— Про отца ничего не слышно? — помолчав, спросил Поляков.
— Нет. Три года — как отрезало. Ни одной строчки. Скорее всего, пропал батя. А теперь разбирайся: культ не культ, виноват или прав. Поди доказывай. Здоровье у него неважнецкое было. Ну, садитесь, Дмитрий Романович. — Он опять вышел и вернулся с бутылкой водки, невесело и насмешливо улыбнулся. — Садитесь. Знаете, традиция, неловко гостя встречать и ничего на стол не поставить. Мы понемногу.
— А мать как? — спросил Поляков, не трогаясь с места.
— Что мать… Работает. Оба работаем. Она на ферме — дояркой, я по наряду — куда пошлют. Постарела она, правда, сильно, сами увидите. Садитесь.
Поляков взял стакан, сразу запотевший по краям от холодной, с мороза, водки, осторожно пододвинул его к себе, и Егор сказал:
— Ну, за ваше здоровье.
— Спасибо, Егор. Давай за твоего отца выпьем. Я недавно еще написал в ЦК, лично Дербачеву.
— Я тоже писал, сразу после съезда. Дела такие. Ну ладно, здоровье никогда не помешает.
Егор пил легко, как воду, крупными редкими глотками, прищурив глаза, и было приятно на него смотреть — чуть сутуловатый в плечах, с молодым и гибким, уже мужским телом и полудетским лицом, он чем-то напоминал годовалого бычка.
В нем было много отцовской мягкости и ласковости сейчас, и Поляков, откусывая хрустящий крепкий огурец, решил про себя, что парень хороший, только, видать, упрямый и себе на уме.
Почти не закусывая, Егор разлил остаток водки.
— А вы, Дмитрий Романович, по какому делу к нам? Или просто навестить родные места?
— Нет, Егор, не просто. Рекомендуют меня к вам в председатели. Слышал?
— Нет. Вместо Тахинина?
— Говорят так.
— Вот новость. Зачем вам, Дмитрий Романович? На вашем месте ни за какие бы деньги не согласился. Когда-то был колхоз, а сейчас… Хуже не сыщешь… Вы совсем решились?
— Решил, Егор.
— Голубчик! — сердечно сказал Анатолий Ефимович Тахинин, сдергивая с начинающей лысеть головы картуз и протягивая руки. — Милости прошу, ради бога! — заговорил он быстро-быстро, чуть надтреснутым голосом. — Голубчик! Душевно рад! Буду обязан по гроб жизни. Я вам уже обязан — спаситель вы мой. Все, все передам из рук в руки, хоть сейчас, честненько! Пойдемте, я вас покормлю, родной мой.
— Не так скоро, — засмеялся Поляков. — Колхоз не завод. Изберут, вот тогда и потолкуем.
— Изберут, Дмитрий Романович, изберут! Захочешь — сей же час изберут. Они меня тут за пустое место считают, хоть сейчас рады избавиться. Когда, вы думаете, собрание?
— Из райкома разве не звонили, Анатолий Ефимович?
— Ах, да… Еще нет. Видать, выпустили из виду…
— Вряд ли, просто дают время ознакомиться с хозяйством. Потом и решить: отказываться ли, браться…
— А что тут решать, Дмитрий Романович? — испугался Тахинин. — Человек вы молодой, с инженерским образованием. Слышал я — свой в этих краях. — Он вопросильно взглянул на Полякова и, оставаясь до конца откровенным, решительно продолжал — Ну, меня невзлюбили, и сам не знаю — за что. Вот почти три года бьюсь как рыба об лед. В машинах не разбираюсь, тут они меня, мерзавцы, любой вокруг пальца обведет. Идешь, стоит трактор — тракторист с прицепщиком спины жарят. Спрашиваешь, в чем дело, а он, паршивец, сонную свою харю подымет, тычет в гусеницу. Видишь, говорит, трак отвалился? Ну, посмотришь, посмотришь, вроде бы ничего не отвалилось, а сказать не скажешь: стыдно. Вдруг опростоволосишься? Ну, с тем и уходишь. А с вами другое дело, вы разбираетесь. Не так страшен черт, как его малюют. Правда, хозяйство большое, я все на попутных разъезжал, а вам советую газик приобрести.
— А сами вы что ж?
Тахинин махнул рукой, утерся картузом от волнения.
— Дурак потому. Все жалел, жалел. Дороговато казалось, неудобно. А стесняться тут нечего — все равно не поймут. Я тебя, Дмитрий Романович, в дело мгновенно введу, тут особой сноровки не надо. Отчетность у меня в ажуре, осилил. Вот только к чему она, отчетность, если порядку никакого не признают?
— Зря вы так, Анатолий Ефимович, неверный тон взяли. Как в неприятельском лагере живете.
— Довели, проклятые. До этого я другой был. С мелькомбината провожали — часы поднесли именные.
Тахинин беспокойно заглянул Полякову в лицо, наморщил узкий лоб и, меняя тон, зачастил:
— Только, Дмитрий Романович, вы не пугайтесь. Здесь, как и везде, свой талант нужен, тогда поймут. У меня часто бывало, вот-вот, кажется, ухвачу самое важное, все вижу, все понимаю… Потом пройдет немного, и вижу — химера! Химера! Никто мне не верит, в лицо прямо не говорят, а чувствую — не верят. И сам перестаю себе верить. Махну рукой, катись все к такой матери! — Тахинин еще больше понизил голос. — Скажу я вам: крепко здесь старого председателя Лобова помнят. Говорят, мужик был хоть и без руки, зато с башкой. Все дело в авторитете!
