Горькие травы — страница 72 из 94

Он уходил из дому рано и возвращался поздно, шел прямо в кабинет, где уже была приготовлена постель. Кажется, через неделю после своего возвращения или чуть больше он проснулся среди ночи и сразу понял: жена здесь. Она сидела на краю тахты, и ее рука лежала у него на лбу. У нее была прохладная маленькая ладонь.

— Включи свет, — попросил он, помедлив, и она убрала руку.

— Скажи, Коля, зачем же все это? — услышал он ее голос и опять после долгого перерыва спросил:

— Что?

— Ты сможешь простить меня? Когда-нибудь?

И она и он знали, что этого он не умеет, и то, что она спросила, заставило его поморщиться, но и заставило его сказать:

— Не знаю.

Он произнес «не знаю» как-то неопределенно и вынужденно, хотя еще до этих слов сразу вспомнил вздрагивающие пальцы Борисовой у себя на плечах, свое, тогда почти неудержимое желание повернуться от окна и прижать ее, ту, другую женщину, к себе, прижать как можно сильнее, он знал, что такие, как она, приходят только однажды и уже больше не возвращаются.

И она действительно ушла, чтобы больше не возвращаться, но именно сейчас от всего, что было тогда в мартовскую ночь, он помнит только ее вздрагивающие пальцы у себя на плечах.

— Не знаю, — сказал он жене мягче и отчужденнее.

«Ну Сталин, ну что Сталин? — думал Дербачев, вернувшись как-то домой очень поздно, раздраженный и злой, — выдался трудный день: его несколько раз пытались убедить в том, во что он давно не верил. — Народ, государство, мировая политика… Ну и что? Народу нужна правда, государство — это народ, а правда народа — самая лучшая политика. Ну и что?»

Пройдя в свой кабинет мимо спальни, Дербачев не зажег света — не хотелось, и в темноте было лучше отдыхать — скорее отпускало нервы. Он сел на диван и стал курить, хотя последнее время курить ему было нельзя: от перенапряжения, от бессонных ночей, таких вот, как эта, когда человек остается наедине с собою, со своими сомнениями, — сердце сдавало. В последний год ему, вместе с другими товарищами, было поручено в ЦК очень ответственное и трудное дело по реабилитации несправедливо осужденных, и это наложило на него, на всю его теперешнюю жизнь свой особый отпечаток: порой ему хотелось куда-нибудь поехать, отдохнуть, но времени не было. И самое главное — некоторые старые работники ЦК и после решения съезда, вроде бы со всем согласившись, внутренне оставались на своих прежних позициях, и это очень затрудняло работу — опять приходилось бороться, не соглашаться, доказывать. Инерция прошлого еще велика, ее нелегко переломить, и сам Дербачев иногда ловил себя на том, что она временами оживает и в нем, и тогда становилось особенно скверно. Конечно, он согласен, как это ему сегодня сказали, что разрушение ради разрушения — всего лишь анархия. Нужно обладать совершенно омертвелым умом, чтобы искренне так думать. Разрушение ради разрушения — то, что происходит сейчас? Нет.

А под вечер эта случайная встреча с Борисовой, — она, конечно, не зашла бы к нему сама. Увидев его, она растерялась — он это ясно почувствовал и сейчас, вспоминая их неожиданный разговор, выражение ее лица, уже твердо уверен, что она принадлежит к тем, кто внутренне еще не согласен с происходящим; он готовил себя к новым спорам, проверял себя. Думал, что вот и схлестнулись накопившиеся в прошлом противоречия, и то, что иные не согласны, — закономерно.

— Юлия Сергеевна? — сказал он тогда, подходя и пожимая узкую прохладную ладонь. — Вот не ожидал…

— Вызывали по делам. Сегодня вечером уезжаю, Николай Гаврилович. Горячее время.

— Да, горячее не придумаешь. Ну, как у вас, что электростанция?

— Строим, Николай Гаврилович. Трудное дело — начать, а там… Знаете, все-таки идет, я думаю, справимся. — Борисова еле заметно усмехнулась, и Дербачев понял, что последнее сказано как напоминание ему об их давнем споре, о том, что в этом споре она, мол, была хоть и не совсем, но права, и дело это стоящее.

— Кто знает, — ответил он все еще благодушно. — А на мой взгляд, колхозам Осторечья придется сильно помочь: этот заскок им дорого обойдется. Вас надо было остановить, а вам трижды «ура» пропели, вот и занесло не туда. Не так ли, Юлия Сергеевна?

— Не знаю, Николай Гаврилович. Что бы там ни говорить, а электростанция будет.

— Теперь, конечно, куда же денешься…

— Скажите, Николай Гаврилович, а вы сейчас чем занимаетесь? Можно спросить?

— Почему же… Копаюсь в прошлом, Юлия Сергеевна, приходится.

— К чему это прошлое? — вслух подумала она. — Тут с настоящим никак не разберешься.

Он пристально поглядел на нее, пытаясь понять, о чем она в самом деле хотела сказать, и сразу всплыл март пятьдесят третьего: низенькая комнатка в домике тети Глаши, неожиданное появление Борисовой среди ночи; даже вспомнил свои мысли и состояние тогда.

— Отчего же, — произнес он медленно. — Мы уже сказали правду и теперь не имеем права отступать, Юлия Сергеевна. Мы должны пойти дальше, до конца — это единственно верный путь. Ведь государство, Юлия Сергеевна, только тогда крепко стоит на ногах, когда массы знают все, что происходит. Если люди могут трезво судить обо всем, они идут на все сознательно, — вот чего мы должны добиться.

