Горькие травы — страница 80 из 94

И оттого, что в молочной были одни бабы, а совсем не было мужиков, кроме одноглазого Кузьмича-приемщика (впрочем, никто не считал его за настоящего мужика), все разволновались, и у некоторых даже слезы на глазах показались. Все стали обсуждать свое житье-бытье, жаловались на бескормицу, не плохие удои, ругали председателя Тахинина, недосмотревшей вовремя и сгноившею силос. Только Марфа Лобова молчала. И потом, еще более разволновавшись, стали говорить о Полякове. А кривой Кузьмич в это время щелкал костяшками счетов к сокрушенно думал, что утреннего удоя едва-едва хватит напоить телят, а сдавать опять будет нечего и, если бы корма и молоке, как всегда в это время массового отела, было бы много, был бы и доход. И доярки опять вспоминали своего однорукого председателя и горевали о нем.

Фроська, слывшая во время председательствования Тахинина передовой дояркой, часто ездившая в район не совещания, сказала в защиту Тахинина, и на нее все скопом накинулись. Рябенькая, всегда тихая Холостовв, двоюродная сестра конюха Петровича, замахала руками:

— Замолчи, замолчи, ты, передовичка! Давно его в шею надо было гнать, твоего Тахинина. И мы хороши, неча сказать! Досиделись до разбитого корыта! Ни в дудочку, ни в сопелочку! Колхоз развалил, негодяй, скоро совсем укусить неча будет. Тебе хорошо, у тебя вон один рот, а у меня их четверо, сидят, есть просят. Да где это видано — трава настоящая еще через два месяца, а нам коровам неча в зубы торкнуть? И молока нет, и денег нет, я тут хоть из-под коровы напьюсь, а дети? — трясла она рукавами ватника и кулаками. — Да пусть он сквозь землю провалится, этот твой Тахинин! Лучше б он пил, да дело знал, а то не пьет, и где что девается, неизвестно! Холера б его задавила! Этот Митька Поляков хоть свой, от деревенского корню, вон Марфа его знает. Что ты молчишь, Марфа?

— А что мне говорить? И ты его так же знаешь небось. Мне что — подам поесть, уберу, а по ночам все книжки читает, ручкой скрипит. Самописка у него, а вверху рыбка плавает. Степан мой те книги читал.

— Ага, и Степан те же книжки читал. Слышишь? — с торжеством сказала рябенькая Холостова. — А твой Тахинин-то? Да ни бельмеса он не читал.

— Он такой же мой, как и твой, — огрызнулась Фроська, глядя в осколок зеркала и трогая себя то за лоб, то за щеки.

— Твой, твой, Фросенька, — вставила Тоська Лабода, известная всему селу смелостью и ехидством. — Недаром к жене в город по месяцам не наведывался! А ты-то из-за чо передовичка? Все знают, все знают, все знают! У меня молока в прошлый год поболе твово было, а меня никто не сымал в газету, потому как правду говорила! Все знают! А кто меня поддержал? Одна Марфа вон, и ей сказать не давали, за Степана кололи! — уже кричала она в полный голос, и кривой Кузьмич изумленно перекатывал свой единственный глаз на всех по очереди и тоже поднялся:

— Цыть, цыть, проклятые! Рехнулись, окаянные, марш домой, неча вам тут делать, сдали удой, марш! Цыц, ты, скабка непутевая! — цыкнул он на Тоську Лабоду.

И та не обратила на него ровным счетом никакого внимания, она давно точила зубы на председательскую любимицу и теперь дорвалась и совсем не собиралась останавливаться.

— Дура! Дура! Дура! — твердила Фроська, крепко зажмурясь, вся красная от душившего ее гнева.

— А ты потаскуха! Все знают — под председателем была!

— Я?! Я-я-я?! — взвизгнула Фроська с придыханием, шире открывая глаза.

— Ты-и! — с наслаждением пропела Тоська Лабода. — Ты-и! Да я скорее б руку себе отгрызла, чем под такого слизняка легла. Ты-и! Ты-и!

Они кричали друг на друга нос к носу, и Фроськина рука уже медленно поднималась, готовая приступить к делу, когда дверь хлопнула и вошел Поляков.

— Здравствуйте, что это у вас, летучка? — спросил он, оглядывая помещение и доярок, бидоны, молокомеры и огромную, с вделанными в нее котлами с греющейся водой плиту.

— Ага, летучка, председатель, — поправила платок и обтерла ладошкой губы Тоська Лабода, — Надоили, каждая по кружке выпили, и подводим, значит, итоги.

Поляков неопределенно хмыкнул, шагнул от двери и остановился перед Фроськой.

— Ты чего, Фрося, такая красная? Обидели?

— Обидели?! — удивилась Тоська Лабода. — Да она у нас такая смешливая, она от смеху, прямо грех с ней. Как что, она — прысь! — в кулак и закатилась,

— Дура! Дура! — не выдержала Фроська и сорвалась с места, хлопнула дверью. На всех сверху посыпалась труха.

Марфа засмеялась:

— Кобылицы. Ты на них меньше всего, Дмитрий Романыч, нам за привычку небось.

— Чего не поделили?

— Мужиков, — дерзко и все так же напевно отозвалась Тоська Лабода, и. на нее, теперь уже грозно, во весь голос, прикрикнул, показывая характер перед новым председателем, кривой Кузьмич-приемщик:

— Цыть ты, нехристь в юбке, неча, сделала свое и пошла.

Тоська Лабода не сочла нужным отвечать ему.