Он еще долго говорил, и Поляков, скрывая раздражение, слушал. Ему не нравился Тахинин — слишком он мельтешил и суетился, не нравился узкий лоб, ныряющий, беспокойный взгляд, откровенно страдальческое выражение лица. О каком авторитете может идти речь, если человек с ненавистью говорит о своей работе и откровенно, до неприличия, радуется возможности спихнуть ее на плечи другого?
— Вы, точно цыган, хотите во что бы то ни стало лошаденку сбыть, — вставил наконец Поляков, слушавший больше молча.
Тахинин замахал руками, засмеялся. Помедлил.
— Ну что, впрочем, говорить. Не справился. Ни подготовки, ни способностей к этому делу. Земля — великая мудрость, Дмитрий Романович, да. Честно говоря, и рад. Перед людьми стыдно. Ну, не смог, — убить меня теперь, что ли?
Он захватил картуз и повел знакомить с конторскими работниками.
Баба Салыниха из соседнего с Зеленой Поляной села Коростыли, злостная и неуловимая самогонщица, известная всей районной милиции крепостью самогона, стояла на полдороге из своего села в Зеленую Поляну и разговаривала с кумой. Две кумы делились новостями. Перечислив, кто с кем разошелся и сошелся за последнюю неделю, они взялись за порядки в колхозе, и тут кума из Зеленой Поляны, в толстой коричневой шали, плотно обмотанной вокруг головы, с толстым, подозрительно ярким носом, неловко вскинула руками:
— Господь с тобою, кума Салыниха, и разве ты ничего не знаешь?
— А что мне знать, кума Степанида? — насторожилась Салыниха. — Я женщина занятая, лясы точить мне некогда.
— И что я тебе скажу, кума… — растягивая удовольствие и поправляя платок, сказала Степанида. — К нам нового председателя прислали, на днях обчее собрание, со всех бригад будут съезжаться. С городу приедут.
Кума Салыниха безразлично и досадливо отмахнулась:
— Удивила, кума Степанида, ох удивила! Вот новость так новость! У нас в Коростылях в году по три человека перепробуют. Да их, как лапти, меняют на нашу голову, не успеешь оглянуться — опять новый. Что с того!
— Как сказать, — Степанида обиженно поджала губы.
— Вместо Тахинина, что ли? — словно между прочим бросила Салыниха, меняя тактику: она еще не все выведала, а обиженная кума Степанида могла уйти, ничего больше не рассказав.
— А то вместо кого же?
— Из городских опять?
— Нашей Гальки Прутовой сынок, та, что в город замуж еще до колхозов вышла за фабричного. Приезжал тогда с наганом, в колхоз сбивать. Поляков фамилия. И пожила она с ним мало — пришибли его потом на заводе вредители, говорят. Людям поверь, сама я другое знаю. У нас сколь невинных позорил. Как у кого животина лишняя — кулак, на выселку его.
— Это какая же такая Прутова Галька? С пятном-то возле уха, что ль?
— Да ты, кума, неужто не помнишь? Она самая, родимое у ней. Потом в девках почти и не видать было, волосьями прикрывала. Ее в городе в войну немец повесил, с партизанами работала. Она потом на докторицу выучилась.
— Это же деда Матвея сестра?
— Она, она самая, младшая, — обрадовалась кума Степанида. — Малый-то ее потом в Германию попал, апосля у деда Матвея жил, как назад вернулся. — Она оглянулась и понизила голос до шепота, хотя поля вокруг и дорога были совершенно пусты и безлюдны. — Слышь, кума, тронутый он из Германии вернулся, все дурачком ходил. Дед Матвей с Волчихой его выходили, как за малолетним дитем приглядывали.
— А то, кума. — Салыниха выпятила губы, туго подтянула концы кашемирового платка.
— И то, кума Салыниха, вон, слышь, говорят, девка-то деда Силантия, Фроська, что сделала. — Она опять зашептала Салынихе в самое ухо.
Та, освободив ухо от платка, жадно слушала, пришлепывая от удовольствия губами:
— Господи? Вот люди-то пошли, кума! А Тахинин-то, председатель наш, партейный. Срам-то, срам!
Кума Салыниха неловко перекрестилась, не снимая овчинной, без пальцев, рукавицы, и заторопилась.
— Пойду, пойду, кума, заговорилась с тобой. Ну, спасибо, кума, досвиданьечко, побегу я.
— Беги, кума, беги. Мне тоже итить надо. А что, кума, у вас-то в Коростылях что слышно? — запоздало спохватилась кума Степанида.
Салыниха уже не слышала, была далеко и резво, как-то бочком, катилась по дороге, размахивая одной правой рукой.
В колхозах области прошли отчетно-выборные собрания, и теперь шла подготовка к весенней страде. Перед весной Юлия Сергеевна Борисова выезжала в районы области. Переоделась в брюки, натянула фетровые белые валенки, приготовила шубу и пуховый платок. Дядя Гриша, выполнявший во время поездок обязанности своеобразного ординарца, прихватил на случай, если где-то застрянут, подбитую цигейкой огромную рыжую доху. В обкоме за Борисову оставался Клепанов. Юлия Сергеевна его недолюбливала — слишком осторожный и медлительный, — все так же не мог решить самостоятельно ни одного вопроса. «Не мог или не хотел?» — часто спрашивала себя Юлия Сергеевна. С ним приходилось мириться, никто лучше его не знал промышленность области.
Перед самым отъездом в села, когда машина спокойно пофыркивала у подъезда и дядя Гриша в последний раз проверял свое хозяйство, Юлия Сергеевна прощалась с матерью.