— Знающий человек, хорошо работает, — говорят мне о заведующем конским заводом, бывшем офицере Колчака. Показывая лошадей, он говорил о каждой так подробно и напористо, точно хотел добиться, чтоб лошадь поблагодарили за то, что она такова.
— Вы, конечно, не кавалерист, — с большим сожалением сказал он одному из посетителей, и было ясно, что он говорит: «Понять, что такое конь, вы, конечно, не способны, несчастный!»
Затем он показал борова весом 432 килограмма, существо крайне отвратительное, угрюмо-самодовольное. Его тяжестью и способностью к размножению свиней весьма гордятся. Свиней — очень много, и, как везде, они, видимо, вполне довольны жизнью, но, разумеется, — хрюкают».
Последняя цитата весьма красноречива, это прямо портрет всей соловецкой колонии: да, свиньи (особенно Горькому отвратительны провокаторы царских времен, он их тут тоже наблюдал), но они довольны жизнью! А что хрюкают — так на то они и свиньи. Из них тут живо сделают людей, и весь СЛОН — Соловецкий лагерь особого назначения — предстает в изображении Горького неким советским островом доктора Моро. Жаль, что мы мало знаем об отношении Горького к этому роману Уэллса — вероятно, лучшему, — а ведь при всей противоположности биографий у Уэллса с Горьким много общего, по крайней мере на уровне вопросов, которые они оба ставили. (Кстати, именно из «Острова доктора Моро» взят эпиграф к лучшей книге о Соловках — воспоминаниям Юрия Чиркова «Так это было». Правда, Чирков был на Соловках с 1935 года, когда условия там ужесточились многократно.) Можно ли усовершенствовать человеческую природу — пусть насильственно? Можно ли вторгаться в Божий замысел о человеке — пусть хирургически? Уэллсовский Моро — предтеча нынешних евгеников, биоников, социоников, генных инженеров, адептов клонирования; двадцать первый век переводит на уровень личности, отдельной человеческой единицы то, что в двадцатом проделывалось с огромными людскими массами.
Моро делает людей из зверей, на Соловках делают сверхлюдей из человеческих отбросов, как их тут понимают… А тема этих отбросов всегда была для Горького очень значимой: как-никак, в их среде он прожил с двенадцати до девятнадцати лет, и те, кто выброшен из общества, всегда казались ему победителями этого общества, людьми особенной, высшей породы, отвергнувшими условности. Из кого же и сделать сверхграждан, как не из них?
Соловки потому и вызывают у Горького такой интерес, потому и становятся темой его публицистики, что здесь в реальности осуществляется то, о чем мечтал он: новых людей, полубогов, можно сделать только из тех, кому нечего терять. Кстати, именно здесь — корень его интереса к Куряжской колонии Макаренко и к коммуне имени Дзержинского, которые он посетил 8 и 9 июля 1928 года, сразу после возвращения в СССР. Хватало, вероятно, в стране и других объектов для его восторженного интереса, но он начал именно с колонии Макаренко — названной, кстати, его именем. И в отличие от прочих переименований — а именем его называли все подряд — это имело смысл. Еще в 1927 году, окончательно решившись на переезд и намереваясь только дописать второй том «Самгина», Горький планировал (это из его письма в Госиздат — о плане будущей книги «По Союзу Советов»): «Мне хочется написать книгу о новой России. Я уже накопил для нее много интереснейшего материала. Мне необходимо побывать — невидимым — на фабриках, в клубах, в деревнях, в пивных, на стройках, у комсомольцев, вузовцев, в школах на уроках, в колониях для социально опасных детей, у рабкоров и селькоров, посмотреть на женщин-делегаток, на мусульманок и т. д. и т. д. Это — серьезнейшее дело. Когда я об этом думаю, у меня волосы на голове шевелятся от волнения».
Колонии для социально опасных детей — в первых же планах. Потому что здесь его тема: создание нового человека. И только этим он озабочен по-настоящему — куда больше, чем всеми производственными успехами. В самом деле, сравните: фабрика, где делают полотно или кирпичи, — и фабрика, где изготовляют сверхлюдей!
6
О том, что делалось на Соловках в действительности, рассказано много и многими. Мемуары о горьковском визите оставил академик Лихачев, сидевший там с 1928 по 1931 год за участие в невиннейшем студенческом кружке. О нем подробно пишет Александр Солженицын со слов многих зэков, слагавших легенды о том визите, — и легенды эти подтверждаются, слишком многие видели, как Горького близ Секирной горы остановили заключенные, тащившие мимо тяжелые бревна. Из колонны ему закричали: «Спасите, Алексей Максимович, погибаем!» Его узнал один из сокамерников — Юрий Чирков передает соловецкую легенду, описывая сухого строгого старика, который якобы сидел с Горьким в одной камере в 1905 году. Парадокс, однако, в том, что ни в какой общей камере Горький тогда не сидел — он провел, как мы помним, месяц, с 12 января по 14 февраля, в одиночке Петропавловской крепости, где писал «Детей солнца» (арест был связан с антиправительственным воззванием, которое он написал сразу после Кровавого воскресенья). Либо старик сидел с Горьким в 1901 году, либо слегка приврал, надеясь, что Горький поверит (в советских тюрьмах, как и в советских пивных, было множество рассказчиков, якобы лично сидевших с Высоцким), либо здесь ошибается кто-то из очевидцев. Хотя встреча с давним сокамерником могла быть и вымышленной — очень уж сюжет наглядный: приезжает Буревестник в советскую тюрьму и встречает сокамерника по тюрьме царской, который говорит ему (в передаче Чиркова): «Царские тюрьмы вынесли, а этой не переживем».