— Сколько удой? — спросил Поляков приемщика, и тот засуетился, нацепил зачем-то очки (он надевал их только в самых торжественных случаях) и поднес журнал к лицу.

— Дойных счас, тоисть, шесть десятков, а надой сегодня, тоись, в первый раз пять десятков и пять литров. Вот. Точно, как по расписанию. Можете убедиться.

— Совсем кормов нет, скоро небось падать начнут, Романыч, — сказала Марфа. — По шесть кило ржаной соломы даем. Хоть бы сечь да опару делать. Муки никакой. А с Тахинина как с гуся вода — хоть говори, хоть не говори. Люди и то, говорит, в голод траву едят, живы остаются. Вот, мол, весной на выгона выйдут — вмиг отъедятся. Жалко скотину, Романыч, у нас в каждом хозяйстве корова доход, а тут, на ферме, один убыток. Переведет поголовье — потом попробуй, жди. Корова не курица, в один год небось ее не наживешь. Телята без молока подохнут.

Поляков присел на скамью, стащил шапку.

— Разговорами не поможешь. Я уже в район звонил.

— И что, Романыч?

— Обещают помочь, не знаю.

— Жди. Помогут, когда кормить некого будет.

— Хозяева! — неожиданно зло прервал Поляков. — Довели, а теперь — дохнут! Луга некошеные остались. «Дохнут!» Куда раньше глядели?

— Мы тоже не виноваты, председатель. Это ты повыше спроси. Мы работали. А ты попробуй скажи — вмиг тебя небось со света сживут.

— Пробовали-то хоть раз?

— Сама говорила. Две тыщи тонн сахарного бурака закагатировано, вывезти не успели. Тахинин сохранную расписку дал сахарному заводу — весной будет вывозить. Я ему — слово, а он — десять: «Слишком много знаешь, а то невдомек, свекла-то теперь государственная, мы за нее денежки получили». А скот не государственное дело? Он, безголовый, не хочет понять. Коровы при корме еще до лета небось все его денежки оправдать могут. Сами целы останутся и летом прибыль дадут.

— Ты за это не говори, не наше это с тобой дело, — вмешался Кузьмич-приемщик, подумал и добавил — Точно, как по расписанию.

— Э-э, ты молчи, — сурово оборвала Марфа. — Стадо развели, любо-дорого, а толку? На той неделе на пятой ферме в Лукашах три штуки лупнули? Ага! У нас все по болезни спишут, обойдется. Акт тебе чин чинарем. До травы половина останется, попомнишь мое слово. Мне-то больше других не надо, жалко, поди, каждого теленка на руках вынашивала. Придется самим собраться, в город небось пойдем.

— Давно пора, — вырвалось у Полякова. — Досиделись до конца, теперь схватились. Дело со свеклой трудное, сразу не решишь. Она ведь действительно государственная. Только одно вы не учитываете: как-никак, а государство у нас свое, если все толком объяснить, можно добиться. Ведь у вас по отчетам все в ажуре. Кормов достаточно, поголовье растет. Мудрецы, погляжу.

Ему никто не ответил, молчал и Кузьмич. Сердясь ка доярок, быстро моргал.

— Ну ладно, женщины, вы только между собой не ругайтесь, — пошутил Поляков. — Все остальное не страшно. Да мы с вами такие дела тут заварим — ахнешь. С такими женщинами сам черт нам не брат.

— Ну, ну, Романыч, — скупо усмехнулась Марфа.

Поляков вышел из молочной, «приемки», как называли ее доярки, и пошел по коровникам. Они тянулись один за другим, чуть в стороне стоял телятник — полностью из кирпича и тоже под шифером. Обросшие длинной и редкой шерстью телята, похожие на длинноногих собак, толпились в загонах и при появлении человека все, как один, подняли головы и насторожили уши. Поляков никогда не видел таких телят. В их взглядах было что-то человечье — ждущее и старчески-понурое.

— Ну, чего вы так смотрите? — спросил Поляков. — Что, холодно?

Телятница, с коротким туловищем и детским, маленьким-маленьким лицом, запахнув полушубок и поддергивая полы руками, шла за ним и говорила:

— Годовалые у нас в одном месте, на Крутом Берегу. Годовалые что — бросил им клок чего, и хорошо. А вот с этими что делать, со всего колхозу их сюда. Говорят, холодное содержание. Сроду теленка в тепле держали. Они и обросли шерстью, как медведи, молока не хватает. Дохнуть скоро начнут. Есть по четыре недельки. Можно картошки и мучицы добавлять, тоже говорят — нету. Тогда зачем скот водить, спрашивается? Видишь, с белым кругом глаза? Телочка совсем на тот свет собралась, каждый день приносила, своим поила. Отпоила, да ведь у меня на всех нету. От своего поросенка отрывала — жалко. И так подумать — тоже скотина, хотя колхозная, а есть хочет.

До перевыборного собрания оставалось два дня. Если раньше Поляков волновался при мысли о нем, то теперь общее настроение передалось и ему, и он почти не думал о собрании. Для всех кругом оно являлось обыденным, будничным делом. Сам того не замечая, Поляков с головой влез в хозяйственные вопросы, а Тахинин, официально еще председатель «Зеленой Поляны», совсем отстранился от дел и всех, кто обращался к нему, благодушно и подчеркнуто весело направлял к Полякову. У него уже требовали подписывать справки, просили подвезти дров для школы; старший агроном МТС два раза напоминал о необходимости обмена семенного фонда яровой пшеницы и ячменя. Присутствующий при разговоре Тахинин, пряча погрустневшие глаза, потер руки: