териалы, турбины, динамо-машины, высоковольтные мачты, подстанции — все, вплоть до изоляторов и лампочек. План строительства был рассмотрен и утвержден сроком на пять лет. Юлия Сергеевна внесла предложение сократить срок строительства до трех лет, но товарищи из Москвы своевременно напомнили, что колхозы, на которые в основном ляжет строительство, должны заниматься кое-чем и еще.
Борисова подумала и согласилась.
На рассветах спалось особенно крепко. Егор Лобов во сне слышит запах сухой ромашковой травы, и что-то колет ему в щеку. Он мычит, елозит головой по набитой травой наволочке, переворачивается на спину и стаскивает с себя ногами простыню и лежит в одних трусах. Все его молодое тело сейчас и бесстыдно и целомудренно — как это бывает только во сне.
Солнце встает, и все уже пошли к реке умываться.
Молоденькая повариха, младшая дочь деда Силантия Полька, став на колени, просовывает в шалаш голову, жмурится. Вглядевшись, вскакивает — щеки горят. Отбегает от шалаша и зовет издали:
— Егор! Егорка! Вставай, давно встали! Завтракать пора! Его-орка!
Егор открывает глаза, слушает, не шевелясь.
— Здравствуй, Поля! — говорит он. — А где остальные?
— Умываться ушли. Один ты дрыхнешь, лежебока. Вставай.
— Полька, иди сюда, — зовет он, и девушка, прижимая руки к груди, стоит молча, потом весело хохочет, отбегает от шалаша еще дальше.
— Ишь чего захотел! — кричит она. — Вставай, хватит валяться. Ишь разнежился…
Егор выходит из шалаша не сразу, ворочается, мучительно сладко тянется. Полька сгребает с бурлящего котла накипь и все оглядывается. Егор наконец выходит, в одних трусах, босой, идет к навесу, где у Польки варится в котле завтрак на тридцать человек и кипит чай.
На всякий случай Полька заходит от Егора по другую сторону котла, и он скалит зубы.
— Бесстыжий, штаны бы надел, — говорит она, хотя знает, что Егор каждое утро в одних трусах бегает купаться в Острицу.
— Чего я бесстыжий, в городах так и не то носят.
— Здесь тебе не город.
— А что здесь? — допытывается он, придвигаясь ближе и глядя на нее влюбленно-ласково.
— Отстань. — Она зачерпывает в уполовник кипящего варева, решительно отводит руку.
— Но, но! — пугается Егор, смеясь, отбегает, хватает полотенце и мчится вниз, к реке, и Полька глядит ему вслед и тиснет руки возле груди.
Солнце встает. Дремушинские леса затянуты туманом, он начинает редеть, и кое-где проступают вершины деревьев.
С утра должен был состояться митинг, но товарищи из обкома запаздывали, и бригады вышли на работу.
Егор Лобов валил в паре с Петровичем, в неделю обросшим медной бородой. Дело спорилось — колхоз платил не только трудодни, но и деньгами; кроме того, пошедшим на лесоповал в Дремушинские леса обещано лесу на избы, и добровольцев хоть отбавляй.
У Егора давно взмокла спина и затекла от напряжения шея, и он совсем перестал подавать пилу, только тянул к себе, а Петрович все не думал разгибаться, переходил от дерева к дереву, сам определял, куда валить, сам подрубал, плевал на железные ладони и коротко бросал:
— Давай!
Свалили толстущую, высоченную ель, и Петрович скомандовал:
— Теперь курить. Садись.
— Пилу надо протереть. Тяжело идет.
— Протри. Я бензин вон у первого пня поставил. Сначала давай покури, потом.
Петрович, скручивая цигарку, пощелкал языком, показывая на ель:
— Вот такую штуку бы на пол пустить. Эко добро, что мытый, сверкал бы.
— А ты и пусти. — У Егора слегка дрожали от усталости пальцы. — Скоро коней пригонят, начнем стаскивать. К берегу ее — плыви.
— Не возьмешь. — Петрович с сомнением пощелкал языком. — Больно велика. Эй, бабы, давай сучья руби, пока курим, — позвал он, оглядываясь и недоумевая. — Где они делись? Вот работнички!
Он сел рядом с Егором, стал курить.
— Партизан тут было видимо-невидимо. Вон за те холмы все с немцами цапались. Покойник Матвей-плотник, бывало, начнет рассказывать — всю ночь не заснешь. Наверно, вон на тех холмах взял он в плен австриячку.
— Бабу, что ль?
— То-то и дело — бабу ихнюю. Они к своим приезжали, дух им поддерживать. А дед Матвей сидит за кустом и ждет, куда немцы по ночному делу пойдут. У них не то, не у нас, — определенное место отведено, и только туда. Вот Матвей сидит за кустом и ждет, ну, а она и вышла из палатки. В темноте кто ее разберет — мужик то, баба ли? Идет фигура, да и все. Ну, он подождал, чтобы лишнее, значит, не тащить, и хлоп ее по колгану. Мешок надернул, взвалил на плечи — и попер. Здоров был дед, племянник его подкосил, а то бы досель жил. Ну что, притаскивает, развернули — ан баба. Грохоту, говорят, было! Ее, говорит, лярву, пятнадцать верст пер, а она ни черта не знает. Визжит по-своему, ничего не знаю, я из этого самого дома для публики и к войне никаких отношений не могу иметь.
Стирая с полотна пилы смолу бензином, Егор спросил, смеясь:
— А чего в тех холмах, что они за них дрались?
— То-то, сразу видно — на войне не побывал. Господствующая высота. Немцы пушки поставят — и все леса под прямым огоньком. Как чуть дымок или шорох — сейчас тебе пару горячих!