Еще более живучей оказалась легенда о некоем четырнадцатилетием мальчике, который якобы рассказал Горькому всю правду о Соловках, чем вызвал у писателя слезы и клятву обязательно во всем разобраться. Эту легенду пересказал Солженицын в художественном исследовании «Архипелаг ГУЛАГ»:
«Это было 20 июня 1929 года. Знаменитый писатель сошел на пристань в бухте Благоденствия. Рядом с ним была его невестка, вся в коже (черная кожаная фуражка, кожаная куртка, кожаные галифе и высокие узкие сапоги) — живой символ ОГПУ плечо о плечо с русской литературой.
В окружении комсостава ГПУ Горький прошел быстрыми длинными шагами по коридорам нескольких общежитий. Все двери комнат были распахнуты, но он в них почти не заходил. В санчасти ему выстроили в две шеренги в свежих халатах врачей и сестер, он и смотреть не стал, ушел. Дальше чекисты УСЛОНа бесстрашно повезли его на Секирку. И что ж? — в карцерах не оказалось людского переполнения и, главное, — жердочек никаких! На скамьях сидели воры (уже их много было на Соловках) и все… читали газеты! Никто из них не смел встать и пожаловаться, но придумали они: держать газеты вверх ногами! И Горький подошел к одному и молча обернул газету как надо. Заметил! Догадался! Так не покинет! Защитит!
Поехали в Детколонию. Как культурно! — каждый на отдельном топчане, на матрасе. Все жмутся, все довольны. И вдруг четырнадцатилетний мальчишка сказал: «Слушай, Горький! Все, что ты видишь, — это неправда. А хочешь правду знать? Рассказать?» Да, кивнул писатель. Да, он хочет знать правду. (Ах, мальчишка, зачем ты пор-тишь только-только настроившееся благополучие литературного патриарха… Дворец в Москве, именье в Подмосковье…) И велено было выйти всем — и детям, и даже сопровождающим гепеушникам — и мальчик полтора часа все рассказывал долговязому старику. Горький вышел из барака, заливаясь слезами. Ему подали коляску ехать обедать на дачу к начальнику лагеря. А ребята хлынули в барак: «О комариках сказал?» — «Сказал!» — «О жердочках сказал?»— «Сказал!» — «О вридлах сказал?» — «Сказал!» — «А как с лестницы спихивают?.. А про мешки?.. А ночевки в снегу?..» Все-все-все сказал правдолюбец мальчишка!!!
Но даже имени его мы не знаем».
Эта история тоже кажется слишком драматичной и даже мелодраматичной, чтобы быть правдой, но с другой стороны — почти все соловецкие сидельцы, оставившие мемуары, вспоминают, что в лагере об этом рассказывали. Правда, вряд ли советская власть в 1929 году расстреливала четырнадцатилетних детей, хотя бы и за жалобу Горькому, — но с другой стороны, она мало перед чем останавливалась. Как бы то ни было, реально ли существовал этот мальчишка, рассказавший всю правду, или выдуман, но порассказать на Соловках было о чем. Там широко применялись пытки — упомянутая «жердочка», когда людей часами заставляли сидеть на жерди, а упавших избивали; «комарики» — когда заключенных оставляли на ночь в лесу, на съедение гнусу, который на Соловках свирепствовал; о прочих издевательствах, голоде, постоянных избиениях — что и говорить. Больше того, Горький принял за дело рук заключенных многое из того, что построили и обустроили еще монахи (о которых в его очерке сказаны жестокие, брезгливые, оскорбительные слова — больше всего его оскорбляло, что они не хотят с ним говорить; можно себе представить, как он издевался бы над их словами! — но он отыгрался, поизмывавшись над тем, как они набросились на предложенную им колбасу). Но вот обманули его — или он был обманываться рад?
По всей вероятности, всякого навидавшись и имея полное представление о русской реальности, Горький и не предполагал, что Россию можно переустроить без насилия, что формирование нового человека обойдется без хирургии. Жестокость, отвращавшая его в 1918 году, теперь кажется ему оправданной — от противного; не зря он пишет в письме 1935 года о своем тогдашнем состоянии, что прибыл в СССР после отвратительного опыта европейской жизни и оценивал здешние преобразования исходя из этого. Видел, мол, и нищих профессоров, и бездомных музыкантов, и «вылинявшие перышки буржуазной культуры» — ясно, что альтернатива этому, пусть жестокая, пусть не обходящаяся без насилия, должна в любом случае приветствоваться. Эмигрантский опыт для многих был оправданием советских мерзостей. Вряд ли Горький не отличал правду от лжи — скорее он был готов мириться с такой правдой.
В общем, история вполне в его духе: а был ли мальчик? Может, мальчика-то и не было? Но массовое сознание так устроено, что мальчик нужен и вычеркнуть его из горьковской биографии уже нельзя.