— Я тоже могла бы кое-что процитировать — и Маркса и Ленина, Николай Гаврилович. У нас с вами всегда были трудные отношения и сейчас тоже, если подумать, — по моей, по вашей ли это вине?.. Здесь нужно учесть любую мелочь. Не знаю, не знаю… А государство есть государство.

— Ну и что? Основы марксизма, конечно, вы знаете, не сомневаюсь, Юлия Сергеевна. А вот только «знать» недостаточно.

— Николай Гаврилович, не надо сейчас этого разговора. — Борисова покачала головой, и он заметил, как сузились, похолодели ее глаза. — А если вас спросят, Николай Гаврилович, что делали вы? По-моему, трудно ответить, даже вам. Когда — спросят — вы пришли к этому, Дербачев?

Юлия Сергеевна посмотрела на часы — до поезда оставалось немного.

— Я вас провожу, Юлия Сергеевна, — сказал Дербачев, и они пошли рядом. Дербачев чуть отставал, и ей тоже приходилось идти медленнее. — Я отвечу, если вам так уж хочется знать… К э т о м у я пришел всей своей жизнью, Юлия Сергеевна. А Сталин был тем пределом, который все сдерживал, вы понимаете?

— Стараюсь понять, Николай Гаврилович.

— Если стараетесь, хорошо. Вы взгляните на этот предел по-настоящему, поймите — многое станет ясно. Человек над народом — это, Юлия Сергеевна, человек без народа. Вот о чем я говорю, так?

— Я слушаю, Николай Гаврилович…

Дербачев остановился, придерживая ее за локоть. Молчал.

— О чем вы сейчас думаете, Николай Гаврилович?

— Так, о постороннем, — впервые улыбнулся Дербачев. — Наши сыновья уйдут дальше, чем мы, и не потому, что родились умнее. Просто они будут богаче за счет нашего опыта. Вы меня и сейчас понимаете?

— Все то же — стараюсь. Вот только, вероятно, не пойму, как все-таки объяснить популярность, славу, наконец, веру в него, в Сталина?

— Ну, здесь еще все предстоит взвесить, Юлия Сергеевна.

Дербачев курил и думал, он уже знал, что будет бессонная ночь («судная ночь», — усмехнулся он, ощущая, как от непрерывного курения припух язык). Он знал, что скоро забудет о других и станет думать о себе, и ему будет казаться, что ничего хорошего в жизни не сделал и много ошибался и потому приносил людям зло; он знал, что не может быть мягче — ни к себе, ни к другим, потому что, разбирая, вчитываясь в сложные, запутанные дела двадцатилетней давности, видел, как постепенно через муть доносов и подлогов уверенно проступает поразительная человечность и честность безвинно погибших. Он отвечал сейчас перед их суровой, непримиримой совестью и верой: они продолжали жить в других, они — совесть человеческая и вера в правду, в добро и справедливость; они пересилили все, и отсюда то истинное, что произошло в народе и в партии сейчас.

А Вася Солонцов становился подростком, все больше вытягивался и худел. Уже к марту у него начинали ярче проступать веснушки по лицу и шее. Он быстро вырастал из одежды. Солонцова шила и покупала ему на вырост. Со следующей осени он должен был ходить в шестой класс. Вместе с ростом он, кажется, становился замкнутее. Поляков как-то заметил, что он слишком много стал читать. Все это были приключенческие книжки, о шпионах и путешествиях, Жюль Берн и Фенимор Купер, Уэллс и Алексей Толстой, множество книжек со стремительным шпионским сюжетом. Однажды Поляков раскрыл одну из них с таинственным названием «Черная маска» — и опомнился, перевернув последнюю страницу. Долго чертыхался, жалея потерянное время.

Он стал внимательнее присматриваться к Васе, больше расспрашивал его о прочитанных книгах и незаметно повел наступление на детектив. И вытащил однажды в результате своих усилий из-под подушки у Васи «Шагреневую кожу».

— Посмотри-ка, что он читает.

— Конечно, он должен изучать с тобой травопольную систему и «Навоз как средство повышения урожайности»?

— Зря язвишь, я толстокожий, Екатерина Васильевна.

— Не пойму тебя, — заговорила она совсем о другом. — Что тебе нужно? Работа у тебя хорошая. Ты все время чем-то недоволен.

— Брось кипятиться. Ты чего? — удивился Дмитрий. Солонцова шутливого тона не поддержала, отошла, села на диван.

— Опять скоро весна.

— Опять скоро весна. Пятая, Митя. А мы ни разу в отпуск вместе не ездили. Тетка сколько лет в Приазовье зовет, у нее там домик.

— Подожди, подожди, разве пятая?

— Ничего ты, Митя, не помнишь, кроме своих книжек.

— Подожди, Катюша. Нет, подожди, не отворачивайся. Ты чем-то недовольна.

— Я очень довольна, Митя, — осторожно, выбирая слова, сказала она, стараясь не глядеть на него и не проговориться о том, что ее начинало все больше и больше мучить.

Поляков отодвинул от себя тетрадь, исписанную цифрами, расчетами, встал, прошелся, поглядел на жену. Солонцова избегала его взгляда. Не сделал ли он на днях чего обидного для нее? Партсобрание, кино третьего дня, обеды в заводской столовой, когда она работала в первую смену, по вечерам — библиотека, вечера у Дротовых, вкусные, пышные блины и разговоры с Платоном Николаевичем о заводских делах, но и там он почти всегда с нею.