брошенный, сданный в архив, что бы я делал, если бы не компания моих старых честных болячек, не оставляющих меня ни днем ни ночью?
Люди «изысканных манер» не способны к словотворчеству. Напротив, откровенные бахвалы и любители грубости, окрашенной искренним чувством, добиваются в этой области поразительных успехов. Они ближе к природе и умеют жить словом. Неужели литературный гений – удел обитателей притонов? Во всяком случае, некий минимум похабщины ему явно показан.
Следует держаться одного языка и при всяком удобном случае углублять его знание. Писателю болтовня с консьержкой может дать больше, чем беседа с ученым на иностранном языке.
«Чувствовать себя всем и понимать, что ты – ничто». Когда-то в юности я случайно натолкнулся на это отрывочное высказывание. Оно меня потрясло. Все, что я переживал тогда, и все, что мне довелось пережить впоследствии, укладывалось в эту поразительную и банальную формулу – синтез широты взглядов и пораженчества, восторга и ощущения тупика. Откровение чаще всего возникает не из парадокса, а из трюизма.
Поэзия исключает расчет и преднамеренность, она вся есть незавершенность, предчувствие, бездна. Ей не нужны ни геометрически выверенное мурлыканье, ни цепочки безжизненных эпитетов. Слишком сильны в нас обида и разочарование, слишком велики усталость и дух варварства, чтобы ценить ремесло.
Без идеи прогресса обойтись невозможно, а ведь она вовсе не стоит того, чтобы уделять ей такое внимание. С ней происходит то же самое, что и со «смыслом» жизни. Ясное дело, жизнь должна иметь какой-то смысл. Но попробуйте отыскать такой из них, который при ближайшем рассмотрении не окажется ничтожным до смехотворного.
Вырубают деревья. Строят дома. И повсюду рожи, рожи… Человек расползается повсюду. Человек – это раковая опухоль земли.
В идее рока есть нечто сладостно обволакивающее. От нее становится теплее.
На что стал бы похож троглодит, если бы он изведал все оттенки пресыщенности…
Удовольствие оклеветать самого себя не идет ни в какое сравнение с удовольствием быть оклеветанным другими.
Мне лучше, чем кому бы то ни было, известно, сколь велика опасность родиться на свет с ощущением всепоглощающей жажды. Это отравленный дар, ниспосланный Провидением нам в отместку. С таким грузом на плечах я не смог добиться ничего – в плане духовном, разумеется, а ведь только он и имеет значение. В моем поражении нет ничего случайного, оно органично вытекает из самой моей сущности.
Мистики со своими «собраниями сочинений». Когда, как они, обращаешься к Богу, и только к Богу, лучше воздержаться от писанины. Бог ведь не читает…
Каждый раз, когда я размышляю над сущностным, я нахожу его следы в молчании или исступлении, в немом оцепенении или крике. И никогда – в слове.
Когда на протяжении целого дня без конца размышляешь над неуместностью своего появления на свет, все, что планируешь сделать и что делаешь, представляется жалким и ничтожным. Сам себе напоминаешь тогда сумасшедшего, который излечился, но не перестает возвращаться мыслью к пережитому приступу безумия, тому «сну», от которого сумел пробудиться. Он так и будет до бесконечности вспоминать его, и исцеление не принесет ему никакой пользы.
Есть люди, которых страдание манит не меньше, чем других жажда выигрыша.
Человечество начало свой путь, поднявшись не с той ноги. Первым следствием этого стали злоключения в раю. Очевидно, вскоре не замедлят сказаться и остальные.