— Сейчас здесь будет вода. Говорят, целое море.
— Мне на это наплевать, мне лесу на дом приобресть. Дальше нельзя, тесно. Четыре человека со старухой, баба опять разгнездилась, вот-вот шестой заблекочет.
— Лес тебе будет, чего ты. Тут теперь работы на каких полмесяца, ну месяц. А там поплывем. Тахинин, говорят, скоро еще бригаду пришлет, для колхоза лес плавить. Вот и тебе заодно.
— Дай бог. А то возьмут и раздумают давать.
— Мне другое интересно. Станет станция, оживет все здесь. Электричество! Ты понимаешь?
Петрович пренебрежительно махнул:
— Мне до этого… Постой, постой! Гля, никак, начальство припожаловало?
И Петрович и Егор встали, увидев ловко пробирающуюся по навалу женщину в брюках и кожаной куртке, за нею россыпью прыгало, торопясь, человек десять, в том числе и бригадир от их колхоза здесь, на лесоповале. Женщина остановилась почти рядом с Егором и Петровичем, поздоровалась. Подождала своих. Она стояла на стволе только что сваленной толстой ели, балансируя руками, чтобы не упасть. Ей нравилось все вокруг, и Егор следил за нею, полуоткрыв рот от удивления: до того она была непривычна здесь в своих брюках, со своим румяным лицом и высокой грудью. Егор проморгал, когда у нее очутилась во рту папироса и лицо построжало, успокоилось.
— Вам, Чемуков, провести собрание и разъяснить товарищам колхозникам, что к сеноуборке здесь нужно закончить. На сеноуборку все должны вернуться в колхозы.
Егор слушал ее и не слышал, забыв и об усталости, и о Польке-поварихе, которая ему нравилась.
— Да, Георгий Юрьевич, там, я слышала, натолкнулись на партизанское кладбище. Пожалуйста, поручите кому-нибудь, лично проследите. Пусть перенесут — во-он! — на самый высокий холм. Объявим конкурс на лучший памятник партизанам и поставим.
— Сделаем, Юлия Сергеевна, — сдержанно отозвался невысокий мужчина в военном кителе и в кирзовых сапогах.
— Хорошо ведь, море, на берегу — монумент. — Женщина легко спрыгнула со ствола ели, и вслед за ней двинулись остальные. Некоторое время до Егора продолжали долетать отдельные слова и фразы.
Егор наконец оглянулся на своего напарника и протянул:
— Вот баба, слышал: монумент будет! Вот это да! Спите, родные, дорогие. Ты видел, какие ноги?
Петрович смачно плюнул:
— Дура ты! У тебя одно на уме, отъел морду, и работа не берет.
— Ты чего, Петрович?
— А того! Не трепись. Она тебе даст «ноги» — места не найдешь. Ты знаешь — кто? Борисова, секретарь обкома, да еще первый. Хватит лясы точить, бери пилу. Пошли. «Монуме-ент»!
Егор нагнулся за пилой после второго окрика, все стоял, глядел вслед ушедшим, а потом все вспоминал и ни в обед, ни в ужин не обращал на Польку никакого внимания. А вечером долго плескался в Острице: лето пятьдесят третьего начиналось жарко, дождей с весны почти совсем не упало, и Острица сразу начала мелеть.
В сравнении с прежней двухкомнатной квартирой маленький флигель при двухэтажном старинном, с белыми колоннами особняке показался огромным. Особняк стоял в глубине квартала, отделенный от улицы литой чугунной решеткой, окруженный старым садом, липами, каштанами и елями. По распоряжению Борисовой здесь разместили детский сад со своими песочницами, грибочками и разноцветными избушками на курьих ножках, и детский гомон и щебет всякий раз вызывали доброе, теплое чувство. Утром старый, усыпанный красным щебнем двор наполнялся разномастными колясками. Матери, спеша на работу, разматывали своих закутанных, как коконы, ребятишек. По ночам стояла непривычная тишина, шум улицы сюда не доходил, и Юлию Сергеевну это поначалу оглушало. Она подолгу не могла заснуть, тишина давила на нее, как если бы она находилась на дне глубокого колодца. Юлия Сергеевна шла в комнату матери, теперь почти не встававшей с постели, и, если мать не спала, они разговаривали. А впрочем, когда бы ни пришла дочь, Зоя Константиновна немедленно просыпалась, тяжело дыша, садилась, глядя на дочь тревожными глазами.
Если Юлии Сергеевне разговаривать не хотелось, она накидывала пальто и выходила в сад. Здесь было хорошо ранней весной и поздней осенью. Лето Юлия Сергеевна не любила, а зимой в саду холодно и неуютно. Юлия Сергеевна поселилась во флигеле вдвоем с матерью вскоре после того, как стала первым секретарем обкома, в то время у нее ясно начинала ощущаться потребность в тишине. Она уставала от людей, от непрерывных разговоров, совещаний, встреч, от необходимости думать, решать и решать, снова думать и снова решать.
Первый год ее работы секретарем обкома — она понимала — был годом особенным. Страна не воевала, не одерживала побед, как в сорок пятом, но было много другого, что потом навечно вписывается в историю. И, однако, это был все-таки пятьдесят третий год. Юлия Сергеевна медленно ходила по дорожкам сада, гладким, утрамбованным красным щебнем и усеянным редко упавшими, сбитыми ветрами листьями клена, бурой листвой липы, темноватыми, высохшими — ясеня. Она не позволяла подметать дорожки, шорох сухих листьев действовал успокаивающе. Последнее время слишком мало вот таких спокойных минут, так же мало, как и настоящих друзей. Впрочем, друзей совсем нет. Где они?